События, изменившие жизнь

В 1929 году произошло несколько событий в моей жизни. Во-первых, 29 мая я окончил Политехнический институт, мог уже подписываться «инженер Ребер». Но ни на жаловании, ни на чем другом это не отразилось, потому что я и до того, еще будучи студентом, занимал должности инженера. Второе событие – я покинул Босхартов. Им нужна была комната, которую я занимал. А я уже два года как был материально независимым, я им платил, но мог жить и вне их квартиры. Я нашел очень хорошую комнату на Каменноостровском проспекте и переехал туда. Но прожил там сравнительно недолго. Это была прекрасная, громадная комната, площадью сорок три квадратных метра, с тремя окнами. Но при начавшемся уже жилищном кризисе не мог один человек занимать такую громадную комнату, и владельцы квартиры решили эту комнату отделить от своей квартиры и сделать из нее две хорошие комнаты. Так они и сделали. А я переехал на Никольскую площадь около собора Николы Морского. Эту комнату я нашел по рекомендации однокашника по институту Евгения Александровича Кантора. Он в свое время там когда-то жил. Владельцами была семья бывшего адвоката Аркадия Ивановича Винчевского. У них было два сына: старший – инженер, младший – молодой профессор математики в Путейском институте и в университете. Должен вспомнить хорошим словом прислугу Винчевских. У них продолжала жить старуха Ефросинья Андреевна. Она ко мне тоже очень хорошо относилась и всегда, чем могла, помогала, ухаживала и так далее. Эта площадь была уже как бы за мной записана. Не то что она принадлежала Винчевским, а я был поднанимателем, они перевели ее на мое имя, и я уже сам был нанимателем квартиры. Там я прожил четыре года, до 1933 года, а оттуда я уже переехал в Столярный переулок.

Третьим событием было слияние Северо-Западных железных дорог с Октябрьской дорогой. Объединенная дорога стала называться Октябрьской. Группу электрификации Северных дорог также слили вместе с отделом электрификации Октябрьских дорог. Там у меня стало больше коллег, но тоже, должен сказать, очень приятная была атмосфера, хотя начальником отдела являлся уже не мой профессор Вадим Александрович Шевалин, он ушел с этой службы, а инженер Димитрий Модестович Карамышев. И там же работал Павел Павлович Леонов, профессор Института путей железнодорожного сообщения. Он происходил из петербургского пролетариата. В царское время он был сыном сапожника. Это один из примеров того, что и в прежние времена существовала возможность из низов выбиться в люди. Я знаю два подобных примера, а раньше знал и больше. Кроме этого Леонова, был у нас в Политехническом институте математик, член Академии наук Иван Иванович Иванов. Он был сыном швейцара Горного института. Так что в дореволюционной царской России в социальном смысле не было никаких ограничений. Были на севере ограничения для евреев, так называемая двухпроцентная норма. На юге, где проживало больше евреев, эта норма была значительно выше. Там пятнадцать процентов из учащихся могли быть евреи. Но с еврея, который принимал православие или другую христианскую религию, снимались все ограничения, он становился уже полноправным гражданином. Так что подход был не расовый, как некоторые скажут. С этим вообще никак сравнивать нельзя. Важным было только вероисповедание. Для евреев, которые исповедовали иудаизм, существовали некоторые ограничения, а те, кто становился христианами, жили без ограничений. Конечно, это имело и отрицательную сторону, потому что некоторые евреи принимали христианство только ради житейских выгод. Кстати замечу, что в царской России человек, какого бы он социального происхождения ни был, оканчивая университет, становился дворянином. Он получал звание личного дворянина, но не потомственного, дети его уже не получали дворянство. Правда, если университет кончали три поколения подряд, то третье поколение получало уже потомственное дворянство. Не знаю, относилось ли это к техническим учебным заведениям. Кажется, нет. Но в отношении университета было так. Так что крестьянин или рабочий, оканчивающий университет, становился дворянином и имел те привилегии, которые имело это сословие в тогдашней России.

В управлении Октябрьских железных дорог работал экономистом Алексей Васильевич Михайлов, хотя по образованию он был филолог. Он учился в Петербургском университете на историко-филологическом факультете, причем специализировался на английской литературе. По-английски он очень хорошо говорил, дома они с матерью всегда говорили только по-английски. В царствование Николая II стало модным среди аристократии, а он принадлежал к аристократии, говорить на английском языке, потому что последний император говорил обычно дома с императрицей по-английски. Сам-то он знал, кроме русского, прекрасно французский, английский и несколько хуже немецкий. А ведь императрица Александра Феодоровна была Гессен-Дармштадтской принцессой, но она воспитывалась и проводила много времени при дворе своей тетки, знаменитой английской королевы Виктории. Для нее как немецкий, так и английский языки были родными. А так как Николай II немецкий знал несколько хуже, чем английский, то у них домашним языком стал английский. Конечно, русский язык императрица изучила, но по-русски она говорила не так хорошо, как по-немецки и по-английски. Это явилось как бы предлогом для аристократии, чтобы французский язык заменять тогда английским. Но в основном все же французский язык все еще продолжал иметь большее значение, чем английский.

Алексей Васильевич был тогда уже женат на Елене Григорьевне, они поженились довольно рано. Мы сдружились, но этот круг знакомства нельзя было назвать четвертым или только наполовину кругом. Потому что связь между Михайловыми и Парфеновыми существовала. Старший брат Алексея Васильевича, Андрей Васильевич, также окончил наш Политехнический институт и был однокашником старшего брата Парфенова, который тоже окончил этот же институт. Кстати, брат Алексея Васильевича сейчас занимает очень крупный пост в России (на момент надиктовки воспоминаний, – ред.). Он известный в России строитель плотин гидроэлектрических станций. Младший брат Алексея Васильевича, Василий Васильевич, Вася, был хорошим юношей с русыми кудрями. У Алексея Васильевича я стал бывать очень часто. Там мы часто играли в карты, выпивали тоже. Это несколько расходилось с парфеновской группой, потому что Парфенов не любил ни карт, ни выпивать.

Частыми посетителями Михайловых была чета Ольденбургов: Федор Федорович и Вера Николаевна. Федор Федорович погиб на фронте, его убили в первые месяцы Второй мировой войны. Вся эта компания, Михайловы и Ольденбурги, были также постоянными посетителями бегов. На Семеновском плацу тогда были рысистые бега, и они играли в тотализатор. Вообще, нужно сказать, Алексей Васильевич был довольно азартный человек. С ними стал ходить и я. Я, правда, играл мало, но видел там интересных типов. Например, одного деда. Не знаю, кто он был в прошлое время, очевидно какой-нибудь ремесленник, но он был тоже постоянным посетителем бегов. Бега проходили два раза в неделю: в среду вечером, при ярком электрическом освещении, и в воскресенье после обеда. Хотя я играл мало, но бега меня увлекали. Так как я с детства любил лошадей, мне нравилось смотреть на них и угадывать, которая из них выиграет. А у Алексея Васильевича это было, как служба: два раза в неделю он обязательно присутствовал на бегах. Вообще, в игре и в карты, и на бегах ему обычно везло.

Четвертое событие 1924 года – моя первая поездка на Кавказ и первая моя встреча с морем. Это было Черное море на кавказском побережье. Поехали мы вдвоем с Парфеновым, он тогда еще не был женат, поездом из Петербурга в Новороссийск. Там мы должны были пересесть на пароход, но поезд очень сильно опоздал, и пароход уже ушел. Мы вынуждены были в Новороссийске ночевать и ждать следующего дня. В России ведь не так просто найти место в гостинице. Но в гостиницы мы и не стучались, все-таки стремились сделать все подешевле. Свободные места нашлись в Доме моряка, и нас пустили, хотя мы были никакие не моряки. Парфенов там спросил, нет ли у них душа. Помню, как сейчас, возмущенную интонацию сотрудника: «Что вы, граждане! Да у нас заграница, что ли!». Был уже вечер, темнело, мы отправились на берег и там нашли какую-то старую лодку, довольно большую. Мы улеглись в эту лодку и наслаждались плеском моря. На следующий день дождались парохода и поехали в Сухум. Теперь, кстати, туда есть железная дорога, а в то время единственное сообщение – только пароходом. Пристани там не было, и большие пароходы останавливались на рейде, откуда приходилось лодками переправляться на берег.

В Сухуме мы пробыли неделю или даже больше. Нашли там частную комнату. Столовались в так называемой азиатской столовой, где готовились всякие кавказские кушанья, очень острые, очень вкусные. Ко всему подавалось блюдечко с нарезанным красным перцем – страшно острая штука. И я ел сами по себе острые кушанья с этим красным перцем. Азиаты там удивлялись и говорили: «Ах, как это вы хорошо едите! Совсем как наши!».

На Кавказе было, конечно, море, мы всласть купались, проводили много времени на море. В окрестностях мы гуляли, там был большой парк, вероятно прежде чье-то частное владение. Но потом мы поехали пароходом дальше, в Батум. Это большой город, и в нем есть знаменитый на зеленом мысе ботанический сад. Потом по железной дороге поехали в Тифлис. Вечером пробовали в одну гостиницу, в другую – мест нет. Тогда мы, как железнодорожники, пошли к дежурному по станции, и он нам предложил переночевать в его бюро прямо на столах. Мы были люди непритязательные, молодые, разлеглись на столах, он нам под голову дал какие-то гроссбухи, и это были наши подушки. Тифлис нам обоим очень понравился, и я его до сих пор вспоминаю, очень красивый городок. Поднимались мы там, конечно, на гору святого Давида, а обратно спускались с горы пешком; заходили на могилу Грибоедова, зашли в церковь, которая стояла на полусклоне горы святого Давида. Там как раз шло богослужение. Мы постояли в церкви, потом богослужение кончилось и священник повел нас по кладбищу и показывал разные исторические могилы. Из Тифлиса мы поехали по Военно-Грузинской дороге на автомобиле. Там легковые машины ходили. В Пасанаури мы останавливались на обед, прекрасный был шашлык. А потом дорога стала подниматься. В Койшаурской долине мы здорово померзли. Затем перевалили в северную сторону. Помню источник нарзана. Она продается в бутылках. А там она лилась струей, шофер даже охладитель автомобиля наполнял ведром нарзана. Вечером мы приехали во Владикавказ, там переночевали и потом уже поездом поехали домой. Это была первая поездка на Кавказ, первое купание в море. Мы остались этим очень довольны.

После я еще два раза был на Кавказе, все на том же черноморском побережье. В другие годы, кроме этих шести лет, что я ездил на Кавказ, я всегда бывал у папы, проводил свои каникулы у него. У него всегда было очень мирно и тихо. У папы возле дома находился большой тенистый сад с фруктовыми деревьями, огород, а еще были корова, коза, курицы. Там я спокойно проводил время, много читал, гулял. Устюжна расположена на берегу реки Мологи, и там очень красивые места. В особенности вдоль по реке. Да и вообще, нужно сказать, что наши места полусеверной природы очень красивы, они не так эффектны, но очень хороши. В моей памяти они остались милыми.

 

Но тучи сгущались

Перед отпуском ко мне подошел один мой сослуживец, Борис Понишевский. Он был еврей, очень порядочный человек. Но тогда во всех организациях, на всех предприятиях существовал негласный закон: каждый должен был нести какую-то так называемую общественную работу. Я был одним из немногих, если не единственным, кто никакой общественной работы не вел. Борис же участвовал в редакции стенной газеты. Это тоже было принято в советских учреждениях (вероятно, существует и до сих пор) – выпускать стенные газеты, которые как бы отражают внутреннюю жизнь учреждения. Стенгазеты делаются следующим образом: статьи, написанные на машинке, а также разные рисунки наклеиваются на большой лист бумаги. Ну, часто это бывают юмористические рисунки, какие-нибудь злободневные тексты. Одним словом, Борис Давыдович подходит ко мне и говорит: «Относительно вас поступила в редакцию стенной газеты статья, в которой ставится вопрос о том, почему вы до сих пор остаетесь швейцарским гражданином, а не принимаете советского гражданства. Мне поручили с вами переговорить и сказали при этом, что если вы обещаете в течение ближайшего времени хотя бы предпринять какие-то шаги, с тем чтобы перейти в советское гражданство, то эта статья не появится в газете. Если же вы не хотите, тогда эта статья должна появиться». Понятно, я был уверен, что я ни в коем случае от швейцарского гражданства не откажусь. Это было некоторым, до известной степени, щитом для меня. Но ему я ответил уклончиво, что, оставаясь швейцарским гражданином, я не работаю хуже. А в смысле моей лояльности к власти, я думаю, никто не может сказать обо мне ничего дурного. Согласия я не дал на то, чтобы предпринять какие-то шаги, как они выражались, для перехода в советское гражданство.

Когда через месяц мы вернулись из отпуска, в Петербурге уже вообще начались сильные неприятности. Статья появилась, но я ее не видал, потому что, когда мы вернулись, та стенгазета была уже снята. Но я продолжал работать. Прошло некоторое время, недели две-три, и так получилось, что мы остались вдвоем с начальником секции (коммунистическим начальником) Иоанном Гансовичем Пойтовым, инженером путей сообщения. Тогда он запер дверь на ключ и заговорил: «Роберт Давыдович, я вам должен что-то сказать. Существует список лиц, которые должны быть уволены, в этот список включены и вы. Вчера у нас было партийное собрание, было внесено предложение придраться к тому-то и тому-то, чтобы вас уволить. Вчера мне удалось вас отстоять, я сказал, что я на такую гадость не пойду. Но завтра я не знаю, что и со мной самим будет. Вы знаете, если хотят к человеку придраться, то рано или поздно это случится, придерутся к чему-нибудь, пришьют вам какое-нибудь дело, выражаясь советским языком. Тогда у вас будет запятнанный трудовой список». А трудовой список – это был такой документ, в который вносились все сведения с момента первого поступления на службу: где служил, когда поступил, когда уволился, какие награды получил. Я был даже награжден часами. Так вот, он мне сказал, что тогда мой трудовой список будет запятнан. «Поэтому я вам советую самому подать заявление об увольнении по собственному желанию. Вы можете назначить срок сами. Я вам все сказал», – закончил Пойтов.

Я подал заявление. Кажется, я оставался еще месяц с чем-то на службе и был окончательно уволен в ноябре 1937 года. Но и мою жену уволили, даже раньше меня. Значит, остались мы оба без работы. Я стал искать работу. У меня было много связей в Петербурге, здесь находился целый ряд проектировочных учреждений, для которых дорожные сооружения являлись подсобными. Например, металлоразрабатывающие предприятия. Хотя у них дорожное строительство было только подсобным, но оно им все-таки требовалось, потому что нужны были подъездные пути к шахтам, к заводам и т. д. Но это настолько небольшие работы, что держать постоянного сотрудника, который бы этим занимался, им было ни к чему, поэтому они сдавали работу от случая к случаю, по мере надобности. У нас было много таких учреждений. Некоторые из них все-таки держали постоянных инженеров по строительству дорог. Ну вот, я пришел в одно из таких учреждений, в другое: я свободен и ищу работу. Страшно удивлялись, понятно, потому что в то время был страшный недостаток инженерно-технического персонала. Уволиться со службы было не так-то легко, как правило. Когда я сообщал, что я уволился и свободен, все говорили, что, конечно же, с радостью меня возьмут. Я говорил: подождите – может, эта радость преждевременна, я иностранный гражданин. И тут обычно начиналось: нужно спросить отдел кадров. Но когда спрашивали отдел кадров, то получали ответ, что принять меня не могут.

Один случай вынудил меня обратиться в высшую инстанцию профессиональных союзов – ВЦСПС в Москве. Последней каплей, которая вынудила меня туда обратиться, стало следующее событие. В газете было объявление, что Гипроторф, Государственный институт проектирования торфяных разработок, ищет специалистов. В Ленинградской области было много торфяных болот, где добывали торф. Это низкокачественное топливо, но все-таки его употребляли. Понятно, что ничего общего это ни с чем секретным не имело. Пошел я по этому газетному объявлению, говорю, что я такой-то инженер, только должен сразу предупредить, что я швейцарский гражданин. Мой собеседник идет в отдел кадров и получает ответ, что нельзя. Это меня вынудило поехать в Москву в ВЦСПС. Там я добился приема у какого-то довольно высокого лица. Я ему рассказал всю ситуацию, что я уволен и не могу устроиться на службу. Он говорит: «Да, вы знаете, вы можете нас понять. Все-таки сейчас проектировка железнодорожная имеет главным образом стратегическое значение, и мы, естественно, держать иностранцев не можем. Но, вообще говоря, каждый иностранец, живущий в Советском Союзе, имеет по конституции такое же право на работу, как любой советский гражданин. И вы, безусловно, работать в Гипроторфе, конечно же, можете». Я говорю: «Вот вы говорите – можете, а они говорят – нельзя». «Я вам напишу письмо в этот Гипроторф с разъяснением, что с нашей стороны никаких препятствий для приема вас на работу не встречается». Я, наивный, тогда обрадовался. Действительно, он написал письмо и дал мне письмо на руки, так что я его прочел, оно даже не было запечатано. В этом письме в самом деле было сказано, что со стороны ВЦСПС препятствий для приема на работу гражданина Ребера не встречается. Пошел я на другой день, подал эту самую бумажку: «Да, теперь, конечно, все было бы в порядке, раз нам дано указание. Но за эти дни у нас положение изменилось, и нам специалист по дорожному строительству больше не нужен». Но это, конечно, была ложь. Не могло за три дня положение измениться настолько, что перед этим они давали объявление в газеты, а теперь вдруг все так быстро отменилось. Не могло этого быть, конечно. Это была ложь, может быть даже и предписанная сверху, неофициально.

Одним словом, сложилась такая ситуация, что устроиться на работу мы с женой не сможем. Началось гадание, что нам делать. Помню, я еще ходил советоваться с Борисом Константинович Блумбергом, а он мне говорит: «Ах, Роберт Давыдович, если бы у меня был ваш паспорт, я бы и не думал. Пусть в Европе пришлось бы жить на мостовой – но я предпочел бы это». И еще один знакомый, Петр Петрович, мне сказал: «Я вот знаю такой случай, что один человек тоже оказался в таком положении, как вы. И он стал толкаться, чтобы уехать за границу: “толцыте, и отверзется”. И ему в конце концов это удалось». Мы из-за этого уже стали подумывать об отъезде, но было много причин, которые нас останавливали. Мой папа отчасти. Ему было бы тоже тяжело расстаться с нами.

Папа до 1925 года жил в Спасском. Он был заведующим части своих имений, а в 1925 году ему пришлось все-таки покинуть это место и поступил на службу уездным инструктором по молочному хозяйству. Но жить ему пришлось в деревне три года – с 1925-го по 1928-й. Потом он вышел на очень жалкую пенсию, пенсию, на которую совершенно нельзя было жить. И он тогда переселился в Устюжну и стал жить в доме, который он купил на имя няни, потому что на собственное имя он боялся покупать. Была опасность, что снова у него собственность отнимут и национализируют. Так вот, с 1928 года до смерти, десять лет, он жил в Устюжне. Сам он уехать не смог бы, потому что у него был советский паспорт. Его вынудили принять советское гражданство, причем другим способом, чем пытались вынудить меня. Ему один раз, вероятно зная, что он болен и лежит в постели, предписали в трехдневный срок покинуть Советский Союз или принять советское гражданство. У него был сердечный приступ, у него был целый ряд сердечных болезней, и он, конечно, не мог уехать в трехдневный срок. Но требование было поставлено жестко, и ему пришлось принять советское гражданство. Так что уехать за границу с нами он бы не смог.

К тому же в начале 1935 года после убийства Кирова, которое было совершено 1 декабря 1934 года, начался по всей России, но прежде всего в Ленинграде, террор. Это были массовые аресты, причем никак нельзя было понять, кого арестовывают. Там были и люди, скажем, из прежней буржуазии или аристократии, и рабочие, люди абсолютно простого происхождения, и служащие – в общем, арестовывали абсолютно всех категорий. В ту же пору был арестован Алексей Васильевич. Арестованных обычно сажали недели на две-три в тюрьму, потом выпускали и предписывали в трехдневный срок уехать в какое-то место, которое указывалось и которое они не должны были покидать. Они должны были там оставаться. В лучшем случае это было где-нибудь за Волгой, в худшем случае, как было предписано Алексею Васильевичу, это был Атбасар – маленький городок в пять тысяч жителей в пустыне, приблизительно триста километров от дороги, ведущей от Оренбурга по направлению к Ташкенту, и оттуда еще сто или полтораста верст в сторону от железной дороги. Ему, правда, еще повезло, хотя вся жизнь Алексея Васильевича потом оказалась сломана. Повезло в том, что Атбасар оказался уже переполнен, и это, по существу говоря, хуже, чем концлагерь. Потому что в лагере хоть баландой какой-то кормили, а тут людей просто обрекли на голодную смерть. В этот городок было послано чуть ли не десять тысяч человек. Но местные власти уже взмолились, и группа, в которой находился Алексей Васильевич, была оставлена в Оренбурге. Оренбург – все-таки сравнительно большой город, бывший губернский город. Там им было все-таки несколько легче устроиться. Алексей Васильевич жил тем, что давал уроки танцев, – он очень хорошо танцевал.

Так вот, в Петербурге в течение трех месяцев, с февраля по май, каждый день отправлялось таких административно-ссыльных, как их называли, два поезда в день. В поезд помещали приблизительно по шестьсот человек. Тысяча двести человек в день в течение трех месяцев. Я провожал один такой поезд, когда высылался Алексей Васильевич. Но я был один из всех знакомых, и скажу, что тоже, конечно, только благодаря моему швейцарскому паспорту, в котором я видел известную защиту. И это была действительно защита: иностранцев все-таки, должен сказать, без всякого основательного повода несколько остерегались арестовывать. Поэтому я провожал Алексея Васильевича, но никого из его многочисленных знакомых и друзей на вокзале не было.

Так начинался Большой террор, который продолжался с 1936 по 1938 год. Эти годы были особо тяжелые. Тогда же пошли большие показательные процессы, на которых были осуждены, а затем казнены многие видные большевики: Зиновьев, Рыков и целый ряд других. Сталин расправлялся со своими соратниками. В общем, было три очень больших процесса и, кроме того, потом, в 1937 году, процесс, на котором обескровили Красную армию, процесс, на котором было много высшего командного состава расстреляно, в том числе Тухачевский.

Террор этот шел по всей стране, и нужно было каждому городку, каждой местности как-то себя показать. И вот в 1935 году в Устюжне арестовали папу. Он просидел две недели в тюрьме, и потом ему предписали выехать на жительство в Красноярск. Обвинение заключалось в том, что якобы он занимается антисоветской деятельностью. А нужно сказать, что папа получал небольшую пенсию, 20 долларов, от швейцарского Красного Креста. Тогда же еще работал представитель Красного Креста в Москве. Но пока существовал так называемый Торгсин (Торговля с иностранцами), существовала сеть магазинов, где продавали либо за серебряные или золотые вещи, либо за иностранную валюту. Но иностранную валюту имели право иметь только иностранцы. И тогда на эти 20 долларов можно было неплохо жить, но потом эти магазины закрыли. И вот в Устюжне был один фельдшер, советский гражданин, но по происхождению поляк. И он все расспрашивал папу, откуда и как он получает эти доллары. Папа рассказал, что из швейцарского Красного Креста. И этот самый дурак начал бомбардировать письмами этот представителя, описывая то, как плохо живется и прося помощь. Но, конечно, он на эту помощь не имел никакого основания рассчитывать, хотя это был международный Красный Крест. Письма, понятно, стали известными. Характерно то, что не его арестовали, а папу: якобы это делалось по его наущению. Дискриминация Советского Союза. Поэтому папу арестовали и дали приказ выехать в Красноярск. Но в провинции все это проводилось не так, как в Ленинграде, не так уж жестко. Папа был болен, и няне удалось получить отсрочку. Вызвали телеграммой меня. Что же делать? Там на месте я ничего сделать не мог, поехал в Москву, в главное ГПУ. Мне удалось добиться аудиенции с каким-то высоким деятелем этого НКВД. Я просил, собственно, о том, чтобы эту высылку в Красноярск заменили разрешением поехать жить к моей сестре Кларе в Кологрив. Он меня спросил, будет ли сестра согласна, я ответил, что да. И тут он мне начал говорить разные вещи, как будто я виновный: «Вот вы на стариках и на детях отыгрываетесь. Поэтому был недавно введен закон, что малолетние преступники судятся такими же судами и по таким же законам, как и взрослые».

В общем, из этого у меня ничего не вышло, я из Москвы вернулся в Ленинград и там записался на очередь на прием к ленинградскому областному прокурору. Помню, эта очередь стояла всю ночь, с вечера до утра. Кажется, была запись, можно было уходить и являться через каждые три часа на проверку. Колоссальная очередь. Но так или иначе, я попал к прокурору, однако результат был такой же. Он, правда, сказал: «Изложите это письменно, напишите заявление». Я это сделал, но даже не получил никакого ответа.

У папы истек срок первой отсрочки, и няня пошла в местное ГПУ просить вторую отсрочку, опять получила. Так это продолжалось несколько раз. В результате энкавэдэшник ей сказал: «Как ты нам надоела, перестань приходить. Пусть он живет». Ему дали так называемый «минус 6». Он не имел права жить в шести больших городах – Ленинграде, Москве, Киеве, Одессе, Харькове и еще где-то… Бывало и «минус 11». А тут сказали: «Пускай он сам выберет местность, где хочет жить, и мы ему дадим разрешение жить там». Папа выбрал, понятно, Устюжну, и уже официально ему разрешили оставаться в Устюжне. Но он долго еще вздрагивал, когда видел проходящего мимо его дома милиционера.

Итак, получалось, что папа уехать не мог, и для него это тоже было тяжело. И у нас начались такие дни: один день жена считает, что нужно уехать за границу, другой день я. Все это так и шло. Утром просыпаемся и начинаем обсуждать. Я говорю, что все-таки нельзя ехать, надо оставаться и пытаться жить здесь. Но здесь это было сопряжено только с тем, чтобы принять советское гражданство. Что значило как бы лишиться последней защиты. Я уверен, что если бы мы только пошли по этому пути, то, конечно, никого бы из нас не было бы в живых. В особенности когда началась война, да и раньше, нас бы отправили куда-нибудь. Так, все время сомневаясь – то так, то так, – дожили мы до 30 декабря 1937 года, когда все же решились поехать. Вскоре, в феврале или марте, около нас появились два шпика. Они постоянно стояли вблизи и даже не пытались скрывать, кто они такие. И весь дом их знал. Они должны были дежурить на улице, но было еще довольно холодное время, и они заходили на лестницу и там стояли в тепле. Думаю, что они больше следили за тем, кто к нам приходит, а не за нами.

Я съездил в Москву, потом съездил попрощаться с папой, пробыл там с неделю. Это прощание было очень тяжелым. А у меня в начале мая истекал срок моего вида на жительство в Советском Союзе, и я знал, что мне его уже не продлят. У меня был только швейцарский паспорт. Я подал заявление о продлении, как делал всегда, написал о сроке до получения моей женою ответа на ее ходатайство о выходе из советского гражданства. 20 мая 1938 года я получил телеграмму о смерти папы. Папа умер скоропостижно, будучи один в комнате. Он сидел в кресле за книгой. Кажется, это была «Война и мир». И так в кресле он остался сидеть, а книга – лежать на столе. Когда пришла няня, она увидела его мертвым. А соседка говорила, что видела, как за четверть час до этого он выпускал на улицу кошку. Очевидно, внезапно скончался от разрыва сердца. Я хотел поехать, понятно, на похороны, обратился в ОВИР, и мне дали временное, на несколько дней, разрешение поехать в Устюжну, и я поехал.

Папу похоронили. Нужно сказать, что на похоронах никого из его знакомых не было. Но было много крестьян, которые приехали попрощаться. Или это были те, которые жили в Устюжне, выселенные почему-либо из деревни во время коллективизации. Но я помню, что длинная вереница шла, еще когда папа лежал в квартире на столе. Помню, такой Иван Семенов из деревни Гренково, проходя мимо папы, коротко сказал, вложив много в эти слова: «Да, человек был!».

А на похоронах произошла такая сцена, как из Достоевского. Папа был очень добрый человек, и к нему ходило много всякого народа, в их числе бывший почтовый чиновник, Варлам Павлович его звали, которого уволили за какую-то провинность и который жил в очень тяжелых условиях; и второй – бывший рабочий, слепой совершенно. Раньше он был рабочим Путиловского завода, металлургического паровозо- и машиностроительного завода в Петербурге. На этом же заводе работал Калинин, ставший потом «советским президентом», как его называли на Западе. Они двое иногда приходили вечером посидеть у папы. Этот рабочий, если не врал, говорил, что участвовал 9 января 1905 года в Кровавом воскресенье, когда рабочие пошли на Дворцовую площадь, чтобы царю подать какую-то петицию. Они были прогнаны казаками, несколько человек убиты. Так вот, он утверждал, что они там были вместе с Калининым, вместе перелезали через решетку Александровского сада. Насколько это верно, я не знаю, но он сказал над могилой речь. Он был очень острый на язык. Кончил он свою речь словами: «Это был редкий человек, это был титан доброты». Помню, как сейчас, эту фигуру слепого, плохо одетого старика, стоящую над могилой, произносящего такую пламенную речь, восхваляющую папину доброту.

 

Прощай, Россия

После похорон я попрощался с Кларой и няней и вернулся в Ленинград. Вскоре мы получили визы на выезд. 8 июня вечером мы выехали из Москвы и 9 июня уже были на границе с польской стороной. Тут нас подвергли осмотру. При осмотре багажа случился комический случай. Проверяющий увидел моток шерсти. Мы, собираясь к отъезду, понятно, не знали, что нас ждет в Швейцарии, собирались впопыхах, и в вещах попался какой-то моток шерсти. Проверяющий ткнул в моток какой-то такой булавкой и обнаружил внутри что-то твердое. Это у него вызвало подозрение, что провозят какие-то бриллианты или драгоценные камни, золото или еще что-нибудь такое. У нас уже скоро должен поезд уходить, времени нет, а он все разматывает и разматывает. Мы сказали, чтобы он оставил себе этот моток, но он ответил: «Нет, нужно посмотреть, что там у вас есть». Ну, когда размотал, там оказался золоченый орех, очевидно с елки, на него и была намотана эта шерсть. Кончилось все благополучно, и мы, таким образом, распрощались с Россией.

Пересекли границу, приехали на польскую станцию Столбцы, сидим на вокзале, и вдруг приходит какая-то дама и называет фамилию Ребер. Я сказал, что мы здесь. Оказывается, делегат Красного Креста в Москве сообщил в Швейцарию, что едут новые жители. Эта дама сообщила нам, что она представительница польского Красного Креста и что у нее есть поручение от швейцарского Красного Креста выдать нам на дорогу денег. Нужно сказать, что у нас совсем не было денег. Мы остались с четырьмя долларами и одним центом. Именно такая странная сумма была разрешена нам в России для обмена, и мы располагали только ею. И то перед отъездом я должен был послать заявление в Народный комиссариат финансов, чтобы мне разрешили провезти эту нелепую сумму – четыре доллара и один цент. Получив деньги от Красного Креста, мы несколько воспряли духом: значит, уже были деньги на дорогу.

Приехали в Варшаву. Там нам нужно было опять пересаживаться и даже переезжать на другой вокзал. К нам в купе, по дороге в Варшаву, сел какой-то господин, поляк, который хорошо говорил по-русски. Он рассказал, что у него около границы есть своя фабрика и что он сейчас ездил на фабрику, а живет в Варшаве. Он нам очень советовал посмотреть Варшаву. Так как у нас были деньги, которые мы получили, мы согласились. Он нанял нам такси и сказал шоферу, чтобы он провез нас там-то, там-то и там-то. Мы немного посмотрели Варшаву. Но уже были сумерки, темнело, и мы не так уж много видели. Затем сели в поезд и благополучно приехали в Берлин на вокзал Фридрихштрассе. Там опять надо было переезжать на другой вокзал и пересаживаться на поезд, направляющийся в Швейцарию. Но, несмотря на наше довольно бедственное положение, мы все-таки захотели остаться на день в Берлине, чтобы хоть немножко посмотреть город. Мы походили по Берлину, погуляли по берлинскому зоопарку. К вечеру пришли на вокзал и сели там. И вдруг к нам подходит какой-то господин в форме. Не знаю, кто он был и что это за форма – СС или что-то другое, во всяком случае у него был знак национал-социалистической партии Германии. Тогда уже на германском флаге была эта самая свастика. Хотя мы не так плохо, а даже хорошо были одеты, но по всему виду нашему было, очевидно, понятно, что мы переселенцы. Он сказал, что если нас интересует, то тут, совсем рядом с вокзалом, есть такое место, куда мы можем пойти и бесплатно получить обед или ужин. Но мы поблагодарили его и отказались, тем более что скоро уже должен был прийти наш поезд. Вечером мы сели на поезд, который шел прямо до Базеля.

В Базель мы приехали днем, там нас встретил кто-то из официальных лиц, встречающих возвратившихся на родину швейцарцев. Нас повели в вокзальный буфет, накормили обедом, и потом мы поехали дальше. Вечером мы приехали в Берн, и там нас ждал Адя, которого вызвали из отпуска, чтобы он приехал и встретил нас. Нас поместили в гостиницу, где мы прожили приблизительно три недели. Вскоре, буквально через несколько дней, я нашел там работу. Дело в том, что в Берне проводилась статистика движения по разным улицам города, чтобы составить карту густоты движения, вот там я и начал работать. Потом меня устроили в службу занятости. Это было время острого кризиса в смысле работы, и здесь кантоном Берн была устроена такая организация для безработных инженеров, техников и чертежников. Это был род такой приятной социальной помощи, и мы могли там заработать. Работы были не то что ненужные, но не особенно срочные. Но все же приятно было что-то получать, пусть и за такую работу, чем вообще ничего не получать.

Здесь у нас оказалось в банке 5000 франков. Это было наследство, которое давно лежало от какого-то бабушкиного брата, не имевшего более близких родственников, чем бабушкины внуки. Бабушка, мать моей мамы, умерла еще за год до моего рождения. Ее брат положил в банк сумму на нас троих, бабушкиных внуков. Ну, Адя эту сумму использовал, Кларе я потом посылал посылки из ее денег. А нам, по существу говоря, не оказали никакой помощи для обзаведения мебелью. Поскольку стало известно, что на мое имя положена такая сумма, то нам, в отличие от других, которым покупали мебель, ничего не купили. И даже за эти три недели, что мы прожили в гостинице, нам пришлось заплатить. Но мы были очень довольны, что у нас есть деньги для всего этого. Нами владело одно желание – немножко отдохнуть и спокойно пожить, не ожидая, что каждый подъехавший ночью к подъезду автомобиль окажется «черным вороном», как называли в России автомобили НКВД.

 

В заставке использована картина Александра Дейнеки «Эстафета по Садовому кольцу», 1947, Государственная Третьяковская галерея, Москва

© НП «Русская культура», 2023