Подготовка к гимназии

Так дошло до 1913 года, когда однажды, съездив в Петербург, папа привез мне учительницу-гувернантку. Звали ее Анна Васильевна, и она должна была приготовить меня в гимназию. Началась для меня новая пора. Меня решили отдать в ту же самую гимназию, в которой учился Адя – в Санкт-Анненшуле. В Петербурге было четыре гимназии, в которых преподавание велось на немецком языке, то есть все предметы преподавались по-немецки. Три из них находились при лютеранских церквях – Санкт-Анненшуле, Санкт-Петришуле и Санкт-Катариненшуле. Причем Санкт-Анненшуле начала работать еще в правление императрицы Анны Иоанновны, царствовавшей с 1730 по 1740 год. Так что этой школе на тот момент было уже почти двести лет. И четвертая гимназия – Реформиртешуле, как само название говорит, находилась при реформатской церкви.

Это время я всегда вспоминаю с большой радостью и с большой благодарностью и Анне Васильевне Рент, и всем, кто меня окружал. Анна Васильевна была из петербургских немок, но родилась и выросла она уже в России, где и кончила гимназию. Женская гимназия давала право на звание и работу домашних учительниц. Ей было в то время лет двадцать пять, но она до меня успела подготовить несколько таких же воспитанников в гимназию, и я, кстати говоря, стал последним, потому что уже тогда, когда она жила у нас (примерно полтора года), она была невестой. Ее будущий муж, которого я тоже знал, являлся в то время студентом. Ее все сразу очень полюбили: и няня, и все прислуги, и я очень ее любил, мы с ней жили очень хорошо. Утром мы занимались, но всегда только до обеда. Потом мы много с ней гуляли. Она тоже любила собак, и мы, когда уходили, брали с собой всех собак. Но она меня немножко даже мучила своими прогулками, потому что мы уходили действительно очень далеко и гуляли зимой. Там был большой лес, до которого идти километра два, а потом мы забирались в самую глубь леса. Гуляли так много, что я даже иногда изнемогал от этого. Во время прогулок мне разрешалось говорить с ней по-русски, во все же остальное время я должен был говорить только по-немецки. Но я как-то быстро с этим освоился и говорил по-немецки в то время довольно хорошо. Что и нужно было для такой школы, где все преподавание велось на немецком языке. Конечно, все наши уроки тоже проходили на немецком. Кстати сказать, папа, несмотря на то, что он бегло говорил по-русски, и считал, что ему все равно, говорить ли по-русски или по-немецки, все же говорил по-русски с акцентом и делал ошибки. Но с нами он всегда разговаривал, как это не удивительно, только по-русски.

Итак, зима 1913–1914 года прошла у меня в подготовке к гимназии. Причем предполагалось, что Анна Васильевна Рент подготовит меня в приготовительный класс. У меня же никакого вообще систематического учения до этого не было, я только сам научился читать и писать. В России, может и не во всех гимназиях, но в этой гимназии был, кроме основных классов, приготовительный класс. Ведь тогда в более-менее зажиточных и интеллигентных семьях детей никогда не отдавали в так называемые народные школы, а приготовляли детей дома. Это было нормой. Анна Васильевна к весне 1914 года приготовила меня, чтобы держать экзамен. Но, очевидно, она увидела по характеру моих успехов, что меня можно подготовить не в приготовительный, а уже в настоящий первый класс гимназии. Но она никому об этом не сказала.

В мае 1914 года мы поехали с ней в Петербург и остановились в доме у ее родителей, которые в то время уже жили на даче. В России было так принято: всегда летом семьи уезжали на дачи, а служащие мужчины ездили на дачу из Петербурга после службы. Дача родителей Анны Васильевны находилась в Коломягах. Когда я жил в Коломягах, в семье Анны Васильевны, там, кроме нее и стариков-родителей, находились еще две ее сестры. У старшей, замужней, была девочка Гретхен. За время моего пребывания в Коломягах мы с ней подружились. Я бывал там и потом, когда уже учился в гимназии, и у нас с Гретхен сохранялась детская дружба. Младшая сестра в то время тоже была невестой, как и Анна Васильевна.

В Коломягах располагался знаменитый коломяжский ипподром, где происходили скачки. Этот же ипподром использовался тогда для самых первых экспериментов авиации. Я помню, как мы все вместе пошли смотреть на такое необычное событие на ипподром. В то время был знаменит один из пионеров французского воздухоплавания летчик Пуаре. Предполагалось, что он поднимется с коломяжского ипподрома и будет над ним летать и делать мертвые петли. Ныне мертвая петля стала обычным упражнением для каждого летчика: сделать полный круг головой вниз. Сейчас считается, что ничего особенного в этом нет, тогда же это выглядело как цирковой фокус. Я помню хорошо, что при входе на ипподром висело объявление о том, что в случае, если мертвая петля летчику не удастся, то деньги будут возвращены обратно. Но мертвая петля ему прекрасно удалась, даже неоднократно, и все были в восторге и восхищении, удивляясь и его смелости, и тому, как же это все возможно.

Между тем настал день моих экзаменов, на которые мы с Анной Васильевной поехали вместе. Коломяги находятся недалеко от Петербурга, примерно полчаса езды по Приморской железной дороге. Гимназия Анненшуле располагалась на Кирочной улице, дом 8. В день экзаменов повели меня в экзаменационный класс. Я выдержал экзамен по русскому, по арифметике, по немецкому. Был еще экзамен по закону Божьему, но то ли я как-то я прозевал, то ли пастор как-то меня не заметил. Потом это дело выяснилось, и кто-то из учителей, которые там присматривали или тоже экзаменовали, повели меня в другой класс, где экзаменовали детей в приготовительный класс. Это страшно испугало Анну Васильевну, которая ждавшую меня в коридоре: она подумала, что я тут провалился и меня переводят в приготовительный класс. Но оказалось, что это только недоразумение. Там меня привели к пастору Маасу. Выдержал я экзамен и по закону Божьему, причем, как оказалось, у меня были круглые пятерки. Пять – это высший балл в России. У меня по всем предметам были пятерки, и я стал первым из всех выдержавших. Через некоторое время Анна Васильевна повела меня к директору, который принимал каждого из выдержавших экзамен. Мы ждали примерно час. Директором, с которым я впоследствии познакомился, был такой сухой прибалтийский немец, доктор Игель. Нужно сказать, его совсем не любили. Высокого роста, худой, он был всегда очень официален и ходил в мундирном синем фраке, а не в сюртуке. Обычно преподаватели ходили в форменных сюртуках, это была форма министерства народного просвещения: темно-синие сюртуки с золотыми пуговицами с орлами. А директор всегда был в школе во фраке и в белом жилете. И вот этот самый Игель выдал мне свидетельство о том, что я принят, посмотрел на мои результаты и подал мне руку.

После этого Анна Васильевна повела меня к Гирсам, которые были нам самые близкие люди. Старуха Елена Ильинична, мать Гирсов, на поколение, лет на двадцать пять, старше моего папы, всем говорила с восторгом: «Подумайте, Роба выдержал в первый класс первым!»

Это было мое первое посещение Петербурга, и Петербург мне страшно не понравился. Мне хотелось скорее вернуться домой в деревню. Это естественно: я жил в деревне, ничего, кроме деревни, до этого не видел, и жизнь большого города казалась мне очень неприятной, чужой и почти что враждебной. Анна Васильевна, хотя ее роль уже кончилась, поехала со мной обратно к нам в Спасское, потому что папа просил ее провести у нас еще лето, с целью хоть и не так интенсивно, но все же немножко со мной порепетировать, чтобы я не забыл того, что до этого выучил, и чтобы мне было легче заниматься в гимназии. Папа дал ей в награду сто рублей за то, что она подготовила меня в первый, а не в приготовительный класс. Это была всеобщая радость и удовольствие. Сто рублей для того времени немалые деньги. Можно сравнить: Анна Васильевна получала (конечно, живя на всем готовом – квартира, еда) всего двадцать пять рублей в месяц. Так что сто рублей составляли ее четырехмесячное жалование.

Мне не исполнилось еще десяти лет, но я был прямо по-настоящему влюблен в Анну Васильевну. Но нужно сказать, что не только я один: в нее и Адя был влюблен, за ней мой дедушка ухаживал. Только папа нет. Помню, когда на Рождество и Новый, 1914, год к нам приехали из Петербурга гостить папин двоюродный брат Арнольд Арнольдович Цумвальд и его друг Дазен, тоже швейцарец, то и они оба наперебой ухаживали за Анной Васильевной. А я безумно ко всем ревновал ее, прежде всего к Аде. Мне казалось, что с ним, шестнадцатилетним, уже взрослым, на мой взгляд, человеком, мне тягаться трудно. Это лето было очень счастливым, хорошим. Мы немножко занимались, но больше проводили время в прогулках, в играх. Анна Васильевна ездила, конечно, со всеми нами и в Сорокино, там она тоже прижилась. Вообще, она была такой человек, к которому все относились очень тепло. И няня ее очень любила, как и все, кто ее окружал.

Так прошло лето 1914 года, злополучное лето, в которое началась Первая мировая война. Помню, как я в саду не то на качелях, не то на гамаке лежал или качался, и в это время пришел папа в сад, подошел ко мне и говорит: «Ну вот, опять война». «Опять» относилось к тому, что за десять лет до этого была же Русско-японская война, которая кончилась для России довольно тяжелым миром. Начались дни мобилизации, и мобилизации лошадей тоже. Папа, как швейцарский подданный, не обязан был вести лошадей на осмотр и мобилизацию, но он считал, что в подтверждение своего лояльного отношения к власти и к России вообще должен это сделать. И одну мою любимую лошадь взяли и зачислили в артиллерию. Был у нас такой вороной жеребец – весь вороной, с белой лысиной на лбу, его звали Ванькой. Очевидно, он на войне и погиб. Это для меня было большим горем, я его очень любил.

Осенью, в августе или в начале сентября, мы с Анной Васильевной и папой опять поехали в Петербург. Летние каникулы в России приходились на июнь, июль, август. Обычно в самом конце августа или в начале сентября начинались занятия. И вместе с тем для меня началась новая жизнь.

 

Начало обучения

Как я говорил, в той же самой гимназии, в Анненшуле, учился Адя. Но он кончил гимназию как раз в тот год, когда я туда поступил. Он ведь был на семь лет старше меня. После окончания гимназии он уехал домой. Там он прожил еще два года из-за войны, но потом все-таки уехал в Швейцарию. Папа его послал учиться дальше именно туда, чтобы он усовершенствовал французский язык, и, кроме того, папа хотел, чтобы не прерывался наш контакт со Швейцарией. Предполагалось, конечно, что, после того как Адя кончит там обучение, он вернется опять в Россию. Но через год после его отъезда произошла революция, и мой брат остался навсегда в Швейцарии, в Россию больше не возвращался.

Итак, началась моя жизнь в Петербурге. Я жил в семье Штемпелей, где у меня была отдельная комната. Обо мне заботились, чтобы я был сыт, одет, обут. Но в остальном я был в общем-то предоставлен самому себе, и мои школьные занятия никто не контролировал. Когда мне было нужно, я спрашивал карманные деньги, которые мне давались. Понятно, что папа это возмещал. Первый год я очень тосковал. Когда папа осенью уехал из Петербурга, мне было страшно тоскливо в этом большом городе. Я вообще не привык к городской жизни, мне очень хотелось домой. Я сразу же начал ждать Рождества, когда я мог бы приехать опять домой на каникулы. Но до Рождества было еще далеко – только начало сентября. Поэтому, очевидно, мои успехи в первом классе школы, после моих хороших результатов на вступительном экзамене, оказались довольно слабые. Хотя неудовлетворительных отметок у меня не было. Неудовлетворительно – это двойка. Тройка еще считалась удовлетворительной оценкой. И вот я на тройках, максимум на три с половиной, так и пробавлялся в первом классе. И только потом, со второго класса, мои успехи стали лучше. Очевидно, перелом для меня был довольно труден, но потом я обжился. И с третьего класса я был всегда первым учеником в классе или делил первенство с еще одним одноклассником.

Для меня отдушиной стали воскресенья. Каждое воскресенье в первом классе, потом, правда, реже, меня брала к себе Анна Васильевна, моя гувернантка, которая к тому времени уже вышла замуж за кавказского горца. На его визитной карточке было написано его имя: Мурза Бей Бек Магомет Гасан Казанфорович-Бек-Казанфоров. «Бек Казанфаров» значило, как он говорил, что не только он бек, но и его отец уже был беком. Он происходил из горных князей. У него были налаженные, хорошие отношения с семьей. А его старший брат ушел из семьи. Он хотел учиться, но отец был против того, чтобы он учился в русской гимназии. Ведь при завоевании Кавказа горцы оказывали большое сопротивление. Брат ушел из дому и жил, как говорится, сам по себе. Он окончил гимназию, потом какое-то из технических высших учебных заведений, стал инженером и помогал младшему брату. Так что у младшего брата жизнь была уже легче. Но в то время он еще учился в Политехническом институте и жили они с Анной Васильевной на Крестовском острове, так как там квартиры были дешевле, а они, поскольку могли рассчитывать только на помощь брата, сильно экономили. Туда с Петроградской стороны, с Большой Зелениной улицы, на Крестовский остров ходила конка, которую везли лошади. Через Невку приходилось переезжать по довольно горбатому мосту, так там подпрягалась лишняя лошадь, помогавшая тащить конку. Все это двигалось очень медленно, но в этом была своя идиллия – еще какой-то остаток старого Петербурга. Обычно я ехал к ним в субботу после уроков и оставался там до воскресенья вечером. За это я был Анне Васильевне очень благодарен, и сейчас, до сих пор, с благодарностью вспоминаю ее. Это мне здорово помогло в мой первый год самостоятельной жизни.

Во втором классе мои посещения стали реже, в третьем они тоже были редкими. Но все три года, что я прожил в Петербурге, общение с нею не прерывалось. Но потом, когда я после революции в Петербург не вернулся и кончал гимназию в Устюжне, связь с Анной Васильевной прекратилась, и что с ней сталось, я не знаю. Когда четыре года спустя, в 1921 году, я вновь приехал Петербург и стал уже студентом, ни Анны Васильевны, ни ее мужа в Петербурге уже не было, и с тех пор я о ней больше ничего не знаю.

Возвращаюсь к периоду обучения в Анненшуле. Распорядок в школе был такой. В 8.45 была молитва, к которой следовало обязательно являться для всех вероисповеданий. Я теперь не помню, была ли эта молитва общая или отдельно для каждого вероисповедания. И только у евреев она отсутствовала. Вообще же закон Божий преподавался для четырех вероисповеданий: православного, лютеранского, католического и еврейского. На уроке закона Божьего класс разделялся на четыре части. Уроки начинались в 9 часов и продолжались до 12 часов. С 12 до половины первого была так называемая большая перемена. Мы приносили с собой бутерброды, а там можно было получить чай. Правда, и бутерброды можно было покупать в школе, но большинство приносило их с собой.

С половины первого до приблизительно трех были еще уроки. Обычно было у нас шесть уроков. Вечер проходил у меня в приготовлении уроков, но иногда я посещал семью Гирсов, где меня всегда встречали как родного. И еще у нас была знакомая семья Кривоборских. Жена Ивана Гавриловича Кривоборского была швейцаркой. А он происходил из Устюжны, но жил уже в Петербурге. Кстати, у них на квартире жил все свои гимназические годы Адя. Но я ходил к ним в гости на Пески, они жили на Болотной улице. А Гирсы жили на Екатерининском канале. Я жил у Штемпелей в Виленском переулке. Это одна из поперечных улиц к Большой Знаменской – улице, которая тянется от Кирочной до Невского, очень длинная улица. Кстати, все поперечные улицы имели такие названия: Виленский переулок, Гродненский переулок, Ковенский переулок – все в честь литовских городов. Соседним с Виленским был Саперный переулок. Кирочная улица, где помещалась Анненшуле, находилась от нас сравнительно недалеко. Я ходил пешком – минут десять ходьбы. Там стояла лютеранская церковь и большое здание гимназии, а вокруг церкви был четко разграниченный двор. Это разграничение полосой из каменных плит очень строго соблюдалось: одна половина двора предназначалась для гимназистов-классиков, другая – для реального отделения. Боже сохрани, чтобы перейти эту границу во время большой перемены (в хорошую погоду осенью и весной мы большую перемену проводили на улице, на воздухе, в этом дворе). Это была такая полусерьезная вражда между реалистами и классиками, и существовал риск, что тебя побьют, если ты перейдешь указанную границу. В гимназию входило еще и третье отделение – женская гимназия. Однако она, хотя и помещалась в том же здании, на верхних этажах, имела совершенно отдельный вход, и из мужских двух отделений гимназии попасть туда не представлялось возможным. Внутренние какие-то сообщения, конечно, имелись, но не для нас. И никакого общения с девочками женской гимназии у нас не было, и боже сохрани что-то такое в этом смысле начать. В самом здании гимназии жили наш директор Игель (у него были прозвища «мартышка во фраке» и «живой труп») и директриса женской гимназии мадемуазель Фробен, уже довольно старая, маленького роста и внешне малопривлекательная.

Анненшуле являлась не частной гимназией, а министерской, то есть принадлежала Министерству народного просвещения. Но она считалась в некотором роде привилегированной, в том смысле, что в ней языки были поставлены значительно лучше, чем в других гимназиях. Все предметы преподавались на немецком языке, но и преподавание французского и английского языка было на большой высоте. Однако в соответствии с этим и плата за обучение составляла немалую сумму, значительно выше, чем в обыкновенных русских гимназиях, – 240 рублей в год. Для сравнения: обучение в гимназии Устюжны, куда я перешел после революции в последние классы, стоило 20 рублей в год, то есть в двенадцать раз меньше, чем в Анненшуле. Поэтому в Анненшуле учились только дети из богатых семей. Примерно половина класса была из иностранцев, половина из русских. Некоторые русские принадлежали к самым высшим слоям общества: в нашем классе, например, учился князь Вяземский.

 

Мои учителя

Об учителях в Анненшуле я вспоминаю с благодарностью. Память о гимназии у меня вообще осталась очень светлой. Инспектором у нас был Виктор Андреевич Хеллинг, ладненький старичок невысокого роста. Ходил он тоже в мундирном, но не фраке, как директор, а в сюртуке, и его, в противоположность директору, очень любили. От него всегда пахло скипидаром, поэтому прозвище у него было Скипидар. Немецкий язык преподавал Зеевальд, арифметику – очень хороший педагог Рихард Христианович Кальнен, он был какого-то балтийского происхождения. Русский язык в самых начальных классах преподавал Сперанский, а с третьего класса – Василий Александрович Барминский, которого очень любили и который очень интересно и хорошо преподавал. Очень любили также и преподавателя географии Виттенберга, а во втором классе – преподавателя истории Кольбе. В первом классе у нас сперва была сокращенная русская история, и со второго класса начиналась история общая, причем Кольбе начал не только с античных времен, а почти с доисторических. Но он так умел интересно говорить об этом, что я помню, как во втором классе я не думал ни о чем другом, как обязательно стать археологом. С третьего класса древнюю историю преподавал Струве – высокий, очень полный, с бабьим писклявым голосом, но он тоже чрезвычайно интересно преподавал и очень хорошо читал. На последних уроках перед роспуском на каникулы обычно принято было, чтобы преподаватель что-нибудь читал. И вот я помню, с каким напряжением я прослушал «Царя Эдипа», которого он один раз прочел нам полностью. До сих пор осталось в памяти!

У нас было три преподавателя французского языка, все трое швейцарцы: в первом классе – месье Вист, со второго или с третьего класса – месье Моностье, в самых старших классах (я у него не учился) – Фавр. Французский мы изучали с самого первого класса, а английский язык начинался с третьего класса, его я учил только один год, и от этого у меня почти что ничего не осталось. Преподавал его мистер Ховард, Джон Эбенезерович. Его отца звали Эбенезер, у англичан были очень распространены библейские имена. Мистера Ховарда тоже очень любили, и он представлял собой исключение среди англичан. Ховард приехал в Россию совсем молодым после окончания университета и по-русски говорил так, что почти совершенно не чувствовалось, что он иностранец. У него, очевидно, вообще была большая способность к языкам. Он кончил университет не в Англии, а во Франции. У нас он преподавал английский язык, но он преподавал и французский язык – в Пажеском корпусе. Можете себе представить! Пажеский корпус – это военная школа, кадетский корпус для высшей аристократии. И там, понятно, требовался французский язык очень высокого качества. И вот этот самый Ховард преподавал там. Его сын учился в параллельном со мной классе на классическом отделении. Он был черный, как и отец, к тому же отец женился на итальянке. Мы с ним немножко дружили, он рассказывал, что дома они говорят то по-английски, то по-итальянски и что отец так же хорошо говорит по-итальянски и, кроме того, еще хорошо знает шведский язык. Мистер Ховард, к сожалению, после революции покинул Россию. Он хотел вернуться в Англию, но, как я слышал, пароход, на котором он ехал в Англию, налетел на мину. Балтийское море было минировано во время войны, и, очевидно, не все мины потом выловили. Мистер Ховард погиб вместе с пароходом.

Вступительный экзамен я еще держал на немецком языке, но это было в мае 1914 года, а 1 августа 1914 года началась Первая мировая война. Все немецкое, естественно, стало очень непопулярным, и тогда приказом министерства было запрещено преподавать на немецком языке, но уроки немецкого, конечно, сохранились. Преподавание иностранных языков так и осталось на более высоком уровне, чем в русских гимназиях, но все предметы уже преподавались на русском языке, кроме урока немецкого языка и связанной с ним немецкой литературы. Это стало тяжелым ударом для тех учителей, которые очень плохо говорили по-русски или даже совсем не говорили. Во всяком случае, они не были способны преподавать на русском языке, и им пришлось уйти. Некоторых из них к тому же как немецких подданных интернировали, потому что гражданских немцев, которые жили в России, после начала войны всех интернировали. Они жили на свободе, но под известным надзором, и не в Петербурге, не в Москве, а в провинции.

В связи с войной у нас был организован школьный лазарет для раненых, и этот лазарет полностью содержали ученики гимназии. Поскольку большинство учеников принадлежали к зажиточным классам, то были определенные месячные взносы – вот таким образом лазарет и существовал на наши средства. Под лазарет было отдано все здание нашей гимназии. Поэтому, начиная со второго класса, мы учились не в своем помещении Анненшуле на Кирочной, а в Петершуле. Причем, понятно, Петершуле существовала сама по себе, но было сделано так, что там уроки кончались до двух часов, а с двух до шести или до семи часов вечера, во вторую смену, учились мы. В одном и том же здании было две смены.

 

Петершуле. Большие перемены

Петершуле – это школа при церкви Петрикирхе на Невском проспекте. На Невском располагались две большие инославные церкви: костел Святой Екатерины и недалеко от него, между Большой и Малой Конюшенными, церковь Санкт-Петрикирхе. За церковью был двор и большое здание гимназии, где мы теперь учились. Тут мне ходить пришлось дальше. Со второго класса я жил уже не у Штемпелей, потому что у них весною 1915 года младшая дочь Марианночка кончила гимназию, так что их ничто уже больше не держало в Петербурге. А старшая их дочь во время войны поступила сестрой милосердия и где-то там схватила сыпной тиф. Она работала не на фронте, а в госпитале в самом Петербурге. Но туда привозили раненых, очевидно были и вшивые. И вот она заразилась сыпным тифом и умерла. Это было для семьи большое горе. Ее привезли в их имение Спасское и похоронили в склепе при Ильинском погосте в пяти километрах от имения. Погостом в России называлась церковь с кладбищем вне деревни – только дом и службы церковного причта: священника, диакона и псаломщика. Ее там и похоронили. Адя написал стихотворение на ее смерть, помню лишь первые строчки: «В лилиях белых ты, вся утопая, лежала; кончен был путь твой, и ты не страдала». В виде траура вся их семья переселилась в имение, с тех пор и до самой революции они круглый год жили там, а петербургскую квартиру оставили. И я перешел жить к сестре барона, Ольге Геннадьевне Шерер, вдове гвардейского офицера. Она жила вместе со своей дочерью лет двадцати с небольшим. Дочь, Елизавета Ивановна, высокая, статная, довольно красивая, училась пению. По-видимому, их материальное положение не было особенно хорошим, и Ольга Геннадьевна сдавала жилье. У Штемпелей же я жил бесплатно. Отец предлагал им плату, но они с возмущением отказались. Я даже помню, как Ирина Павловна сказала своему мужу, когда папа предложил ей платить за меня: «Ты подумай! Давид Яковлевич хочет за Робу нам платить!» Но у Шерер плата за комнату составляла сорок рублей в месяц. Я у нее, понятно, и обедал, жил как в семье. Их квартира в шесть комнат находилась на Спасской улице – тоже одной из поперечных улиц к Знаменской. От Анненшуле мне было бы совсем близко, но в Петершуле мне приходилось идти дальше. Я обычно туда ходил пешком. У меня в Манежном переулке, очень близко, жил один мой приятель, с которым я сидел за одной партой во втором классе – Володя Якобсон, его отец у нас преподавал рисование. Мы с ним обычно встречались и шли пешком вместе. А обратно я ехал на трамвае. И тут у нас шли соревнования, кому удастся проехать зайцем. Нужно сказать, что в такой езде мы доходили до большого совершенства.

У Ольги Геннадьевны Шерер я поселился осенью 1915 года и прожил у нее две зимы, до мая 1917 года. В первую из этих зим, когда я был во втором классе, я впервые побывал в театре на «Недоросле» Фонвизина, причем Митрофанушку играл один из корифеев Александринского театра артист Варламов, дядя Костя, как его звали поклонники. Он, кстати, в том же году и умер. Другого корифея, который уже был в довольно преклонных летах, Владимира Николаевича Давыдова, я видел и впоследствии много раз и очень его любил и ценил. Он умер, кажется, в 1927 году. Ему было около 76 лет, и он до самой смерти играл в театре. У Ольги Геннадьевны Шерер, как и у Штемпелей, знакомые и родня принадлежали к довольно аристократическому обществу. Не к самым верхам, но все-таки к средней аристократии, и среди них было много и титулованных лиц. Так что я жил, можно сказать, среди аристократов.

В декабре 1916 года убили Распутина. Убийцами его были князь Юсупов-Сумароков-Эльстон, великий князь Димитрий Павлович, двоюродный брат Государя, и член Государственной думы Пуришкевич, приверженец очень правых взглядов. Кстати, есть замечательный портрет князя Юсупова-Сумарокова-Эльстона работы Серова. Он еще юношей был очень красив. Это убийство случилось в декабре, незадолго, дней за десять, до Рождества. Папа как раз приехал в Петербург, чтобы потом вместе со мной ехать домой. Он обычно сочетал свои дела с тем, чтобы меня забирать. Но со следующего года я уже ездил самостоятельно, один, и папе не нужно было специально ехать за мной или свои дела приурочивать к моим поездкам.

После Нового, 1917, года начались уличные волнения, связанные с перебоями в доставке хлеба, и также начались забастовки на заводах. Но никто еще не думал о революции. Это случилось как-то вдруг. Ну, конечно, не совсем «вдруг», но все-таки для очень многих неожиданно. 27 февраля войска Петербургского гарнизона (первым был лейб-гвардии Измайловский полк) перешли на сторону восставших. Можно сказать, что этот день считается началом Февральской революции. По новому стилю – 12 марта. Тут начались совсем уже беспорядки, пошли перебои в водоснабжении, и вообще много всего другого, к чему люди не привыкли. Но никакого голода не было, причем не только для более-менее зажиточных людей, но и для рабочих. (То, что последовало после революции, – это, конечно, ни в какое сравнение не идет с тем, что происходило в феврале и марте 1917 года.)

С того же дня перестали выходить газеты, а чтобы знакомить население с тем, что происходит, в издательстве «Нового времени» издавались листки. Это была газета, основанная замечательным умницей Алексеем Сергеевичем Сувориным, который в свое время дружил с Чеховым. Суворин являлся также основателем так называемого Малого, или Суворинского, театра на Фонтанке, который теперь называется Большим драматическим театром. В его издательстве стали издавать «Известия». Издательство находилось не так далеко от моего дома, но все-таки нужно было пешком пройти минут 20–25. Я ходил каждый день туда, доставать эти самые «Известия». Они у меня потом хранились до самого отъезда из России. Их вышло всего девять номеров, а потом, в начале марта, опять стали выходить газеты. Издавались «Известия» в редакции «Нового времени», которая была самой правой монархической газетой, так же как и сам Суворин. Будучи выходцем из народа, он придерживался крайне правых взглядов, что, впрочем, не мешало ему дружить с Чеховым. Чехов такие крайние политические взгляды не исповедовал и вообще политикой не занимался, что ему вся левая интеллигенция ставила в вину.

Я очень хорошо помню вечер 2 марта. Было уже довольно поздно, но я пользовался полной свободой и ходил когда и куда мне угодно – мне все-таки тогда уже было тринадцать с половиной лет. Я пошел в Эртелев переулок, где находилось издательство «Нового времени», чтобы взять очередной выпуск «Известий». Их не продавали, а просто бесплатно выдавали, иногда просто бросали собравшимся. Все знали более-менее, когда это происходит, собиралась толпа, в нее бросали газеты, а люди хватали их на лету. Я прямо там не читал, конечно, а брал листок и шел домой. В тот день кричали, что вот здесь «Манифест» Николая II. А один студент в студенческой форме кричал: «Манифест Николая II и последнего!» На меня слова «манифест» от императора произвели сильное успокаивающее впечатление. В моем детском сознании жило убеждение, что если император издал «Манифест», то все после этого успокоится. Я, нужно сказать, и тогда, еще мальчишкой, придерживался весьма правых взглядов и был против всяких революционных волнений.

Хорошо помню этот вечер 2 марта. Я пришел домой и лег сразу спать. Ночью я проснулся, меня вдруг стали мучить какие-то сомнения, потом как будто током ударило. Что это такое, почему же тот студент говорил: «Манифест Николая II и последнего!»? Я сразу на его слова не обратил внимания и только теперь, проснувшись ночью, их вспомнил и осознал. Я взял газету. Увы, к моему большому огорчению, это был манифест об отречении императора от престола. Как известно, он отрекся и за себя, и за цесаревича Алексея и передал власть своему брату, великому князю Михаилу Александровичу, который на следующий же день тоже отрекся от престола.

В городе начались уличные митинги, всюду болтались красные тряпки, солдатня без толку бродила по городу. Власть перешла к либеральному Временному правительству. Это были главным образом представители либеральной буржуазии. Социалист, если я не ошибаюсь, был только один Керенский. Он был министром юстиции. Председателем же Совета министров – либеральный князь Львов, а министром иностранных дел – бывший профессор истории Петербургского университета Павел Николаевич Милюков. Он впоследствии в Париже издавал самую, пожалуй, распространенную в эмиграции газету «Последние новости». В апреле 1917 года приехал из Швейцарии Ленин. Немцы его пропустили в пломбированном вагоне. Он стал выступать в захваченном ими бывшем дворце знаменитой балерины Кшесинской, балерины высокого уровня, кроме того, бывшей возлюбленной Николая II до его женитьбы. После женитьбы, как известно, он был образцовым семьянином и мужем. Кшесинская скончалась в эмиграции, дожив до глубокой старости: ей было около ста лет, если даже не с лишним. И вот в ее дворце Ленин выступал с громовыми речами. Должен отметить все-таки, что народа, даже солдат, которые были больше, чем кто бы то ни было, распропагандированы всякими революционными элементами, там было немного. Я один раз сам видел на Преображенской улице, как шла большая демонстрация и колонна солдат несла плакат, гласивший: «Ленина и компанию – обратно в Германию!» Шли они к правительству, которое заседало в Таврическом дворце, с требованием, чтобы правительство арестовало Ленина. Отправить обратно в Германию – это, конечно, были только слова. Но требовали, во всяком случае, прекратить ленинские выступления. К сожалению, Временное правительство (как я их называю, «ученики чародея») сумели выпустить духов, но не могли их запрятать обратно. Большевики же не считались ни с чем, не боялись насилия и в октябре 1917 года захватили власть в свои руки. Но меня уже не было в то время в Петербурге.

 

В заставке использована графическая работа Александра Бенуа «Гора Пилат. Швейцария», 1936. Сургутский художественный музей

© НП «Русская культура», 2023