БЕРЕГ ИСКУССТВ

Алексей Грякалов. Стихотворения

0

В издательстве «Русская культура» выходит поэтическая книга Алексея Грякалова «Одетые в свет». Предваряем издание этой книги публикацией стихотворной подборки А. Грякалова.

Алексей Алексеевич Грякалов ― философ, писатель, поэт. Закончил философский факультет и аспирантуру Ленинградского университета. Доктор философских наук. Автор монографий по эстетике, философии творчества, антропологии литературы и герменевтике памяти ― «Структурализм в эстетике», «Эстезис и логос», «Письмо и событие», «Василий Розанов». Соавтор монографий «Сила простых вещей», «Неопределенность как вызов. Медиа. Антропология. Эстетика», «Творчество и субъективность». Отдельные работы посвящены литературным и философским сочинениям В. Я. Проппа, В. В. Розанова, М. М. Бахтина, Л. Гессена, Сигизмунда Кржижановского, идеям русского космизма.

В романе Алексея Грякалова «Раненый ангел» исследуемая героем история ангелов переплетена с жизнью центра и окраины современного Ленинграда-Петербурга, где человеческое нуждается в ангельском свидетельствовании смыслов существования. Творчество предстает как спасение. Роман «Найденыш в табаке, или Счастливый хохол» ― о значимости родного языка и опасности его утраты, что способно вести к одиночеству и войне.

Повести «Последний святой», «Смерть единорога», «Слепой орел ― Зоркий крот», «Семь взглядов вслед», «Нос другой стороны», «Печальная тварь окраины» представляют сложные и порой трагические жизненные события, где может спасти только любовность и творчество. Рассказы «Парадокс лжеца», «Бешеная лисица», «Клетка для аэроплана», «Пан», «Ниндзя с Малой Мещанской», «Мисолог и ночь» опубликованы в литературно-художественных журналах ― представляют жизнь в предельных ситуациях и переживаниях. Эссе Алексея Грякалова «Живое и мертвое на древе жизни», «Спросите ― и ответит», «Философия странных встреч» обращены к тому, что способно хранить человеческое.

Поэзия Алексея Грякалова утверждает духовность существования, неотрывность от искренних жизненных переживаний, внимание к предметности мира, любовность к вещам. Рифма и ритмика подчинены интонации ― вслушиванию и всматриванью в бытие, философствованию ощупью, предельному вниманию к событию слова ― внутренней форме, истокам смыслов, избавлению от иллюзий и любовным силам жизни.

ГРОМ-ВЕСТНИК

Верхние ближе к тверди,
Нижние —
к персти земной,
Словно посланцы смерти,
Что собрались за мной.
Те, что дальше от тверди,
Первыми бьют листву —
Рады нижние черти,
Сила их наяву.
Верхние поджидают
Молнию —

гром послом
Катится,
опадает
В поле за Царским селом.
В молнии донник вещий,
Чтоб разлуку стеречь,
Вспыхнул золотом встречи,
Чья непонятна речь.

РЯБИНА

Рябина просыпается с людьми:
Ты думаешь ― в плену твоих присутствий?
Ей все равно ― растительной душе,
А у меня и нынешняя жизнь,
И прошлое, и замысел о цвете,
Но я, как дерево, уже почти не помню,
Что я утратил в памяти своей:
Людским не помню, а цветком ― не знаю.
О чем-то важном говорят соседи ―
С утра их громкий говор для рябины
Совсем не нужен. Ведь дерево
не им принадлежит,
А я могу в случайном мутном утре ―
Не нынешним, а завтрашним ― другом,
С душой животной подойти к цветам,
Могу и нынче ―
вот
в угаре диком
Ударить топором под самый корень.
Но Бог хранит меня, рябину, день,
Мне видно ― Бог хранит.
Пропал соседский говор ―
Людские души взял в заботу день,
Рябина безмятежно ждет плодов.
А я с душой животной  не растений,
Жду трапезы ― кусочек белый хлеба,
Растительной души дар человечьей.
Растительным питается душа,
Животное скрывает человечье,
А для меня ―
рябина под окном.

ДВОЕ

Вот берег сумрачный ― в провале
Маячит полночь, затаясь,
И мне ― сопутнику печали,
Приблазнилась чужая связь,
Не воровство, не одиночка ―
Тюрьма уездного звена,
А однова живеха ―
ночка
Одна на двух, как двум жена.
И в синем сумраке над мостом,
И в черном сумраке под ним
Горит, сжигая, как короста,
Слепая страсть, и херувим,
Что ночь хранит
до утра света,
Молчит над мостом в вышине,
И двое полночью раздеты,
Как звезды светятся одне.

У ЧЕРНОГО ОКНА

Под песни прекрасные итальянские
Голос ночного окна почти не слышен,
Слова прощания сбиты
завываньем вьюжных ветров ―
Сталинградская степь на всех языках
одинаково страшно:
Плоть бездомная к утру станет
смерзшимся телом.
Позабывши родное умение петь,
Два погонщика мулов во сне молят
мадонну Донскую,
Называя ее Семистрельной.
В хате старший подушкой скрывает топор,
Не спит младший Роман ― он матери верит и брату,
И летом слышал ― обутый в ботинки
с шипами
Альпийский стрелок ―
Ро-ома!
О, Р-о-ома! ―
Нестрашно пел про него.

ЛОШАДЬ

Я даже не подошел к ней ―
В отаве серебряной на лугу
В последней ромашке оттаивал иней,
Чернела небесно гора ― на том берегу
Замирали все звуки, взгляды смирялись,
Желтели левады без птиц в серых гнездах
И кольца ужей в корневищах скрывались –
Пред снегом, пред холодом ―
встречи в неведомых веснах.

Вдоль темных висков устремленной к закату горы
Боярышник красный и синие ягоды терна,
И грушка-дичок до порывов метельной игры ―
Все ждут-поджидают охотника ― птицы упорной.

Насельники ― кронами ввысь,
корнями прильнули к земле,
Под взлобком сползающей к темному берегу речки
Бормочет струя под мостом ― непонятны словечки,
На миг возникая, мгновенно смолкают во тьме.

И луг потемневший, где лошадь у склона горы,
Утратив обличье, хозяина выкликнет ржаньем,
С узором цветков колоколец готов в поезжанье,
Чтоб вызволить звуки немотной вечерней поры.

От неба свеченье прошло ―
завекуют на прежних местах
И взлобок горы, и течение в гомоне ветхом,
И лошадь забытая, ягод сухих на кустах
Оранжево-синие точки, созвездия серые веха.

Вдруг звякнет уздечка в касанье приближенных рук,
Во тьме заспешивших, где грива влажна и упруга ―
Родится тишайший и нежный неслыханный звук,
Где ты окликаешь из яркого майского луга.

И смотришь мне вслед ― замирает твой голос вдали,
Мгновенье прошло, будто век, где темно и забыто,
Звезда, безымянно коснувшись уставшей земли,
Сверкающей каплей вплывает
в следок
от копыта.

ЛУГ

Растет растительная жизнь ―
Животная душа в потемках,
А ведь апрель и строчки ржи
Готовы каждому в котомку,
Чтоб дальше шел и дольше жил.

Еще по оползням земля
Стекает в водах ― роженица,
Стоит озерко ― вот змея
Нестрашно будто бы струится ―
В любви лягушечья семья.

Прорезал почву желтый гость
И луг как вымытая грива,
Синеет лес, белеет кость,
Еще не резво, не игриво
Бьет селезень ― прилетный гость.

Лежит земля, как будто спит,
Ей солнце греет грудь и щеки,
Она ответить не спешит,
Поля не знают ― одиноки,
Что год свое возьмет, как стыд.

Раскинулась, как будто спит,
Так женщина в рассветной неге
Тепла для всех, а свой бежит ―
В отступе жалком иль в набеге,
Но всем чужим он отомстит.

Она ответит ― не ему,
Самой себе в рассветном счастье,
Самой себе – как одному:
Люблю кого, а не пойму ―
Бьет селезень крылом.
Ненастье!

СВОБОДА

Когда я стал свободным,
Я понял, что больше нет
Того ожидания счастья,
Которым прожил сто лет.
Сто лет – это целый век,
Это мои сто лет.
Зачем мне другой человек –
Зачем мне его ответ?
Я больше не встречу женщину,
Рожденную для меня,
Ждет простая поденщина,
Простая – при свете дня.
А ночью ждет одиночество,
Ждет, пока не засну.
Зачем мне чужие пророчества –
Я буду выть на луну.
Но я ведь не пес, не волк,
Зачем приблазнился вой,
Какой в завыванье толк –
Дикой тоски привой?
Я просто вернулся к себе –
К своей допотопной судьбе.
Конец неразумной гульбе –
Я буду жить сам по себе.
Ну вот и нет одиночества,
Оно испугалось слов?
Нет, просто не любит пророчеств,
И даже пророческих снов.

ДЕНЬ, КОГДА НА ВОЙНУ

Вдруг из неведомой борозды
окликает
сам Бог ―
Взгляду не до неба, не до звезды,
Остался дома бы, если б мог
Быть посреди своей земли и воды,

Нестрашно теченьем вниз, каплями вглубь,
Слез еще нет, детские ― как роса,
Петух ночь гонит, воркует голубь ―
Простой пахотой
лежат небеса

От зерна до зерна земля полна
Ожиданьем всходов, что прорастут,
И среди всех проросла война,
Неслышимый
неотвратимый гуд

И среди всех ― борозда бороздой
В одиночестве всходом и колоском
Пошел не по воду ―
за водой,
Скрываясь за сломанным козырьком

Чтоб не встретить себя в рыданьи
других
И не слышать слов, и не говорить
Так, чтоб голос смертно притих,
Будто смог с ангелом
при-
мирить.

ФОТОГРАФИЯ ПОД КЛЕНОМ

Погасла свеча ―
отец в кителе без погон
улыбнулся мне в темноте,
Он донашивал форму ―
строгий сталинский стиль
От финской войны до Берлина,
И мама в кофте, привезенной отцом из столицы,
Узоры свивались ― валки золотистой пшеницы
поверх колючей стерни,
Девичьи плечи ободраны о черинь печи,
Когда пришли раскулачивать.
И сестрица ― девушка-школьница,
Украшение на груди ― две фигурки,
стоящие рядом,
В войну кричала в открытую дверцу печи, чтоб слышал отец:
«Приходи!»,
И младшая ― фонарик-рукав,
крепдешин
в веселую клетку
Делал похожей на бабочку ―
Держит райское яблочко,
И я в середине выставил левую руку с немецким трофеем ―
Часы-кирпичик остановились ―
идут до сих пор.

БРОШЕННОСТЬ

Где зарастающий сад
Яблоки мечет, как звезды,
Небу ненужные,
взгляд
Вырастил поле погоста,
Чуть в стороне от дорог,
Где колея, как объятье
Рук и скрестившихся ног
Мечется,
будто в заклятье:
Древней ограды баркан ―
Слово осталось без дела ―
Пчелы вернулись, туман
Льется
в провал онемелый.
Новой часовни свеча,
Дверь и оплывшая свечка ―
Будто с чужого плеча
Сдернута свитка ―
сердечко
Красным на серой стене
Не домочадец ― изгнанник,
Вывел, не веря войне,
Время
утративший
странник.

НОЧЬ И РАССВЕТ

Гора лежала цепью темных тел
Волов ― и каждый пить хотел
Из родников холодных Толучая,
Глухой пастух-воловник среди них
К теплому паху босиком приник,
Не спрашивая и не отвечая.

Внизу поля сплошною бороздой,
Почти неразличимой под звездой,
Где пары рыжих-белолобых спали ―
Ярма давило землю, а не выи,
За Райским лесом волки стаей выли ―
Собаки из дворов не отвечали.

Была война ― над Доном с двух сторон
Летел огонь и только краткий сон
Убить не смел ― во снах живут своим.
Под черным небом в сполохах огня
Вставала голо-красно колокольня ―
На миг рождался грозный Серафим.

Бесстрашный воин ― выдран меч из рук
Осколком, прилетевшим через луг,
Крылом железным крыши жесть скрежещет,
И женский сон желаньем прежних сил
Концы платочка влажно прикусил ―
То ли любовность, то ли страх трепещет.

Рассвет ― еще ничей не слышен крик,
На спорыше-траве прожег старик
Следы по инею босым началом будня,
Волы рогами вверх ― со взлобка вниз,
На целый день воды водицы напились ―
И будет только то, что
нынче
будет.

ПАМЯТЬ

Ну вот и хорошо, ну вот и ладно!
Спасибо утешенью ― в суете,
Как в церкви на семнадцатой версте –
Твоей любви курится тихий ладан.

Останови телегу у ворот,
Пусть комья глины высохнут на спицах,
Осенний лес тоскует о синицах
И речки обнажает поворот.

Все возвращается и колокола гуд
Соединяет вечер с мирозданьем,
Немыслимо в природе опозданье
В ней свято очередность берегут

И лес,
и день,
и птицы,
и трава,
И время жить,
и время жать и сеять,
И день, когда печали не развеять,
Когда потяжелеет голова

И пустота в привычку обратится,
Но день другой, смирением угадан,
Придет или простить или проститься,
Вернуть все то, что перестало сниться ―

Сгорела церковь и как пахнет ладан ―
кто помнит?

ГРАВЮРА

Они ушли далеко ―
два мальчика и монах,
Кто вернется к глядящим вслед,
Не видно даже тому,
кто
на стременах
Привстанет. Ворон сед ―
Исподлобья кивнул монах:
Почти сто лет на горе,
Гнездо на дубу, лисы в норе ―
Одинаков перед грозой страх,
Что в гнезде, что в пещере ―
Воронят ворон накроет крылом,
Своих под свиткой греет монах ―
Гроза прошла ― чернеет разлом,
Всего страшнее гроза в горах.
А потом вдоль по синей заре
К роднику на встречу ―
в один ход,
Родник и колокол в одной поре
И неведомо, кто кого бережет.

УТРО

Где милосердие на земле?
Родники
железом
забиты,
, Выплакал ангел слез
свои кровные ― даже чужие
Заимствовал и принес ―
Хоть что-нибудь
на выжженные
жнивья,
Где посеян огонь:
Вспахивают железом, жнут батогом ―
Против солнца или посолонь
Идут смертно свойским врагом,
Сухой Донец совсем пересох,
Мост взорван, в бороздах металл,
Дерево на корню превратилось в посох,
Крышу ночной враг разметал,
А наутро соседку окликнуть ― в лицо
Заглянуть, в глаза синие, как во ржи ―
Страхи ночные выметет за крыльцо
И принесет водицы, чтоб дальше жить.

КОЛЬЦО

Утраченность ―
в ветхом чулане подкова
От лошади, яростной
в беге и нраве,
И траченность молью попоны ―
готова
Стать сетью в ловитве и вечно быть вправе.
Зерно не всегда, а по ветру полова,
Казак из похода
кольцом вороненым, что ворон принес,
Способен три года жить в песне без слез,
То милого знак ―
ворон сбросил колечко,
А голос не подал ―
ветшает крылечко
И только рыдание вслед ―
Навечно не стар и не сед
Живет смертно рядом. И печка
Хлеба выпекает ―
одинокий
любовный обед.

СОН-ЦВЕТОК

Изнанку снов моих
укутывает лед,
Плечами чувствую касанье ледяное ―
Еще один предел и больше не живет
Души-хранительницы семечко льняное ―
Под небом бедных снов свидетель голубой
Небес ― единственный
в пространстве окоема,
Шмель бедный вслед: «Цветочек, что с тобой,
Так растерял свое средь полевого дома»?
Кузнечик, ящерка и чей-то зов в обед,
Чужие существа, а все-таки движенье,
С цветка и на цветок ―
шмель оставляет след
Пыльцы на крылышках ― свидания знаменье,
Слова совсем не из природных встреч
Стекают по цветку, навстречу кровотоку,
К корням вцепившимся ― изнанке голых плеч,
И смертной головой
повернуты к востоку.

УШЕДШИЙ

Я не помню, чтоб кто-то его пожалел —
Погадали словами —
склубились житейские гады,
Будто рады сомнениям —я захмелел
И слезами размазал картину вечернего града,
Это я, а другие не помнят — строка
Собирает случайных, забредших на смертные тропы,
И спешащая в вечность с отмашкой живая рука
Отмечает мгновения, будто куда-то торопит
Его странная сила — любови? Печали греха,
Или замыслам чуждым философ устало покорен,
И закончились странствия — ночь Магадана тиха,
И уже подмерзает
тепла не дождавшийся
корень.

МАРЕВО

Там, где сходится небо с землею,
Насельники вечно в побеге,
Мчат по краю на диких без седел
Жеребцах и кобылах — в набеге
На невидимых духов оседлых,
Что лишились и тени.

Ржа оружия выросла былкой
Щавеля и краснеет без крови,
А землица всегда наготове —
Под копытом любовницей пылкой:
Раскрывается лоно для крови
Зла не помнящих тихих растений.

Пропадает вода родников,
А могла бы поить корешки,
И побега молва бестолково
Набивает по горло мешки ―
И рассеет по степи истоптанной,
Что не знает ничьих средостений.

НОЧЬ

Со стороны раскольничьей станицы
Приходит ветер в полночь ―
он несет
Метель от берега морского,
Где город Таганрог
ночует
в бедности огней.
Что надо, ветер? Ты зачем кочуешь?
Зачем приходишь в полночь?
Ведь имя есть у ветра ―
И можно спрашивать о жизни, как живого.
А может жизнь лишь призрак?
Моя живая жизнь –
лишь место для кочующего ветра?
Раскольничья станица верховская
иль веры новой ―
Лишь загражденье из построек?
У полночи спроси
своей, а не его.
Своей, не спящей, спрашивающей ветер –
Зачем ты, полночь,
ветр раскола ждешь?

ХАТА НА БЕРЕГУ

У белой хаты на гребне Дона
совсем девичий вид,
Но золотая солома недавней жнивы
По-вдовьи почернела за осень,
Сбилась в комья ― придавлена зимним снегом,
Весной встопорщится ―
некому выгладить ровно,
Не то девушка, не то брошенная простушка ―
Теперь не вплетет в косы ленты,
Ждёт рожденья дитяти от того,
кто бросил.
Вернись золото ― поновить стреху старую,
Вернись суженый, жданный ласково,
непригубленный волной ночной
Не унесенный злым ветром-разлучником.
Вернись слово ночное-заветное,
имечко вернись, другим неведомое.
Называл Ганну ласково каждый раз заново,
Склонял на грудь ей головушку ― говорил, что она ему
И как мать-сестра и как верный друг на все стороны.
А теперь челна черного только щепки к берегу,
Весло в омуте то одним, то другим концом вынырнет.
Невод мертвой уткой серою в камышах застрял…
Только солнце по утрам-вечерам крышу вызолотит,
Только ветер качнет травушку ― не привянет след,
Своя рука коснется груди ― расстегнет
сорочицу.

НОЧНОЕ ВИНО

Ах, Боже мой, ночная эта жизнь
Такая, что казалась невозможной ―
не для меня,
А я других не знал — не знает смерти тот,
Кто лишь свидетель вида ― не судьбы:
Где ей найти под стать?
И ночь теперь: катись, катись, катись!
Из темноты, не знающей огня
Ни для согрева, ни для пирогов: печет
Лепешки дней не в сласть, а в забытье мольбы ―
Где ей постель постлать?
Вино к утру светлей, играет луч,
А мог и не играть в объятии бокала,
Если б я ночь прогнал — светило из-за туч
Открылось мне, как всем, когда луна играла.
И этот зов двойной источника луча ―
Кому луна-княжна, кому рогатый месяц ―
Мне одному сейчас в полуночи звуча,
Как на постой солдат, тревогой изувечен,
Не спит даже во сне — а мог бы быть любим
В стреноженности сна случайною любовью
Он утром напоен, как правдой серафим,
А я один в ночи с отяжелевшей кровью.

СУЩЕСТВА РЯДОМ

Скворечник чужого дома
Наполнен чужим теплом,
Душа любопытством влекома:
Чем живет этот дом?

Там снег засыпает грядки,
Синиц не мелькает тень ―
Разгаданы все загадки,
Где полночь спросит про день,

А день про полночь в забвеньи
Не хочет ни знать, ни петь —
Очаг упал на колени,
Чтоб землю внизу согреть,

Родник, теплотой разбужен,
В колодце растопит лед…
На заснеженный ужин
Ко мне никто не придет.

В свой дом чужими глазами
Смотрю — скворец на шесте,
А колокол — всеми словами
На неизвестной версте.

СУДЬБА

Яблочко недозрелое или улитка заморская
хрустнет под каблуком
Вздрогнет вор ― пуповина страха дернет из-под земли,
Зарытая в чернозем держит всходы свои ―
А что он знал, когда заблажил об одном?
И с тех пор от полуночи к утру бредет
сам не свой,
То решетка перед глазами, то дверь железная, то стена:
А кто тебя выкинул ― на месте не стой,
Стремись неприкаянно, даже у Каины есть жена.
И у тебя в каждом селении одна или две ―
Под левой ногой и под правой чужой следок,
Но гладишь сам себя ―
на голове
Отросли рыжие или вырубленный садок?
Что воруешь у ближнего? ― старый сапог
Итальянцы на хлеб сменяли семьдесят лет назад,
Последним гвоздиком медным взблеснул ―
если бы смог
Завыть сейчас на луну, куда глаза не глядят.
Крадешься, вор вором ― полночь, глаза вперев
В неразличимую черноту ночи ― черна рука,
И свидететелем первой кражи с райских дерев
Падают яблочки ―
предостеречь
дурака

ЦЫГАН НА ПЕРЕПРАВЕ

Ненужный книжный хлам ―
подумаю сейчас,
Ненужный мне скрывает много тайн
И древнего ума, и чуда без прикрас ―
Когда умру, один останется, как пьян

Самим собой цыган ―
бредет по полыням,
Псалтырь несет в руке ― подаренная быль,
Понюхал переплет ― забвеньем пахнет пыль
И смертно пахнет день, и весть как полынья.

У берега одна, а дальше, три ―
нет, пять
Чернеют ― перевоз молитвой не закрыть,
Но не остаться здесь ― в морозе ночевать,
Застынет плоть к утру ― могилку негде рыть,

Тут берег и песок, весной цветы ― а там,
Где Церковь Иоанн построил на холме,
Вещует старый поп ― молитвенник отдам,
Чтоб спас иль отпел ―
неделю при луне

Подвоет старый пес ― сухой полынь стеречь,
Уздечкой прозвенит свояк ― ветрила-конь,
Останусь среди всех ― цыгана вспомнит речь:
По смерти Книгу в дар ―
при жизни как огонь.

ЧУЖОЕ И СВОЕ

Невыносимы хлебы небесной тверди ―
Пропитанье для ангелов ―
не для двуногих,
Ангелы живут вечно ― не знают смерти,
В оба конца бесконечны дороги.
Красные крыши,
зеленые островершья,
В подвале мыши, селезень одинокий
На стремнину от страшного побережья ―
Взглядывает невидимо одним, то другим оком.
А голоса китайских флейтисток
Непонятны, пока не зазвучит воздух,
Пока глаза не закрыты ― пока так близко
Те, что теперь только отзвук.

САДОВНИК

Моя правая рука
От боли потяжелела.
А Оредеж-река
По-весеннему осмелела.

Речке легко струиться,
А мне даже не перекреститься.

Из берегов поседелых
Старые смотрят кочки,
Нет подснежников белых,
Желтые ждут цветочки.

Ждут токов земли – потепления,
А я жду руки исцеления.

Вымытый снегом берег,
Рыжей осоки косы,
Окунь спешит на нерест,
Тонко дрожат стрекозы.

Все радуется подаркам,
А рука обмотана шарфом.

Землю апрель согреет,
Корни к сокам маня –
Боль в правой руке скорее
Покинет тогда меня.

В Рождествено ― теплой птицей,
К себе, ― чтоб перекреститься

ИГРА

Я слишком привязан к миру,
А ведь человек в миру
Придумал чудесницу ― лиру,
Звучит, даже если умру.

Придумал заступницу в струнах
Строенье ― Создатель наш!
Отарой ягнят тонкорунных
Украшен жестокий пейзаж.

И правда, ловитвой надежды
Житейский живет человек ―
Глядит, не смыкая вежды,
Звучит ― и не кончен век.

Но звуки, в пространство внедряясь,
И время ввергая в высь,
Смолкают, когда, смиряясь,
Уходишь ― немеет жизнь.

ВДВОЕМ В ЗИМЕ
(ПОДРАЖАНИЕ Роберту Фросту)

Мы любим скрытничать, хотя
Зачем скрываться от ближайших?
Снежинки на лицо летят
И на ресницах спят дрожащих.

Но спят недолго ― так твой сон
Со мной всегда бывает краток,
Как будто сон тот в явь влюблен
И в нем самом уж нет загадок.

И наяву в твоих словах
Почти что детского испуга
Снежинка тает на глазах ―
Вот так и мы в слезах друг друга.

Березы тишиной полны,
Огни чужих в неровном ряде,
В ветвях сосны рожок луны
В объятном необъятном взгляде.

И строчка: ночь, ну что ты значишь?
Какая к нам несется весть?
И странно я люблю ― ты плачешь,
Как будто радостно ― ты здесь.

Слезой омытые глаза
Находят всех – любовный демон
Иль я плыву в твоих слезах,
И сам я о себе: ну где он?

Он ― это я, она –―вдруг ты?
Одним любовным слиты кругом…
Укрывшись до весны, цветы
Открыли цвет – под снежным лугом.

ВОСПОМИНАНИЕ

«По началу утра узнаю я
все течение дня моего…»
Из Иоанна Лествечника

Дух-предваритель хочет
сломать
мой день?
А вроде и нет его ― не отбросил тень,
Но птичка черная стукнет клювцем в окно,
И деревце ждет весны ―
рождается все само,
Камня брошен ― с горы
вниз летит,
Ударился о другие ― подскакивает, кружась,
А мать внизу устало ясно глядит,
И меня наверху
охватывает ужас.
И дух-предваритель тотчас
напомнил мне
О брошенном камне в давней-давней весне,
И ужасом-камнем давним
давит меня
Посреди ясного обожженного прошлым дня.
Не бросай камень вниз ―
дернет вслед за собой,
Поскачешь кругляком голым ― с другим голыми бой,
И не остановит падение вниз
ни взгляд, ни крик ―
Странный по краю взлобка белый
прошел старик,
Гонит кого-то, камень пустившего вниз ―
Ударит в темечко ―
высечет блестки слез,
А потом плакать ― синих и золотых риз
Долго не различать в небе
над стайкой
пасущихся коз.

МЕЛЬНИЦА В ХРАМЕ

Библейских длиннот не хватает в моем словаре ―
Пророки рассеялись зернами в дальних пределах,
А мой зарастает полынью ―
в железном дворе
Мука накрывает обличья архангелов белых.
Молчит на рассвете, а в полдне рабочем ревет ―
В алтарной утробе рождается в муке мучица,
Полынь огорчает ―
октябрьский падевый мед
Родится в полуночи, если свиданье продлится.
Для пчел и шмелей непрестанно свидетельство дней
И неизменно, как образ расцветки на крыльях,
Довольный помолом крестьянин со взглядом ясней,
К полудню чувалы проносит
сквозь
жесткие былья.
Вдоль сосен, обугленных палом, тележка стучит,
Мука остывает, внутри сохраняя теплоты,
Без крыльев ветряк на юру,
а в осенней ночи
Волчата голодные вытянут жалкие ноты.
А к солнцу машина взревет ― заструится помол,
Снял с губ паутину утрами нетрезвый мирошник,
Кивнул, не снимая папахи: откудова
бабий подол
У ангельских воинов ―
золотом шитый кокошник?

ОТШЕЛЬНИК

Я поднимаюсь к самому верху горы,
Дыханье сбивается…
сбилось ―
осталось внизу
Мое мерное существованье ― очи горе,
Пчел диких навстречу неприветливый зуд.
Отшельник почти неразличим ―
у пещеры стоит,
Смотрит вниз на нивы, на речку ―людей-муравьев,
Коршун у лева плеча привычно кружит,
Жаворонки еще ближе ― родней соловьев.
Ломтями поля желтеют, как в сотах мед,
В каждой ячейке то стебель, то гречишный
цветок,
Эспарцет-медонос синим цветом в полет ―
Между желтый ломтей
небес поток.
Показался отшельник ―
пещеру хранит ―
В алтаре рядом с кельей
затеплил свечу,
Взглянул на тени ― солнце в зенит,
Бросил камушек ―
меня задел по плечу.
Поднимаю голову ― никого, даже пропал страх,
Вход засыпан, мох зеленит отвал,
Тощим телом в щель вструился монах
И кивнул мне, чтоб
никому
не сказал.

РЫБАК И РЫБАЧКА

Греческий праздный рассвет у меня за спиной,
Еще ночь не верит ―
единственная судьба
Теперь только в воспоминаньях ―
Сны, несбывшиеся свиданья, дорога под утро,
зовущий голос ―
Сейчас солнце красное по словам сказаний
Покатится вверх над морем ―
не вниз из-за гор заморских.
И пастушок рассвета уже кинулся
со стеклышками-сачками
Ловить шар над морем, чтоб другим показать удачу.
А рыбак и рыбачка перебирают сеть ―
высвобождают рыбешек,
Такая свобода морским существам не в радость.
И ловец-соглядатай солнца, и в полуночи в море
рыбак и рыбачка
Довольны началом ―
жена рыбака на ловца картиннок
Бросает странный с надеждой взгляд ―
На нее с берега соглядатай навел зоркие стекла.
И тогда рыбак лодку повернул так,
Чтоб между берегом и влажневшей плотью.
Они мокрую сеть выбирают молча ―
Перед глазами только мокрые руки,
Но когда попадется рыбка побольше,
― взгляды встречаются,
И еще бьется в последнем рассвете рыбка.

ТО, ЧТО МОЛЧИТ

И мы о том не можем говорить —
о том,
Что неприступно в разговоре
Преступно ждет свидетелем ночным —
дневным молчит,
Морочит среди полдня,
Немотствует в речах — уже зачах
Проклюнувшийся отзвук.
Неговоримое вдруг обретает взгляд,
смещенно не имеющее места,
Толмачит ад на лад — язвительно в лицо
одно на двух,
В одном на двух, казалось, разговоре.
Вот солнце в утреннем окне — оно одно,
Метель одна, и в полднях
одно на всех таится бытие.
И в этом неделимом неприступном
Набрали силу демоны молчаний —
Сейчас им вольный бег —
бесовский скок,
Лишь потому, что ночью им не дали
ни слов, ни чувств, ни воли.
А если бы их ночью допустить —
не приручить,
А лишь признать молчанье,
Дать ласку на качелях первых встреч,
Им показать, что и они при жизни ―
Есть место для ночлега и сомнений,

Ведь даже у бездомности есть дом —
Тогда они не стали бы по следу
С ухватками нечистой силы красться.
Дать им слова — не шастать, не болеть
Боязнью отдаленья в теплой близи,
в дыханьи,
воркованьи на карнизе —
К голубке голубь чрез крылатый миг,
И нет у пары — вечно юной пары,
Взывающих к любови воркований.
Если бы им сказаться среди слов —
среди всех сред
И всех дней календарных –
Преобразились бы среди любви.
Так бы в ночи все переворковать,
Перевести в слова — уйти от тайн
полночных иль полдневных,
Все высказать и не скрываться — страсть
Поверх всего, как покрывало ночи.
В рассвете бледном — день уже гудит
то небом, то машиной на земле,
То сам собой звенит в ушах мохнатых,
Коснуться шепотом и приголубить плечи –
Невысказанный призрак говоренья
Ненужным гостем навестил меня,
Единством понимания маня,
пришел напомнить полночь,
Наполнить полдень бледным вспоминаньем –
Двойник при зраке —
призрак,
постоялец любого дня,
Посланец будущей невысказанной ночи,
Свидетель–страж единственной из тайн:
Что остается… навсегда осталось?
Зачем в рассветном утре мысль о слезной
Молитве в Храме, где она одна?
В следы голубки голубь на карнизе
вплетает след
И хоть не видно солнца,
но посолонь узорные следы.
И вслед взглянуть – над всем, что бессловесно,
Где призрак к зраку в полутьме приник,
Преобразить в сближенье отдаленье,
Наполнить чашу, где живет родник.

КТО ЕГО БЕРЕЖЕТ

И вдруг его, недвижного,
рука
Сжала мою ― так сильно и так живо,
Что рог могучего и страшного быка
Тут бы склонился под рукой
на жниво,
Остывшее от зноя и серпа
И ждавшее поверх стерни бурьяна
Осенней борозды, где без изъяна
Окажется проторенной тропа…

Его рука одна ― в пустых полях
Почти недвижной оголенной плоти
Нашла себя ―
в пожатии жила,
Как сеятель готовится к работе,
Что неизбежно ждет ―
идет
Пожатье плоти
из-под пальцев,
Как лемеха сжимают горсть руки ―
Несдавшихся недугу постояльцев
Идет усилье ―
теплый ток муки,
Закваска хлеба, запах дикий хмеля,
Желанье родника из подземелья
Любви и смертыньки ― сейчас в горсти
Собрались, словно гости,
Что встретились
случайно
на пути,
И отстраняя встречу на погосте,
Остановились,
сжатые
в горсти.

ПЕРВАЯ ГРОЗA

В местах, где природа еще блюдет
долго-
терпенье
Каждого цвета ― молозива пред молоком,
корешка
перед стеблем ―
Даже гроза возникнет не раньше, чем коркою губы
Суховей и бедность покроют.
Поцеловать землю в миг первого грома ―
загремят трубы,
И полусонная жаба
ворохнется средь листьев.
Смеются зеленые рядом незабудки-растенья,
Тучу грозовую суховей-ветер колеблет ―
прикосновения грубы ―
Над белой горой
вырастают беззвучно
камни —
Взрывник и помощник при деле ―
Что-то падает и взлетает
в бледном взыскующем теле.

ГРОМ-ВЕСТНИК

Верхние ближе к тверди,
Нижние —
к персти земной,
Словно посланцы смерти,
Что собрались за мной.
Те, что дальше от тверди,
Первыми бьют листву —
Рады нижние черти,
Сила их наяву.
Верхние поджидают
Молнию —
гром послом
Катится,
опадает
В поле за Царским селом.
В молнии донник вещий,
Чтоб разлуку стеречь,
Вспыхнул золотом встречи,
Чья непонятна речь.

ВОСКРЕСЕНИЕ

Стремясь себя найти,
себя теряет
Посланец теплый — вербный херувим
Не встретил тень свою — огонь в ночи мерцает,
Но не дойти до края — день храним
Другим прикосновеньем и объятьем,
Неведомым, не данным наперед,
Тем днем, где нет у брата братьев,
И где зовущий больше не зовет.
А что там есть? —
война не знает выгод,
Пожар — огня не знает вне себя,
Курчавится трава — житейский выгон
Истоптан в корень ―
косы теребя
Идет пастушка празднику навстречу,
Идет немой, потворствуя судьбе,
И говорят невысказанной речью
О наступавшем даре — о Тебе.

ЛЕВ-ХРАНИТЕЛЬ

Теперь ты нашел,
лев златогривый,
Кого вечно хранить ―
Он вплетал тебе кистью игривой
В гриву золота нить,
И теперь глиняной силой
Грива
закреплена,
Будто с собой возносила
Тебя золотая луна.
Золото редко пробьется―
Осенние облака ―
Гривы уже не коснется
Гладящая рука.
Двое преданно рядом―
У одной
два кольца ―
И недоступна взглядам
Светит печаль лица.

ПЕЧАЛЬ

Златые усы,
золото бороды,
серебро гривы,
золотой хвост ―
Глиняный лев хранит зоревой мост
Слов и прикосновений, где тепло руки
Рассветно переливалось
в обаянье строки,
Теперь сорок стрекотанье ― стаями не живут?
Шумное поезжанье ― пара гусей на пруд,
Гости толпой на берег ―
крики под поцелуй,
Свадебная коврига крошками на воде
Светится ―
гусь гусыню милуй,
Рядом поплыли ― скорой не быть беде,
Золото колец на пальцах ―
идет гроза,
Счет поцелуям близок уже до ста ―
Хмелем повита свадьбы чужой верста,
Золотогривый страж
смертно
закрыл глаза

ПОЛДЕНЬ

Господи,
какое дело Тебе великому
До моей жалкой малости?
Ведь миры в крови и забвении,
Огонь шествует
поверх вод,
А воды поверх земли ―
Сохранятся ли хоть погосты?
Кто в гости приидет к одиночке безликому,
Что дождался последней жалости
Только в строчках и в средостении
Слов
онемевший ―
зовет,
А в ответ пчелы,
шмели,
журавли ―
Уже не различит голоса,
Притихли, даже молва ―
в немотстве,
Срезаны, будто коса
Под корешок все слова,
Где одинокий в сиротстве.

СЕМИСТРЕЛЬНАЯ

Я долго вглядывался
в святой Лик,
Прикоснулся губами к руке и плечам ―
Ни одно острие из семи
Не выдало, что кровь горяча.
Но вдруг изменился свет
Ночной звезды ―
на золот поля
И мне на спасенье тайны –
Вселенский родник втянул в себя суетность взгляда.
Высота сошла к мелководью
сияющей явью.
И семь острых стрел подчинились ее обаянью ―
Каждая остро восстала против
собственного
полета
И раны от стрел закрылись в миг прикосновенья.
Из темной полуночи во все ночи и дни
Не дрогнут персты,
не изменится взгляд нерушимый,
Не выплакать слезы ―
мои, что остались одни,
И не различить, где глубина,
где вершины.

ОДЕТЫЕ В СВЕТ

Одетые в свет идут,
не таясь,
Не бросаясь в глаза — чистотел
Всех выгонов и пустырей связь
Ждет ― ожоги для тел,
И крапива, и борщевик, и вех
Злой, как тысяча ос,
Отвернулись — случайных всех
Ужалить-прижечь не свелось,
Идут светлые посреди
нагих,
Что скрылись под барахло,
Шаг сердечной левой ноги ―
Как ласточкино
крыло,
А правой —
воздух после грозы,
Вдох ― непогода ушла,
Идут — рожки шустрой козы
Навстречу —
охнет душа,
Идут невидимо в наготе
Снимают одежды дня,
Завесу бедную —
только те,
Спасутся, что взгляд хранят.

СМИРЕНИЕ

И я помечаю неведомый кров
Своим посещеньем, где ласточка лечит —
В праправнуках птицы поет та же кровь,
Как та, что кружила
совсем недалече.

Сухие дрова не дождутся огня,
Чтоб корни дурмана насытить золою,
И схватит из сонного гона меня
Прокравшись из сна
необличие злое.

Но вдруг среди полдня, где спящий засов
Впускает любого, как пес постаревший,
Неведомо кто отвечает на зов
И я отвечаю,
а день присмиревший

Пришедших со мною впускает под кров,
И всех выпускает — не слушает речи:
К служению ангел-заботник готов…
И чьи сейчас руки
мне лягут
на плечи?

ЧИТАЮЩИЙ В ДОЖДЬ

Кто различит мой выдох и вдох
среди
Запахов экспарцета, донника и синяка? —
Три войны —
пасечник в дождь сердит,
Узнал из старой книги ― скоро наверняка
Пчелы-хранители исчезнут перед концом
Света вселенского —
не победила война
Ни с финнами, ни немуем, ни с японцом ―
Теперь сама по себе жизнь
осуждена.
Такая старая справа, что конь ослеп
И теперь по кругу с шорами
на глазах
Тянет жернов, тяжелый, как склеп,
Что старик видел солдатом —
не рассказал
Ни мне, ни матке пчелиной, ни рою вслед ―
Кончится время-жизнь —
иссохнет слеза:
И дождь перестал ―
медонос-обед!

ЖИЗНЬ БЕЗ СЛОВ
(Брошенный хутор)

Живые слова
мертвого
языка ―
Роятся пчелы без матки-жизни,
Чего они ждут? ― пока
Матка соты не оживит,
А жизнь природная, рой летит ―
водоем
Высохший очерет покрыл ―
сдан в наем
Чердак без крыши, окно без стекол ―
всем выход-вход,
Часовни дверь полуоткрыта ― бывал народ,
Свечи огарок,
цветок засохший, полдневный свет,
Где тень прижалась к своему следу ― ответа нет,
Как нет того, кто тень прокинет в вечерний рост
И тень уткнется навершьем в место,
где спит погост.
Остались пчелы, полынь и донник,
рога быка
Уткнулись в землю, как руки в тесто ―
без языка
Свернулся хутор листком засохшим ―
и сухостой
Обжег полынно сухие губы, что сжал святой.

© А. А. Грякалов, 2018
© Д. Д. Ивашинцов, 2018
© НП «Русская культура», 2018

Татьяна Ковалькова. Герменевтика красного, синего, жёлтого в творчестве Дмитрия Шагина

0

ПРОЛОГ

У художника Дмитрия Шагина  юбилей – 60! Став за последние 30 лет медийной фигурой, он неизбежно попал в новостные хроники. Его назвали «самым позитивным и харизматичным художником Петербурга». В единообразных кратких комментариях, претенциозно начинающихся со старинного, подчеркнуто купеческого, наречия «аккурат… к 60-летию» отметили и его «лучшие работы: знаменитые портреты Пушкина, Лермонтова, Ахматовой, Чехова и Достоевского, всевозможные арт-объекты».

Дмитрий Шагин. Фотография Николая Симоновского

Из 70 представленных картин – это шесть «житийных» монохромных работ под общим названием «Шли годы» и два — собственно портрета. Сам Дмитрий расширил культурное пространство этих комментариев, обосновав появление юбилейной выставки «ДШ в ШД» духовным родством с двойным тёской ДШ – Дмитрием Шереметевым (сыном основателя усадьбы и крепостной актрисы Прасковьи Жемчуговой), который отказался стрелять в декабристов. «Простота и всего более ласковый привет привлекали его. Сухость и холодность его сжимала, самонадеянность коробила, а заносчивости – не выносил… Был в нём некий скрытый огонь, «чистый свет от лампады», то, что привлекало к нему людей независимо от возраста и звания», — так писал о Дмитрии Николаевиче Шереметеве его сын в середине XIX века. А кажется, что написано о Дмитрии Владимировиче Шагине сегодня. «Бог сохраняет всё» — написано на родовом гербе Шереметевых.

 

ТРЕВОЖНЫЙ КРАСНЫЙ

В 1990, когда Мите было 33 года, группа художников «Митьки» отправилась в Европу в сопровождении режиссёра Алексея Учителя и его съёмочной группы. Получился фильм. В одном из начальных эпизодов в поезде Митя говорит за кадром: « С детства известно, что граница наша на замке. Того и жди, что скажут: Дмитрий Шагин, а ну-ка с вещами на выход». И лицо у него при этом грустное и растерянное. Просто как цитата из любимого Венечки Ярофеева, с которым он в пьющий период встречался, встречался, да так и не встретился: «Всё на свете должно происходить медленно и неправильно, чтобы не сумел загородиться человек, чтобы человек был грустен и растерян».

Его прадеды по материнской линии были репрессированы, отца посадили, когда Мите было пять лет.  Друзья семьи были в таком же положении.  Он вырос в атмосфере, когда беда есть норма повседневности. Раельность была столь груба и жестока, что спасала только реальная доброта и взаимопомощь, да сохранение старого уклада жизни несмотря ни на что. Этот быт, с дачным проживанием в съёмном сарайчике или в большой коммуналке  описан мамой Дмитрия — художницей Натальей Жилиной (Нейзель) в книге «Короткие рассказы» как хроники волшевной страны Нарнии. Там нет бедности, но есть красота стекла на мокром дощатом столе и плетёных корзин, полных яблок и полевых цветов. Там смерть всегда так близко, что начинаешь ценить каждое мгновение жизни.  Мама, с которой Митя провёл детство, избавила его от страхов  реальностью своего добра, но при этом воспитала трепетное и внимательное отношение к людям.  Детская открытость, которая сохранилась в его душе, есть признак отсутствия страхов, но так же и признак смирения и приятия жизни,  без малейшей тени гордого романтизма и себялюбия. «Я оптимист, поэтому ожидаю худшего»- сказал Митя в одном из юбилейных интервью. Знаменитый митьковский оптимизм и братолюбие имеют глубоко христианские корни.

В его городских пейзажах много насыщенного и тёмно-красного цвета. Но он используется им в таких сочетаниях, что не воспринимается как агрессия или страсть (традиционно передаваемые этим цветом). Всё красное у него тревожно и пронзительно одиноко, как попранное царское достоинство. Особенно это чувствуется в работах 70-80-х годов: Новая Голландия (1977), Трамвайная остановка (1983), Автобусная остановка (1991).

Дмитрий Шагин. Новая Голландия. 1977

Дмитрий Шагин. Трамвайная остановка. 1983

Дмитрий Шагин. Автобусная остановка. 1991

АКЦИОНИЗМ

Акционизм в творчестве Дмитрия Шагина бело-синий. Волею непростых поворотов творческой судьбы художник Дмитрий Шагин ассоциируется у большинства зрителей, и даже поклонников, именно как автор лубочных картинок, где главным персонажем является розовощёкий матросик Митёк. Описание похождений Митька во времени и пространстве – одно из любимых занятий на досуге художника Дмитрия Шагина.  Главная цель вторжения Митька в историю – помощь отчаившимся, отведение от роковой черты. Женский синий цвет здесь наиболее правильный. Он утешает, а в сочетании с белым – внушает надежду. Среди спасённых – Иван Грозный, Ван Гог, мастеровой Левша – полумифические культурные персонажи.

Лубок, как своего рода плакат, агитка, призван програмировать народное сознание на определённые вещи. Он, хоть и ироничен, но дидактичен по своей природе. Поэтому поучения в виде надписей – не лишнее – они  отражают народную правду (Берлин-Медынь (2016), Белое солнце пустыни (2012)).

Не стесняется шестидесятилетний Митька (Митёк) быть сыном своего отца, а напротив всячески это подчёркивает: и имя само и неосуществлённое желание отца видеть сына моряком для него важно и трепетно. И это вовсе не потому, что отец ныне признанный класик. Признание Владимира Шагина во много результат регулярного и последовательного продвижения его творчества Дмитрием Шагиным на протяжении 30 лет! Отец, мать, семья, Родина – понятия для митька простые и очевидные, вроде тех камней, которые «отвергли строители». И никакая мода, и художественная в том числе, не поколеблет этого фундамента. Поэтому образ митька подчеркнуто архаичен, сермяжен. Патриотизм митьковский от того искренен и входит в прямое противоречие с патриотизмом казённым, всецело зависящим от политической конъюнктуры.

Митьковский полосатый акционизм свободолюбив  и провокативен, что выдает в нем явление элитарное, подчеркнуто петербугское (хотя Дмитрий настаивает, что митьковский дух органичние первопрестольной нашей), но во всяком случае, это явление столичное. Любой провинциал стесняется своего ватника. И только человек, ощущающий свою принадлежность к богеме может быть прост и естественен, может позволить себе быть собой.

Дмитрий Шагин. Митёк. 2017

Дмитрий Шагин. Подводники идут в баню. 2003

Дмитрий Шагин. Митьковский праздник. 2002

БРУТАЛЬНЫЙ ЖЁЛТЫЙ

Рядом с изображением Митька 2017 года, руки и ноги которого раскинуты как на Андреевском кресте, на выставке подпись от первого лица автора: «Гребенщиков традиционно завершает свои концерты песней со словами: «Бог есть свет и в нём нет никакой тьме». Это очень важный момент, которого многие, к сожалению, не понимают – нельзя служить свету методами тьмы. А ведь такое происходит сплошь и рядом…». Мудрость эта Дмитрием Владимировичем Шагиным выстрадана вполне.

Его открытый жёлтый цвет, или приглушенный охристый – всегда победен и радостен. Цвет тревоги и измены в новейшей культуре, у Шагина солнечен и означает не «победу над солнцем», а победу солнца. Но она не банальна, ибо везде чувствуется гармония мира камерного, человеческого. Не может быть банальным зелёный росток под жёлтым солнецем, чудом уцелевший после жестокой зимы.  Его жёлтый архаичен, без примеси серого, в который окрашен казённый Петербург.  Да, петербургские «Квадриги» никогда не волновали художника Дмитрия Шагина. Он, как и его учителя в искусстве, которыми были родители-художники – Владимир Шагин и Наталья Жилина, всегда интересовался непарадным Петербургом: иконическим нагромождением питерских брандмауэров, и вертикально струящимися реками и каналами.

В этой же символике выполнен и портрет поэта Олега Охапкина (работа 1976 года). Суровый лик, слепленный из насыщенной охристой гаммы, не светел, но ясен, и победно сияет из окружающей его тьмы.

Дмитрий Шагин. Двор Суворовского училища. 1977

Дмитрий Шагин. Вид из окна квартиры Ахматовой. 2010

Дмитрий Шагин. Рождество в Питере. 2002

ЭПИЛОГ

Шестидесятилетний юбилей Дмитрия Шагина случился в столетний юбилей русской революции. Отсутствие общественного консенсуса, общественного договора в современной России свидетельствует о том, что плоды её всё ещё не осмыслены. Поэтому сегодня интересны именно художники с ярко выраженной гражданской (не политической)  позицией, которым является наш герой.

Его творческое усвоение традиций русской смеховой культуры с одной стороны и французского импрессионизма и постимпрессионизма – с другой, столь самобытно и оригинально, что вполне законно породило «митьковский стиль». Важно только не допустить подмены. Иконографический митёк, списанный с натуры  Владимиром Шинкарёвым, не может заменить собой талантливого художника и благородного человека Дмитрия Шагина. Сейчас бродит по медиапространству очередной «нос майора Ковалёва» – «харизматичный, главный митёк». Архитипичность Дмитрия Шагина уникальна. Его характер сформировался исключительно в обстановке защищённостью культурой и любовью в семье. Жалостливость, открытость и доверчивость «Иванушки-дурочка» не интеллектуальная конструкция, это древний архетип в современном «митьковском» изводе. И как любое природное явление появился он в нужный для людей момент – после репрессий и блокады Ленинграда, в период Хрущевской оттепели, которая лишь подтопила лёд. Дожить до весны послевоенному поколению также не пришлось. Для следующего за ним рокк-ен-рольного поколения трагедия законно обернулась фарсом. Настораживает тот факт , что в новое, рекламное время, митьки перекочевали в бренд. Пусть по-новому, но востребованы же! Явно ощущается недостаток тепла и доверия в общественных отношениях.

С другой стороны, сам Митя охотно даёт  дорогу своему «носу» и даже получает по русской сметливости от этого свой дивидент. (Именно это послужило, вероятно, поводом для разрыва с сумрачным, принципиально «европейским художником», каким стал Владимир Шинкарёв). Но не будем забывать, что эта игра, причём игра культурная. Она переносит нас к Хармсу и ОБЭРИУтам, авангардность которых современным «актуальным художникам-акционистам» превзойти так и не удалось. Но это уже другая тема.

 

© НП «Русская культура», 2017

© Т. Ковалькова, 2017

© Д. Шагин, иллюстрации, 2017