(Окончание)

– 41 –

Закончился в верхах раздел зон оккупации поверженной Германии, и мы двигаемся теперь к морю, к портовому городу Штральзунд, где определена наша дислокация.

Станция Шойне на правом берегу Одера забитая многолюдными эшелонами, где на открытых платформах развеваются самодельные флажки всех наций Европы, – живет напряженно…

Вся тяжесть послевоенной репатриации легла на эту узловую станцию. Сотни тысяч людей, истосковавшись по дому, затравленные овчарками в лагерях мирового «дойчланда» – день и ночь движутся переполненными составами к Одеру, к перевалочному пункту на Восток. А через Одер, что синеет тихой, словно зеркальной поверхностью вод, только один, и то временный деревянный мост. Поэтому бесшумные немецкие локомотивы могут вытаскивать эшелоны только по частям.

Медленно, очень медленно идет разгрузка Шойне… и жаркое солнце печет этот всполошенный человеческий муравейник. Невдалеке, как живая панорама войны, остатки города Штеттина… каменные скелеты улиц, ржавые от пожарищ лоскутья…

…Там теперь вьют гнезда неугомонные птицы с зеленых одерских пойм, да бродят голодные одичавшие псы…

Гигантская битва за Одер – неприступный западный вал именовали его гитлеровцы – превратила третий город Германии в руины… Здесь у Одера дрался и нашел свой бесславный конец батальон женщин из Гитлерюгенд…

…Теперь пышной зеленью зарастают глубокие траншеи по берегу, и стоит свежевытесанный столб – польская граница, и рядом польский сержант…

…И люди с польских и советских эшелонов, что прожили годы, занумерованные в изнурительной работе… говорят:

«Ох! и дали – это за Ленинград!
Лобже вклали – то за Варшаву!».

Ведь в таких же городах, на таких же улицах с тоской вслушивались они в черноту ночей – не гремят ли русские пушки? «Молодцы, братишки!».

Заливаются на все лады по вагонам девичьи голоса, обжигает спирт мужские рты… Нынче никому выпить не грех! И старшие по вагонам делают вид, что не замечают…

Но есть эшелоны, где неслышно веселых песен. Там возле вагонов не звенят переборы баянов… Понурые стоят эти эшелоны на боковых путях и не бегают от них пассажиры узнавать: скоро ли отправят? Им все равно: это вчерашние колонисты Польши и Прибалтики – мирные немцы. Освоение восточных пространств не удалось – приходится возвращаться назад… Сказочное царство над миром, обещанное куда-то сбежавшим канцлером, оказалось мыльным пузырем. И этот раздутый до невероятных размеров радужный мыльный пузырь (плод уголовного воображения молодчиков из мюнхенских пивных) лопнул, проткнутый штыками российских солдат…

Веселая пьеска «Дранг нах Остен!» оказалась весьма трагической в своем последнем акте, как для исполнителей, так и для тех, кто сидел в зрительном зале и глядел, разинув рот от восхищения…

Поэтому лица тех… пасмурны и молчаливы. И даже между собой не о чем говорить. За них уже все сказано фельдмаршалом Кейтелем в Реймсе… В их глазах горькое разочарование игрока, поставившего на табло все…

Вместо табло были пьянящие планы мировой Империи, вместо золота они поставили будущее любимого фатерланда. И сели играть… Не заметили, сгоряча, что крупье с бандитским клоком волос над узким лбом, втянувший их, тихих бюргеров, в эту сумасшедшую рулетку, – просто ловкий шулер из мира уголовной шпаны, и что метал он грубо-крапленые карты…

В результате крупье, с глазами непроспавшегося морфиниста, куда-то смылся, весело грохочут по улицам Германии иноземные танки…, а они… снова сидят на пыльных чемоданах и уже безо всяких надежд…

Сидят на Шойне в ожидании паровозов и, как не неприятно, приходится слушать веселые песни тех, кого они хотели заставить говорить только по-немецки! И не то, чтобы прикрикнуть, как еще совсем недавно, но и губами покривить не следует…

Горьким оказался халифат на час – очень горьким!

…Незаметно и смеркается. Сизый туман поднимается с одерских пойм, покрывает развалины Штеттина, подходит к Шойне. Летние вечера в Померании всегда холодные. Люди расходятся по вагонам. Водворяется тишина. Перевалочный пункт Германия-Польша отдыхает.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

…Папаша Ирмы сидит в дверях красного пульмана, благодушно попыхивает сигареткой…

Дочь идет куда-то, пусть погуляет – он машет рукой – иди, мол, Ирма! Папаша, видимо, чертовски рад, что сохранил после всех передряг голову, и ему хочется только тишины… Ирме только семнадцать лет. В эту последнюю военную весну какой-то пьяный ландштурмист сделал ее женщиной. Ночью, услышав одиночную стрельбу (сопротивлялись власовцы в составах, опознанные…) испугалась, заплакала и убежала к папаше.

– 42 –

…Штральзунд – большой портовый город, мало пострадавший от войны и сохранивший почти нормальный распорядок жизни… Лишь у моря во время наступления американские бомбардировщики аккуратно выбомбили (начисто!) около десяти кварталов, и только.

Здесь произошло зональное размежевание. Американские войска отходили – наши вступали. Гуляли по городу белозубые негры в обнимку с белыми парнями. Все были чуть навеселе – немцев заставляли снимать шляпы! Мы разместились в привокзальном отеле «Банхоф». Шикарные номера, мебель красного дерева, зеркальные окна без рамных переплетов смотрели на море…

… Немцы говорят: 13 часов морем до Ленинграда!

И близко, и далеко!

А здесь астматичная толстая хозяйка отеля фрау Ильгоф с тоской следит за сохранностью обстановки, звенит огромными ключами на поясе.

…Вечерами скучная немецкая опера, или на велосипедах за город на клубничные грядки, где хозяйничает «дед» Макаров – участник трех войн с немцами… Днем на взморье безлюдно, жара… Лучше принять душ в своем номере. Потом придет Ильза – ленивая красавица с агатовыми глазами куклы из игрушечного магазина, снова будет рассказывать, какие важные куры ходили по их двору в Мариенбурге… Будет вздыхать, и по курятнику, и по свинарнику, а когда заснет, то увидит все это во сне, и улыбнется по-крестьянски.

…Любила она вкусно покушать, видимо, потому и уехала вскоре с походной кухней казачьей кавчасти на остров…

– 43 –

Рыжая Трауда – так звали ее мальчишки на тихой зеленой улице Трибзеештрассе, куда выходил наш отель северной стороной.

Лицо у Трауды было в крупных веснушках, но ее это не портило и даже в сочетании с серыми упрямыми глазами было хорошо!

Жительница Лейпцига, заброшенная волнами беженцев в Штральзунд, она имела очень малое имущество: черной кожи саквояж, сумочку с незатейливой парфюмерией, да словарик немецко-русского языка (издания 1939 года того же города Лейпцига!).

Трауда терпеливо изучала русский язык и делала немалые успехи. Это она, немецкая женщина, прибежала раз в «Банхоф» запыхавшаяся, злая от волнения… Закурила, и торопливо: «В городе фершидене (отъявленные) “СС”, а ты сидишь спокойно…».

И опознанная ею группа нацистов была ликвидирована…

Это она, немецкая женщина, привела ко мне старика-тельмановца Биркгамма и он, стуча костылями, разоблачил Вальтера фон Гуске – того Гуске, что собственноручно на механической виселице повесил 80 поляков и русских! Биркгамм узнал этого палача, хотя он и преобразился в скрипача…

И нацист Вальтер Иохим фон Гуске кричал старику-коммунисту Биркгамму: «Ты не немец, ты красная свинья…!».

И Гуске расстреляли.

Да, интересна дальнейшая жизнь этой Гертруды, что-то она поделывает сейчас, спустя пятнадцать лет… Ровно пятнадцать лет… И тоже сейчас июнь месяц. Тоже зной… Но на улице под окнами бетонная пыль от стройки… Далек пляж Штральзунда… А близко от меня таблетки теобромина… Так-то!

– 44 –

В начале июля 1945 года установилось нормальное движение пригородных поездов на участке Росток-Штральзунд-Анклам. Я еду в Штаргард в штаб полка. В вагон садится югославская репатриантка София – черноглазая, в ярко-красном платье… (великовато, видно, толста была немка). Одиночкой пробивается на Родину беззаботная девчонка из далеких горных мест. Все ей в смех! Плевать, что не всегда сыта! Тюк с постелью, маленький сундучок с дешевыми сувенирами… Плохо говорит по-польски, еще хуже по-немецки.

…На ее цветастой перине проспал я почти до Штаргарда, а там пошла она, по-прежнему с улыбочкой, со своими тюками на сборный пункт, а я по своим делам.

– 45 –

…Открытая платформа товарного поезда насквозь продувается ударами ветров… Пассажиры на платформе самые разнообразные: тут и едущий в госпиталь вояка, уже не на поле брани получивший ранение; тут и неизвестная личность без возраста и нации, надвинув на глаза широкополую шляпу, куда-то движется; тут и странный русый парень с подозрительно-оттопыренными карманами пиджака… и запыленные офицеры демонтажных батальонов (понемногу развинчивающие потенциальную мощь Германии), и военные девчата, уже с завитыми кудрями – будто не товарная платформа громыхает на стыках рельс. Разный народ передвигается по железным магистралям. Кто разберет, что у кого в прошлом, и уже не угадаешь никак, что и в будущем. Быть может, здесь в человеческой неразберихе чем покажется дурна эта молодуха с цветным монисто вокруг полной шейки, что смеется от души, сверкая жемчужным рядом зубов…

А пройдет немного времени, и на далекой от Германии родине, в селе с белыми мазанками узнают все ее… и отвернутся от той, что сама с немецким офицером уехала в… Европу!

И понапрасну мечутся по всем маршрутам, среди путаницы поездов, штатские пареньки с твердой военной выправкой. Когда-то окончится движение поездов, будет остановка, и придется и им объяснять, каким ветром закинуло их в ряды РОА генерала Власова!

…Но совсем необычная пассажирка у края платформы, качающая на руках белокурую девочку, совсем необычная на общем фоне картузов, пилоток, грязных сапог, торчащих во все стороны, лузганья подсолнухов и скрипа гармошек…

Это молодая, пышноволосая немка с очень бледным лицом с отчаянно-спокойным взглядом. Молча сидит на стареньком чемоданчике, повидавшем, видно, и сутолоку вокзалов, и законный досмотр вещей, и бандитский «шмон». Неохотно вступает в разговор, говорит тихо и медленно…

Когда русские войска подошли к цитадели Империи – к Пруссии, она послушалась тестя и бежала на Запад… Полгода скиталась среди хаоса беженцев, потом и бежать стало некуда, круг был замкнут… Облава окончилась: на Эльбе русские солдаты, стоя в воде, целовались с американскими ребятами из авангарда генерала Эйзенхауэра. Она вернулась в Аленштейн. Вместо домика нашла пепелище. Сходила на семейное кладбище, попрощалась с дорогими могилами, а теперь вот едет на ветру, прижимая к груди ребенка.

…Вся Германия стала одна большая могила… Муж убит на Востоке, из близких – только дядя в Штральзунде. К нему и едет. Голодна. Жадно ест предложенный мною хлеб и сыр. Кормит девочку, проснувшуюся от толчка…

Вот она сидит, Лотта Вебер – жертва нацизма – живое воплощение всей муки Германии 1945 года!

А ведь это для нее в свое время тысячи штабных офицеров германского генералитета кропотливо составляли бандитский план «Барбароса»… Это для нее так кричали все газеты Германии, шли войны, и ее муж – тоже убит для нее!

…Она беспокоится: как найти дядю в большом суматошном городе, а никого другого у нее нет. И на руках ребенок, невинный, никому не сделавший зла немецкий ребенок, рожденный не для вокзальных скитаний и голода, а для сказок, добрых сказок Гофмана…

…Напротив отеля «Банхоф» был неофициальный частный пансион с обедами, ужинами. Там я и устроил прусскую беженку Лотту Вебер с ее дочкой, оплатив розовыми оккупационными марками все расходы.

Спустя неделю она нашла дядю – обалдевшего от событий аптекаря – и переехала к нему.

– 46 –

Эрна Оппель имела какую-то тайну. Во сне она кого-то гнала, ругала и плакала, скрипела зубами, а однажды закричала так, что сосед Сашка Новоселов проснулся: «Больно?» – «Сердцу больно!».

У нее были руки мадонны и глаза вакханки. Этот белокурый ангел так молниеносно умел превращаться в диавола!

– 47-

…Через Штральзунд движутся два потока войск: с Запада на Восток под звуки оркестров отходят армии Рокоссовского; с Востока на Запад американцы, французы, англичане. Стоят на шумных тротуарах, сняв из подобострастия и страха мягкие светлые шляпы – немцы, и многие даже красные цветочки к пиджачкам прицепили…

…Шумит морской прибой в сером порту, еще ржавеют на якорях суда, но уже веет ветерок обновления над серыми эстакадами …

…На пристани скучает Элиза Шеринг – жительница многострадального Шнейдемюля – три раза переходившего из рук в руки… У нее наивные голубые глаза, легкая девичья походка, осиная талия… и вместе с тем – эта женщина – фрау фюр аллес! – как говорят немцы.

Ее подруга по путешествиям целомудренней и солидней, но Иван Соложенцев сумел обворожить ее. Единственное письмо к нему было закончено почти как Маргариты Фаусту: «И рожу я тебе маленького Ивана».

…Германские женщины – не стало среди вас гейневских Лорреляй, перевелись и Маргариты – и надолго!

– 48 –

…Поиски угля для хозяйства, прогулка в окрестности города с Васькой Обуховым – вечным спутником во всех путешествиях послевоенных по хуторам и фольваркам Пруссии и Померании…

Угля не нашли, а вот толстуха с лицом бакалейщицы и с нравом лоретки средней руки – к нам прилипла. Звали ее Эгма, крестьянская девушка из Фольгоста.

Имел из-за нее неприятности от Краснова. Примчался из Ростока злой, как черт, пьяненький… Ну, естественно, со своей любовью Лащиковой Шуркой… Ну, как на грех, застал у меня Эгму. Толстуха спряталась на балкон, да толстые ноги выдали…

Краснов и говорит (очень вежливо): «Десять минут вам на ликвидацию… и зайдите ко мне…».

Эгма сердилась, куда пойду – комендантский час, хождение после 22-х часов запрещено… однако ушла…

Я к Краснову. Прибыл, мол. Сидит взъерошенный, руки ему медсестра бинтует (он еще с Польши нервной экземой мучился!)

«Садись, – говорит, – на пять суток под арест», – а когда пошел, кричит вдогонку: «Черт с тобой, катись спать».

И сам вскоре уснул.

Хороший был человек, по специальности агроном с Кубани. Умница, светлая голова. Никто о нем плохо не скажет. Любил людей, очень любил.

…Помню в Яблоново пришла к нему одна жительница с жалобой: один наш воин взял у нее часы, взамен обещал привести дойную корову. И не привел!

Вот вызвал его Краснов, ругал, ругал, а потом и говорит: хоть и дерьмо часы, но корову ей отведи… И старшине: «Выдели ему из трофейных!».

…Погубил он себя в Новосибирске. Через месяц после приезда уговорил его один проходимец кой-что продать из техимущества… и покупателя привел. У Краснова от несчастной любви к Лащиковой – длительный запой был, ну, а водочка в Сибири (не в Польше!) дорогая…

Ну вот, в указанный вечер погрузили на телегу барахло, и двинулись, в условленном месте распахнулись ворота, вышли двое… с наганами… и все.

Трибунал. Три года и дали, учитывая большие боевые заслуги на войне…

С удовольствием бы кого повидал, так это его, Михаила Ивановича Краснова, но адрес неизвестен мне.

– 49 –

…Крайста – женщина-великан. При одном воспоминании робость охватывает: ее рост был один метр девяносто три сантиметра! Комплекция также титаническая. Сейчас бы с опаской мимо прошел… а тогда каждый вечер к ней таскался – жила в припортовом районе. Ходил безоружный по темному чужому городу, узкие улицы… Дома серыми громадами висят над головой… Окна настежь… В окнах сидят обыватели, удивляются одинокому солдату… Куда пропала та вечная бодрость, уверенность в себе и абсолютное непонимание чувства страха! Когда уезжал, Крайста подарила мне чудесную офицерскую желтой кожи сумку… Все, что осталось от мужа ее, побывавшего последний раз дома в 1944 году…

Грешен, эту память – подарок Крайсты, в трудную голодную зиму в Новосибирске Манефочка Шмакова-Маковская на рынке успешно продала, и мы пару дней жили по-царски!

– 50 –

…Из Штральзунда в Штаргард… Прощайте, морские купанья, велосипедные прогулки в сады… Прощай, красавец город, где так хорошо переплелась романтика мореплавателей со строгостью готической архитектуры…

Забирайте свои ключи с бирками, хлопотливая фрау Ильгоф – мы отбываем.

И вот Штаргард… Каменная пыль летит в лицо от гигантских катакомб… Казарменная жизнь… поверки, линейки… отбой, с уже забытым горнистом.

А на окраинах цвели бесхозные яблочные сады, чернели вишни, и ленинградец Сашка Воронов купался среди этого блаженства, как отшельник, уединившийся в своем вагоне-бане…

Я к нему удирал отдыхать по вечерам. В конце июля ставка Северной группы войск запросила полк прикомандировать опытного секретчика…

Так попал я в белокаменный, мало пострадавший от войны (слишком стремительно было наше наступление!) старинный город Бромберг-Быдгощ… Город лежит на Висле, утопает в зелени садов. Знаменит дворцом дожей, древним костелом, у стен которого нацисты расстреливали патриотов, и негласно – величайшей провокацией фашистов «Кровавой неделей» (Блютен вахе).

…Когда после разгрома польской армии в 1939 году, и ликвидации Польши как государства гитлеровцам потребовалось идеологическое обоснование плановых репрессионных акций против польской интеллигенции – была создана версия о польских зверствах над гражданским немецким населением… Так создали легенду, снабженную богатыми кровавыми иллюстрациями об истреблении немецкого населения поляками в сентябре 1939 года на участке Млава-Быдгощ. Напечатали множество книжек, со страниц которых глядели трупы с содранной кожей на ногах и руках. И акция «АБ» – была утверждена!

Жена профессора музыки, у которой я снимал комнату, показывала мне эти книжонки… Ее муж был убит по этой акции «АБ»…

…Моим начальником был полковник Горбунов седой заслуженный командир с тремя орденами Ленина за выполнение особых заданий в десантных войсках. Он разрешил мне поселиться частным образом, предупредив о железной дисциплине, однако!

Знакомство с Бромбергом началось со знакомства на городском базаре с Евгенией Эдультан, красивой экстравагантной дамой. Половина головы у нее была белая: она поседела в Освенциме!

На память обо мне у нее остались замечательные замшевые перчатки – презент француженки из Штральзунда, а у меня о ней – хорошее воспоминание!

– 51 –

…Я поселился по улице Варшавской д. 2 у харбинской польки Нины Матяшек, ее муж имеет небольшой магазин в этом же доме, да к несчастью двойную грыжу. Поэтому всеми делами ведает хозяйка.

На втором этаже живет глубокий старик Грабовский, считает себя последним потомком королей, держится с огромным достоинством, хотя ему уже свыше восьмидесяти лет. Последнее время Грабовский глуховат. Это случилось так: в один осенний день Грабовский по забывчивости вышел на Варшавскую улицу, одев старинную польскую конфедератку… Это при немцах!

…Ну, остановил его какой-то немец, долго смеялся, поворачивая старика и так, и этак, а потом ударил его рукояткой парабеллума по голове… и пошел своей дорогой.

…Еще выше в отдельной мансарде с окнами во двор живет панна Урзаля с двумя дочерьми. У них рыжие кудрявые головки, и глазки васильковые, как и у мамы… Урзаля подвижная, гибкая, словно не ходит, а скользит. В ее взгляде есть что-то змеиное – и притягивающее и холодящее сердце. Панна Урзаля живет презентами своих поклонников. Довод ее прост и чем-то оправдан в сумасшедшее лето 1945 года: «Детей-то кормить надо!».

И кормит.

В прошлом Урзаля жена циркового борца, в жизни мало чем преуспела – непрактична! Поэтому днем спит, вытянувшись, как пантера под зеленым покрывалом – ночами гуляет в ресторане на Гданской в отеле «Под орлом», где она завсегдатай.

Для семьи Матяшек она личность не существующая, и с ней даже не здороваются при встрече.

…Зато пан Грабовский всегда дорогой гость, особенно приятно и весело делается, когда старик вдруг начинает браться за коммерцию. Однажды, совершенно серьезно, предложил свои услуги для покупки легковых автомобилей (!)…

…По утрам бывает и самый молодой из обитателей этого дома – трехлетний Курт… Это – мой гость. Мальчик привык, что каждый раз я кормлю его вкусными бутербродами с сыром или колбасой. Он взбирается на круглый стул у пианино, и сосредоточенно ждет… Родителей у него уже нет. Курт тоже жертва гитлеризма, самая трагическая жертва!

– 52 –

…Если снять с Зои Богданович серый костюм, тупоносые лаковые туфельки, и облечь ее в белую тунику и сандалии – вы увидите весталку Рима времен Нерона…

Сквозь бурю лет она, воспитанница улицы, сохранила девичью стыдливость: когда целуется, закрывает глаза. Говорит по-польски, ругается по-французски, а стихи читает русские, пушкинскую «Черную шаль».

Ей, по словам, девятнадцать лет. Ночами, если много выпито, разговаривает сама с собой.

Лучшие дни, проведенные в Бромберге, были с ней. Фотографировались на Висле у старой крепости, а вот фото довелось видеть только в руках фотографа – не отдал. Не было денег выкупить – все осталось «Под Орлом». В памяти, как из госпиталя через забор к ней убежал, на ее улыбку хищную и прекрасную…

– 53 –

…Она владелица большой квартиры, со вкусом обставленной на улице Сенкевича. Золотушная дочь-подросток – дома редко.

Панна Стефа ушла от дел: бросила доходную торговлю сахарином – стала развлекаться. В ее доме всегда гремит музыка, слышатся песни, льется вино!

– 54 –

Белокурая Марыся была одной из приятельниц Нанны Стефании. Как-то раз приехали в Бромберг мои однополчане Борис Волин, Володя Соколов (сейчас где-то рядом со мною на Нарымском живет…), и мы сидели в уютной квартире… Волин был так пьян, что влез на стол и прекрасно прочел чудесное стихотворение Безымянского «Двое и смерть…».

Дико звучало оно среди того антуража, что был на улице Сенкевича…

– 55 –

…Задумчивая Татьяна. Диспетчер из ВЭО. Ей очень хочется домой в Россию, да и мне надоело по чужим странам таскаться… Это у нас общее…

Когда болел, она сидела рядом, а я ей стихи читал, почти в бреду написанные…

…Ты по жизни моей как тень
Все шагаешь в декабрьских снегах
Меня мучает жар и мигрень
И смешинка в твоих глазах…

Приходи хоть на миг ко мне –
Наклонись, как тогда нежна
И тогда пусть горит в тишине
Эта польская злая луна!

Это я Галочку вспоминал…

– 56 –

…Стучат и стучат неуемные колеса вагонов… Остались позади белые асфальтовые дороги Германии, Варшавские, Белостокские, Волковыские шляхи… Где-то там вдали… Нарев у Остроленко, Висла у Грауденца… Висла у древнего Торно… Висла у Бромберга, и синие воды Одера, и седая Балтика у Ростока…

Ночью проехали Литву, и в мутном сентябрьском рассвете увидели солдаты маленькие, словно приклеенные к буграм одноэтажные домики. И у солдат повлажнели глаза…

Пусть не так красивы эти бревенчатые избы с пожелтевшими березами у покосившихся ставен, но вьется над бедными черепичными крышами такой близкий сердцу синеватый дымок…

И женщина, в мужнином не по росту бараньем полушубке, что стоит у деревянного перрона маленького полустанка, машет рукою проходящему эшелону, и вытирает слезы с обветренного морщинистого лица; и одинокая телега, лениво ползущая по облысевшему косогору – в этот час дороги нам, как никогда!

На границе родной земли вспомнились солдаты погибших товарищей. Тех, кто остался навеки под Москвой и Спас-Лемянском, под Шайковкой и Смоленском; тех, кто погребен на развилках польских шляхов, кто спит вечным сном в сыпучих дюнах одерских берегов…

Коловращение жизни! Снова, как и когда-то останавливается наш полк на Московской окружной на станции Лианозово… …И я иду в Москву, где меня ждет мать, сестра и близкие родственники. Хотя комната в Люблино – это не Фонтанка напротив цирка, но вещи во временной комнате под Москвой – живое напоминание о жизни, еще не взорванной ни 1938-м и ни 1941-м годом!

Ну, разве можно не рискнуть и не остаться переночевать в кругу близких и дорогих! И я остаюсь. А когда утром появляюсь на месте вчерашней стоянки полка… лишь играет ветерок на пустых путях, гоняя по станции обрывки бумаг…

Только в Ярославле догнал я последний эшелон полка, где тотчас водворяюсь под арест на гауптвахту в красный хвостовой пульман.

20 сентября 1945 в этом вагоне после десяти дней пути, в веселом обществе арестованных (а набралось таких, как я, до 30 человек!) – прибываю на станцию Инская под Новосибирском. Уже первые заморозки тронули по утрам сибирскую землю.

Обросший рыжей щетиной, грязный, в измятой шинели, потерявшей светлый тон, вываливаюсь я на платформу… Холодно, сыро… снежок лежит по канавам.

Да, это не солнечный Бромберг, не теплый ветер Балтики, а суровый ветер Сибири бьет в лицо… Вот и вспоминай полковника Горбунова, как он просил тебя ехать служить с ним в город Львов. Поздно…

Вскоре от холодов и сырости обострение болезни ног, и я получаю направление в Гарнизонный госпиталь № 333. Мест нет, и несколько дней я скитаюсь по Новосибирску, ночую на вокзале две ночи, одну ночь в каком-то игорном притоне, где меня обыграли до гроша, и наконец… вокзальное знакомство, и я попадаю к Ане С., учительнице. Она настоящая чолдонка, прямая во всем и до нельзя откровенная. Ровные волосы на пробор, добродушные серые глаза, мягкие успокаивающие руки…

– 57 –

…Подвал, где живет на улице Ленина д.16 Аня Самохвалова, мрачный, холодный и пропитан сыростью до середины стен. Живет там еще и ее сестра, вышедшая из тюрьмы с двумя малолетними детьми…

Живу там и я в ноябре 1945 года. Крепенько полинявший, мучимый болезнями и трудным бытом – я рад теплой кровати, где можно спать раздевшись, а не так, как на путях, где к утру весь промерзаешь…

Голодновато, железный режим в полку, но привыкаешь и к этому! Не унывает и моя сожительница! Что с того, что не удалась ее жизнь, что в тридцать лет не создан семейный очаг – жить-то все равно надо!

Сегодня, когда минуло почти 15 лет с тех дней… ей уже больше 40 лет, сегодня у нее сын, лет ему тринадцать… сын, который никогда не видал отца…

Отец сына Ани Самохваловой – мой лучший армейский друг был, я и познакомил его с ней, когда в Нахаловке стал мой дом…

…Не понимал, и до сих пор не могу понять, как может он – в прошлом добрый, чуткий человек – не слышать за воем сибирских метелей голос брошенного им ребенка.

Стоит перед моими глазами скорбное письмо Ани, написанное малограмотно, но с такой тоской мне еще на Фонтанку в 1949 г. И мне не верится, что человек, с которым я спал бок о бок в землянках под одной шинелью в зимнем Дабужском лесу, человек, который годами разделял мои лучшие идеи и мысли – мог стать таким, каким стал он. Даже если и прочтет когда-либо – он не обидится: мне можно – немало каши из одного котелка съедено, немало мозолей по одним дорогам понатерли!

… Это сегодня…

…А тогда в подвале у Аннушки немало водки было выпито, немало комедий больших и малых сыграно было!

…Не мог ты забыть, как бежали мы на службу в лютый мороз по утрам, подняв воротники негреющих шинелей. Ни дать, ни взять – гоголевские Акакии Акакиевичи!

А помнишь, если и удавалось к вечеру денег раздобыть, то какой праздник бывал, а? Помнишь ли ты и сурового «батьку» нашего майора Дурова, и «красавца» Никифорова, а уж Ткачева. …Антоныча и веселенький денек с перинами – не забудешь.

А встреча 1946 года с такими персонажами, как Ядрихинский Сашка, и случайный капитан, которого почему-то побили и выгнали на мороз ночью…

…Про себя помню, что, возвращаясь в Нахаловку, и я, и Манефа скатывались с насыпи по-суворовски…

…Несколько лет назад написал письмо – никто не ответил. Новосибирск, ул. Ленина д.16.

– 58 –

…К ней завела черная сибирская ночь начала декабря, да мороз пятьдесят два градуса ниже нуля.

Случилось так: пришел вечером в вагончик, где мы спали Леша Ястребов – почти художник из-под Палеха – веселый явился, хоть и без ушанки.

«Я, – говорит, – больше здесь мерзнуть не буду, нашел квартиру в Нахаловке, и теплую…» И стал вещички собирать. После этого жителей в нашем вагончике поубавилось…

…Имени не помню. Хорошо запомнилось другое: уходила она на работу в шесть утра, и я до восьми утра должен был скитаться по Новосибирску. А до двух часов ночи ее милейшая матушка шила разноцветные одеяла из лоскутков, и спать мешала (комната была одна). Эта пытка бессонницей долго не могла длиться, и на пятый день я сказал толстой женщине с наглыми глазами, что больше не приду.

Толстуха надулась и что-то проворчала. За свистом ветра – последняя беседа произошла на улице – я даже не расслышал.

– 59 –

…Снова продуваемый насквозь злыми ветрами с Оби обледеневший вагончик, вмерзший в запасной путь. Снова споры по утрам: кому выползать из тепла растапливать железную печурку… А потом, толком не выспавшись – во воем теле ломота – наскоро влив в застывшую глотку горячей похлебки из мороженной капусты и живой воды, бежать, подставляя метели то один, то другой бок…

И там, на Ядринцовской улице, сбросив негреющие шинели, свернув окостеневшими руками папироски, покурить у пылающей кафельной печки и отогреться… А вечером – все сначала… Но иногда можно, минуя дорогу к постылому вагону, попасть и в сомнительное тепло…

…Это был притон – настоящий притон, дышавший опиумом, наводненный вокзальными проститутками и китайцами – спекулянтами. Каким чудом сохранился он в прекрасном растущем городе – трудно угадать. Но, зарывшись глубоко в подвал второго двора – этот притон существовал, пил и плясал под дикие звуки гитар, когда мы с Мишкой спустились туда в сопровождении личности, чьи лица вообще не запоминаются… Стульев там не было. Лежали цыновки. На них стояли жбаны с капустой, бутыли с подозрительно синей водкой и лежали лепешки. Все это тонуло в сладковатом нетабачном дыму.

Хозяйка… охрипшая, полуодетая с остатками былой красоты на помятом пьяном лице. Пыталась петь, а когда ее перебивали, качала лохматой головой и резюмировала: «Мужичье! Хамселы!»

…А утром меня тошнило физически на чистом утреннем снегу, и сурово болела голова…

– 60 –

…Она ходила в коротком платьице-матроске с якорями на груди, была смуглая, красивая девчонка с веселым, но крутым нравом…

Позади год заключения, в настоящем мать-пропойца – ночной сторож лесозавода № 2, да сестра с потухшими глазами, страдающая нехорошей болезнью.

Плохо, бедно в пустой комнатушке, где на троих одна, и то полудетская кровать, а потому опят на полу. Не всегда сыта.

Но смуглая девушка с красивым лицом не грустит: «Образуется». Она танцует! Мелькают среди запустения и бедности убогого жилья крепкие стройные ноги: Феня танцует матлот!

Ей, однако, хочется пожить и хорошо, как люди живут, иметь и уют, и мужа, и ребеночка, обязательно ребеночка…

Так мечтала в зиму 194-5 года Феня Калганова под лютый пляс буранов. Глаза у нее становились мечтательные, мягкие. Сидела, подперев подбородок руками, положив на грязный стол смуглые локотки.

Но резко свистел маневровый паровоз на ночных путях станции… и этот сегодняшний шум… выводил Феню из задумчивости… Стелила на пол всякое тряпье – спать оставалось немного: утром приходила с дежурства мамаша. Каждый раз один и тот же вопрос: «А выпить матке не позаботились».

И затем длиннейшее поминание усопших родичей за несколько поколений.

Мрачнело лицо Фени – но бессильно опускались глаза к полу, и она молчала.

– 61 –

…У Леночки тип креолки, хотя она только кассир с окладом 410 рублей в месяц. Плохой романтизм, когда живешь на такую зарплату, и дома больной отец, кашляющий день и ночь…

А Леночке только восемнадцать лет, и дружит она с Аннушкой, которой немного больше.

Какое у нее было прекрасное лицо, когда вспыхнул на щеках сердитый румянец, и резко и зло сказала: «Ну, и выбрал же ты!»

…Это про Манефу в Новогоднюю ночь, когда столько было выпито вина, что выходили раздетые без шапок на мороз и там охлажденные… беседовали.

…Уже в Ленинграде получил от Леночки письмо из города Прокопьевска, куда она переселилась в поисках лучшей жизни…

…Прокопьевск памятен мне еще и вот почему.

Стояла там рота капитана Дутова, ну в новогоднюю ночь и пошел Дутов с женой и с приятелями-однополчанами прогуляться по вокзалу. Стали песни петь, подняли шум. Вышел сотрудник железнодорожной милиции – предлагает прекратить беспорядки.

Спрашивает его Дутов: «А кто ты такой, чтобы не давать мне, победившему всех фашистов, петь, когда я хочу!»

Тот отвечает: «Я оперуполномоченный Киселев».

«Я, – говорит Дутов, – просто пехотный капитан».

Выхватывает наган и в лицо Киселеву весь барабан и разрядил… Никто и опомниться не успел…

…Ночью помню меня в штаб полка вызвали, секретное донесение составлять. Комполка стоит полуодетый диктует, а сам чуть не плачет: «Сволочь, – говорит, – Дутов, а жалко. Я с ним всю войну вместе прошел».

– 62 –

…Каждый вечер, когда музыкантская команда полка выдувает из труб, помнящих пол-Европы, вальсы и мазурки, в деревянном клубе Лесозавода № 2 – Лиза непременно там. Или танцует, плотно прижимаясь к партнеру, или стоит в толпе и озорно бегают лисьи глазки из-под меховой шапочки.

Вдруг остановится на ком-нибудь и уж не выпустит, так и вцепится. Она работник культурного фронта, образованна, очень недурна собой – но у нее характер Мессалины, и она преуспевает в первую послевоенную зиму!

– 63 –

…Когда спит, лежащий в ногах Новосибирска, поселок «Нахаловка», укутанный снежными покрывалами высоких сугробов – дом номер двадцать восемь дольше всех светится неяркими огнями низких окон…

Жильцы в этом доме неспокойные, с по-разному изломанными жизнями…

… Во втором этаже скандал: Верка дерется со свекровью. Муж Верки – сын старухи – убит на войне. Верка погуливает. Старуха пьет горькую. Ничего общего между ними нет. Остается неизбежность совместного проживания, где каждая напоминает другой о беспощадной утрате…

… Не спят и сестры-сироты Ярцевы. Думают: как жить завтра!

Если бы было несколько сестер у умершей матери, а не одна, жилось бы им легче. Но тетка одна, приезжает редко, больше плачет, кутаясь в серую шаль… Всякий раз скажет, глядя на выцветшие обои… Вот здесь стояло-то то, а здесь то-то… Боже мой! Куда все делось! Ведь так недавно была семья!

…Надымит махоркой, и уедет к себе, оставив девочкам немного денег.

…Поздно приходит сон и к Манефе Николаевне Шмаковой-Маковской.

И через сто с лишним лет не нашла в Сибири своего счастья правнучка декабриста Маковского!

…Бросил муж, оставив сына Юрочку годовалым…

…Умная и злая, как злы ночные заобьские метели, когда не в духе сидит и помалкивает. Черным дождем падают на узкие девичьи плечи волнистые волосы. На лице нездоровый румянец – подкрадывается туберкулез…

…Она любит ночи. Ночью не надо думать ни о чем. Только на думать.

…Выросшая среди сибирских знахарок, это она, Манефа, когда мучился я дикими болями в ногах, без врачей определила: «Антонов огонь!» А вот заслуженный хирург майор Вирхов в госпитале № 333 на Каменке – проглядел начало моей болезни, чем и дал «чуме» необратимо разрушить кровеносные сосуды!

…В огромной русской печке Манефа нагревала воду, и я грел умирающие ноги…

Жила еще у нее ее сестра Клавдия Николаевна. Уже совсем неудачница и неврастеник!

Манефа писала в Ленинград, но недолго. Последнее письмо – было ложью…

– 64 –

…В марте 1946 – последняя госпитализация. Там первый обморок с потерей сознания в хирургической палате у постели Вани Кудряшева, которого кастрировали в 34 года! Там последний раз повидал я Сашу Протос, умиравшего от скоротечной чахотки. А прежде он был богатырь, необыкновенно сильный белорусский парень – санинструктор еще с 1940 года.

…Это Саша Протос спас меня в 1941 году под Соблаго от смерти…

…Батальон выздоравливающих, из которых добрая половина сифилитики. Поэтому – при бытовых спорах и ссорах: «Молчи, а то плюну!».

И опять, как в Бромберге (когда было два пути: Львов или Сибирь!) две возможности: или после демобилизации уехать домой, или остаться в Новосибирске, где предлагают и квартиру, и прекрасную работу, и начпрод Шурочка… Так советует остаться!

Решение принято, и 18 апреля 1946 года на пересыльном пункте мне в отпускном свидетельстве записывают – «Ленинград».

Итак, шесть с половиной лет – немалый этап жизненный завершается подписью Павлова и красной гербовой печатью.

Остается: последний раз пройти по улицам Новосибирска, по-разному дававшего приют, зайти проститься на улицу Ленина, где нельзя не выпить с сестрами Самохваловыми, – и уже непременно спуститься в по-весеннему грязные улицы Нахаловки…

…Потом уже пассажирская платформа Новосибирского вокзала, Московский поезд… и запели свою извечную песню колеса вагонов. Нет страха растерять свой багаж – нет никакой поклажи – только шинель (уже в накидку!) да пилотка на голове. Легко и свободно!

…Мелькают за окном скорого поезда леса, поляны, полустанки… Прощай сибирская земля! Хороших, прямодушных, и гостеприимных людей вырастила твоя суровость и красота!

Прощай черноглазая Манефа.

«Вот закрою глаза и как прежде
Вновь сибирских метелей вой
И домишко в снегах за рекою
Утопает в пороше густой».

По странному совпадению в этих же числах апреля 1946 года, так же выехал на Москву мой отец, отбыв восемь лет в лагерях «ни за што, ни про што»! – или как написано в Постановлении Верховного Суда от 1955 года о реабилитации «Без состава преступления».

Но тогда в 1946 г., отец, по отбытию срока, не имел права жительства в крупных городах, а получил вольное поселение в подмосковном городке Калязине…

…Вот в начале мая мы и собрались, наконец, впервые после 15 февраля 1938 года, всей семьей… Хоть и ненадолго.

…Отец поселился в Калязине, а мама и сестра спустя некоторое время выехали в Ленинград…

…И вот конец мая 1946 года…

Сняты погоны у Дзержинского Райвоенкомата на Гагаринской, пахнет свежей красной паспорт – я дома!

Я дома – в единственной маленькой комнатке, оставшейся после всех передряг: остальные комнаты заселены – и возврата их не будет! Долгие годы видел я только в мучительных снах эту комнату, эти стены, этот знакомый до мелочей вид на Фонтанку.

Немало было и горького, и радостного в этой комнате…

Я – дома!

И если лечь на тот же старенький диван-тахту, что и сейчас покрыт тем же ковром, что и семь лет назад, и закрыть на минуту глаза, то и не поверится, что действительно были и походы, и тысяча смертей над головой… и города, и множество людей и событий… А может и не было этого ничего! Вот откроется дверь, и артист-комик Урванцев просунет в дверь седую голову; будет вчерашнее во всем…

Да, вещи заняли те места, как стояли они тогда 4 февраля 1940 года, когда уходил я в далекий путь… И даже светлый письменный стол хранит чернильные пятна на кромке – это когда дрожала рука в декабре 1939 года, и я опрокинул чернильницу…

Я – дома! Я дома все-таки!

…Отпустили меня пинские болота, и селижаровские окружения; не сожгли меня пожарища Торжка и Рославля.

…Не подстрелили меня финские снайперы под Барятинской, и не отравили водкой в Польше – под Старосельдами…

И в опрокинутом коричневом Рейхе, где заливались бубенцы наших тачанок среди полей золотых хлебов, на заброшенных лесных фольварках Померании, и в портовых трущобах Штральзунда – остался я с головой! И в сибирскую мучительную зиму не опаршивел с голодухи и холода – только, что и привез домой, худые ноги с зачатками гангрены! Но все-таки живой и вернулся в свою комнату.

И Нестерова Шура была первая женщина, навестившая демобилизованного солдата на Фонтанке.

– 65 –

…Начало июня 1946 года. Сидим на Невском в низке – едим мороженное. Я, Софа (Равич-Смотрицкая) и еще Софа… Девять лет назад – школьница старших классов… Чуть-чуть гнилой романтики… и вот из-за нее, чернявой, глазастой девчонки, мне предлагают на набережной Фонтанки «честный бой»… на чем угодно! Милые самобытные друзья моей юности. От вас остались только пожелтевшие фотографии… да память тех, кто мог вас понимать в сумасшедшие сроковые годы!

Длинный Юрка – погиб в горящем танке. Осталась его обезумевшая мать, как-то встретил, вспомнила: «Зоря любил пирожки с капустой», – а меня уже не узнавала…

Ванюшка Богунов – почитатель Есенина во всем, во всем… убит взрывной волной у себя в квартире по улице Маяковского (угол Чуковской).

На один день пришел с фронта к матери – в этот день и погиб! Его отца вижу часто. Он букинист – даже изменился мало, а прошел и Ежовскую школу и войну… Сверкает золотыми зубами у Лумы, где его книжная лавка – живуч!

Я отвлекся…

Да, из-за нее они мне тогда поединок предлагали, а в 1946 году я сам себе сказал, – не стоит она этого, дорогие мои мертвецы, не стоит!

– 66 –

…В далеком прошлом жили вместе на даче в Сестрорецком курорте. Была неуклюжим головастым подростком с непомерно-длинными руками. У нее была дурная привычка: всегда стараясь быть в обществе старших по возрасту. Ее прогоняли, но она вновь приходила, смешная чернокудрая девочка с угловатой походкой.

…Прошли годы… Девочка стала массивной широкостной женщиной. От детства у нее сохранилась одно: большинство поклонников пожилые, но деловые мужчины. Подруга ее, белокурая бестия Ирина Дмитриевна, блестящий продукт войны и ночного Невского, шутя называла ее… не буду писать как.

Был момент, когда мать Аллочки – недурная пианистка – была не против видеть меня в роли зятя… Потом это желание у нее прошло, мне же никогда не хотелось иметь ее тещей!

…Но Аллочка не потерялась и в дальнейшем. Правда, в этом уже был элемент грезофарса…

…Кроме Аллочки об этом знает и тот третий, кому она назначала встречи, уходя от меня.

Теперь она преподает на курсах Торговых работников, мужняя жена, имеет сына…

– 67 –

…Конец июня 1946 года. Разбитый войнами приморский городишко Терриоки лежит в обломках… Пыль, духота в центре, но чудесно в лесу у моря, где на пляже еще снаряды, бомбы ржавеют, да мотки колючей проволоки…

…Впереди жизнь и работа на Приморском шоссе на бывшей вилле Маннергейма… Прекрасный молодежный штат. Мы сами производим уборку парка и помещений, живу я на Торфяной улице д. 1 у Валентины Шевелевой. Она тоже одиночка.

Ей уже тридцать лет было тогда.

…Несколько дней назад был я в Терриоках (Зеленогорск теперь) написал открыточку на Торфяную… Никто не пришел. Да, 14 лет – не 14 дней!

Походил по знакомым местам… Посидел в сосняке напротив ресторана, где мы прежде сиживали… Зашел и в помещение… Многое изменилось, но все та же лестница с круглыми перилами, то же пианино… на котором я когда-то развлекался… Время!

…Встретил там такого же толстяка, как и я, Ивана Родикина, и на него глядя, успокоился даже… не один я заплыл жиром…

Ванька Родикин в 1940 году в Доме Красной армии в Полоцке лучший танцор был по бальным танцам… А теперь?

(Да, хорошо дышится в Терриоках. Даже больного сердца я там не чувствовал. Как бы хотелось пожить там подольше среди сосен!)

– 68 –

…Шурочка Прокофьева – мечтательница. Даже в глазах ее цвета морской воды – какая-то вечная мечта! О чем?

Летом 1946 года Шурочка – официантка. В Ленинграде молодой интересный муж, мать, ребенок…

В Терриоках – ночной джаз, веселые прогулки к морю после рабочего дня.

…Она любила музыку, стихи и сама с чувством пела низким грудным голосом «Рябину».

Миниатюрная в белом переднике она была очень похожа на гимназистку… Жизнь уходила в поисках идеала… Так незаметно, потихонечку, оторвалась от семьи, бросила мужа, трагически погиб ребенок…

…Осенью пила запоем…

Пила, пела, плакала, а еще больше встречалась с мужчинами… В поисках «идеала» разбазарила десятки тысяч казенных денег, (буфетчицей уже была) и уехала в вагоне с решетчатыми окнами на восемь лет в лагеря.

– 69 –

…У нее законченное среднее образование, но жизнь подшутила на Зинаидой Летуновской. Она, чья мама воспитывалась в Варшавском пансионе, ходит в белой наколочке… Зиночка – официантка, и вечный стыд стынет в синеватых глазах. Она любит книги, когда-то и ей хотелось стать чем-то похожей на одну из героинь прочитанных его книг. Ирония судьбы: читать Золя, плакать над жизнью Катюши Масловой… и разносить пиво среди пьяной сутолоки приморского ресторана.

Потом – это было поздней осенью, когда дули со взморья финские ветры, сбивая с деревьев парка последние упрямые листья – ей и вовсе не повезло!

Неглупый человек был Федор Васильев, а вот зажирел от благополучной жизни – не пожалел Летуновскую, и уволил за невыход на работу… И знал, что не могла (физически не могла!), а уволил. Вот почему, когда встретил я его много лет спустя (уже он отбыл пять лет…) и стал он мне жаловаться на здоровье плохое… вспомнил я, как абсолютной больная, в октябре 1946 года покидала Терриоки Зина.

– 70 –

Фаня Снегова – татарка.

Есть что-то бешенное, степное в узком разрезе глаз, черных, как воронье крыло.

Ей тридцать три года, у нее дочь, прижитая (как она говорит) от большой любви…

Не так давно Фаня работала на крыше Европейской гостиницы… Теперь, когда пьяная хнычет в своем кругу и всех спрашивает, жарко дыша (шало мечутся древние зрачки без райков): «Ну, кто пожалеет Фаню, кто пожалеет?!»

– 71 –

… Терриокская Клеопатра. Финика. Белые волосы, пышное тело, налитое здоровьем. Она шофер, женщина незаурядной физической силы.

– 72 –

…Это было 1-го июля 1946 года в день моего двадцатипятилетия, да, тому назад 14 лет, как пишутся (лепятся из глины воспоминаний) эти записки…

В Терриоки с подругами приехала сестра, чтобы впервые после войны поздравить меня с днем рождения. И мне было приятно отметить 25 лет жизни после того, как столько лет ходил по земле в обнимку со смертью!

…Да, девочки приехали: Инна, Тамара и с ними незнакомая мне девушка.

В Ривьере на веранде сдвинули два столика, и мы хорошо вспомнили далекую юность, и выпили в честь памяти погибших на войне и за оставшихся в живых…

Очень много и жадно пила приезжая. Она пила, и все время смотрела на меня огромными серыми глазами. Прекрасны были эти глаза, открыто глядящие на мир, но было в их красоте, что-то трагическое…

…Сегодня, в другом конце города, хорошо устроенный обывательской жизнью, относительно счастливо и спокойно живет та, что 14 лет назад была так прекрасно пьяна, и меня опьянила в Ломе Крестьянина.

…Но тогда ни я, ни она не видели своего будущего: я гангрены ног и почти гангрены в сегодняшней личной жизни; она, – болезни которую она поборола и, наконец, заслуженного благополучия в своем «сегодня»…

…Чудесным, уже трезвым утром, мы пили парное молоко среди цветов на поляне, и целовались, как дети… Такие дни можно воскрешать с болью, и грустной радостью…

Там рассказала свою жизнь – жизнь, которую хватило бы с лихвой на десять жизней!

В 16 лет угон из Пятигорска в Германию… Три года скитаний… Первая любовь под страхом ей расстаться с волосами на голове, а любимому чеху (Мирек его звали) и с самой головой: немцы жестоко карали лагерные романы.

И вдруг там, на зеленой лужайке объявила мне: есть жених и обязательно все расскажет ему, чтобы быть честной!

Я подумал – шутит, но она, приехав через пару дней, рассказала, не упустив ни малейшей детали, как исповедовалась, как был взбешен жених… Ведь они уже собирались жениться!

Такая непосредственная была в юности во всем, во всем… Теперь, солидная дама, как-то рассказала… Только одну неделю я тебя любила… Я же любил ее дольше.

И сейчас, когда иногда приходится видеть ее, и посмотреть в почти прежние изумительные глаза – как-то по-прежнему постукивает в груди…

Это я ей писал в 1947 году:

Ты одна среди многих иная,
И когда ты полюбишь всерьез
Я желаю тебе, дорогая,
Настоящего счастья до слез!

Без тебя мне тоскливо и тяжко
Тяжко так, что никак не пойму –
Для чего сумасшедший портняжка
Мое сердце пришил к твоему!

– 73 –

Да, хирург майор Вирхов проглядел середину моей болезни, а доктор Федоров в Терриокской больнице увидел уже безжизненные посиневшие пальцы ног, и уже не услышал в них биения пульсов…

«Как же вы так запустили болезнь? – спросил он. – Ведь уже лет пять страдаете?»

Да, ноги стали болеть уже в 1943 году, после обморожения, когда снайпером был под Барятинском. Или контузия, что под Витебском в бою получил, дала себя знать… Беда была в том, что мало кто знал и умел распознавать эту чудовищную болезнь, не знающую остановки… и этилогии.

Милейшая чуткая женщина фельдшер батальона Мария Ивановна Батурина, когда я жаловался в Польше на боли в мышцах ног при ходьбе, говорила: «Ревматизм!» – и только в Новосибирске посоветовала: «Бросай курить!» – А почему – не объяснила… Да – я и курил, и пил, и во всем жил как здоровый…

… За высокими окнами хирургической клиники больницы им. Куйбышева десятки больных прикованы тяжкими недугами к белым койкам. Это, в своем большинстве, вернувшиеся с войны. Эти люди кое-что повидали на свете! Они не закроют глаза перед горькой правдой, их не удивишь ничем! Они – не здесь – не в родном городе заболели эти труженики войны: годами вынашивали они эти болезни, что теперь мучают их тела, и вызывают человеческое сострадание палатных сестер…

Остоэмелиты… язвы… гангрены…

Туберкулезы легких и костей…

Пищей для этих болезней были лишения – неотъемлемые лишения окопной солдатской жизни: непросыхающие ноги осенью, постоянный холод зимой, переутомление, сутками без сна и горячей пищи.

Пищей для этих болезней были ранения, контузии, потрясшие нервную систему и, наконец, тоска, звериная солдатская тоска по дому, по семье!

Они только вчера перестали быть солдатами. Они сняли ремни с уставших плеч, но в их простуженных легких нарастал невидимый кавернозный процесс…

Они сняли солдатские сапоги, в которых дошагали они до площадей Вестфалии и Бранденбурга, но скрытый тромбоз артерий продолжался…

Они снова возвратились домой, их усталые головы снова лежали на мягких подушках рядом с головами жен (как мечтали они об этом совсем недавно!) – но по ночам сознание их возвращалось назад в окопы, блиндажи и госпитали… и они просыпались от живых приступов болей…

Гибель измученных, истощенных нервных клеток продолжалась… Государство делало все, чтобы облегчить участь инвалидов, умерить их страдания, вернуть их к жизни… (ведь это в их телах завязло германское вторжение!). Но ход болезней был таков, что мало что помогало…

А за окнами больницы веселый снежок одевает белым одеялом Литейный проспект. Там шумят трамваи, машины. Там ходят здоровые, бодрые люди, живущие большой полноценной жизнью, и многие из них не думают об унылых, похожих один на другой, днях, тех кто страдает за больничными стенами…

…Шесть спинно-мозговых блокад, и боли стали тише: в январе я выписался из больницы…

Из Терриок приехала Марина.

…Вошла в комнату розовая с мороза, осыпанная снежинками, обняла, затормошила…

В августе еще началась эта дружба, нет, большой любви и тогда не было, была привязанность к женщине, которую считал другом, порядочным человеком – без прихотей… Такой тогда была… или рядилась в красивые одежды добродетели…

Она была фронтовичка, по-своему героиня, много раненных спасла, вынеся с поля боя… Мне было хорошо с ней тогда; легко и приятно было то, что близкий мне человек пришел из того же мира, откуда я. Мы оба еще были в гимнастерках… Она для меня была не только женщина… я видел в ней товарища …

…Я вспоминал санитарные летучки, мчащиеся под бомбежками с фронта и на фронт – в них только женщины…

…телефонисток, глохнущих от снарядов в приземистых блиндажах…

…вспоминал нежное, как у ребенка, спокойное лицо юной разведчицы – москвички Муси Цвиневой, ушедшей в Калужскую ночь на верную смерть… в глубокий тыл немцев…

…снова видел умные глаза горьковчанки Маруси Ветровой, ушедшей добровольцем на фронт…

Живые и мертвые девушки-воины вставали в моей памяти…

и я отождествлял их с Мариной…

…Сегодня, у нас чудесный сын, который для меня самое святое в жизни.

В марте 1947 года опять обострились кинжальные боли в ногах: прогнозы профессора Аникина сбывались. Я не сумел бросить курение и ноги пропадали…

…Меня окружает лишь стен холодок
Мне душно., мне больно очень
И слышен смоленской зимы шепоток
февральской… пустою ночью…
…И словно в огне горят отходившие ноги
О, где вы былые дороги?
…По ним не пройти, не проехать назад…
Они поросли, запустели…
Над ними февральские звезды летят,
Дa стражей немою сурово стоят
Мохнатые снежные ели…

…2 апреля на теплоходе Новороссийск – Сочи прибываю на юг, где совсем лето, солнечный Дендрарий, и благоухание цветов днем, а по ночам вой шакалов, спускавшихся с гор, да шум моря…

…Мацестинские ванны… Теренкур… Морские купания…

И все впустую, ибо все сжигает никотиновая накипь…

Вот сейчас бы не посмел, как тогда; выйдя из целебной ванны – почувствовать, как быстрее бежит кровь по телу и тотчас папиросу в зубы! Дa, уродовал себя не жалея!

В Сочи приехала и Марина, чему-то (сейчас и не знаю – чему!) верная… Немало мучений хлебнула, добираясь через Баку и Тифлис – без денег почти – я ей последние сто рублей отдал на Московском вокзале…

Ей удалось устроиться в один из санаториев Сочи. Предполагалось, что и я задержусь на Юге… А не пришлось…

…Оставив на сочинском базаре пальто, я приобрел обратный билет…

– 74 –

…Шурочка – цирковая акробатка их хорошей семьи Ивановского ткача. Трудно сказать, что привело ее в цирк, а потом… и на курорты, где хорошенькая Шурочка жадно вбирает в себя экзотику Черноморья.

Непонятно, но факт: безмерна и бескорыстны доброта этого создания с атласной кожей и ясными глазами.

На Тургеневской улице д. 4 – Шурочка бывала часто, когда хмурый капитан-инженер Федоров (мой напарник) уходил продавать рис… который он привез в великом объеме из Ташкента…

Вот, когда стареющий капитан, переодевшись в цивильный костюм, следовал на рынок, взвалив на доблестные плечи солидный мешок с дарами Узбекистана – Шурочка и приходила…

…Была какая-то грусть вечерами, когда квакали бесчисленные лягушки под окнами, да на крыльце покашливал возвратившийся капитан.

– 75 –

…Оленька. Так запросто называли эту женщину посетители столовой для курсовочников, где она важно восседала на высоком кассовом табурете с неизменной приветливой улыбкой…

И вдруг оказалось, что милая и всегда веселая Оленька любит поплакать, и что вечная улыбочка – это так!

На самом деле есть горе незаслуженно брошенной женщины, да еще матери!

Дошла она в своем рассказе до истерики, и я «бегал» куда-то за валериановыми каплями, вспрыскивал ее водой… Назавтра так же важно сидела в кассе с неизменной, приветливой улыбочкой!

Последнее время, в послевоенные годы, меня преследует одно слово, вмещающее очень многие понятия в житейских буднях: «Ряженные!».

Это тогда, когда поступки людей не от души, а по надобности.

Это тогда, когда говорят одно, думают другое, а делают совсем третье…

Это тогда, когда меняют свой и внешний облик и внутренний мир на какую-то маску…

Ряженные!

…Они не на короткий карнавал –
Они обрядились всерьез и надолго,
и знают, когда, какую личину пользовать!

А вот на фронте не было ряженных, не было их и среди жителей прифронтовых поселений. Там человек был таким, каков есть – дитя во всем, как во времена Адама и Евы!

– 76 –

…Плелся как-то по Литейному к дому, страдая от сумасшедшей боли в ногах, когда заговорила со мною попутчица – высокая полная блондинка..

Не скучно ли мне и не хочу ли я к ней зайти… Недалеко. Отдельная квартира… Пошел зачем-то… Ольга Михайловна, удовлетворяя мое любопытство, до глубокой ночи объясняла мне, как случилось так, что она в прошлом жена крупного инженера – стала… А в соседней комнате дочь-школьница.

Мелкие косички в ленточках, учит уроки… Лицо горькое, по-детски обиженное…

Не так давно встретил Ольгу Михайловну, спросил, как дочь?

Окончила техникум, удачно вышла замуж… Мамаша постарела, обрюзгла, унылой громадой движется, не глядя на людей, по ул. Радищева к Мальцевскому рынку…

– 77 –

Летом 1947 года под душистыми кустами сирени Екатерининского сквера на Невском частенько отдыхала Леночка – молоденькая интересная девушка с большим желанием выйти замуж…

Ей не было женского счастья. Первый роман… и женитьба не состоялась. В чем дело? Смотрится в зеркало: красивое, будто выточенное из темного мрамора лицо, удивленный взлет тонких бровей, осиная талия, высокие, сильные ноги…

Почему сторонятся ее после одной встречи?

Она с мозговым дефектом. Ее выдает смех, граничащий с безумием… Идут годы… Так же цветет и отцветает сирень в саду…

…Леночке чуть подурневшая, перенесшая, кроме множества личных и автомобильную катастрофу – непременная посетительница Екатерининского сквера…

Бывают приключения… но все они эпизодичны. Надежда на замужество потихонечку умирает…

…Прежний у нее только смех – пугающий, лающий – смех завтрашней сумасшедшей!

– 78 –

…Накануне днем его готовили к операции, и все было как в тяжелом сне.

…Он был волосат, а бритва была тупая, и он морщился от боли.

Согласие на смертельную операцию дал, не раздумывая долго, с легкостью необыкновенной: терять особенно было нечего неумолимая закупорка артерий подкатывалась неотвратимо…

Теперь он лежал на койке в пижаме, и смотрел в сад за окном госпиталя. Там загоралось солнечное августовское утро 23 августа 1947 года.

Шли прохожие, на Фонтанке слышался первый всплеск весел. Шум троллейбусов катился от Аничкова моста. Там залитые солнцем гневно дыбились вороненные кони Клодта.

…Он вспомнил, что до войны в доме, где его скоро будут потрошить – была средняя школа № 22, и что Галина здесь училась.

…По палатам разносили кофе. А ему вместо завтрака сделали промывание желудка. Второе за сутки.

…Шолин – ему сделали такую же операцию – потихоньку от врачей поедал кое-что (правда, он умер через трое суток).

Пришла Вера Афанасьевна Покровская – лечащий врач, измерила кровяное давление. Ждать было очень томительно, и поэтому он даже обрадовался, когда в палату вошла с марлевой повязкой на лице операционная сестра, и сказала: «Кто на операцию идемте со мной». Он перестал быть самим собою… Спинномозговой укол… Уложили, привязали руки и ноги, и он стал беспомощен и неподвижен. Пять хирургов ассистировали Ивану Павловичу Шаповалову. Это была труднейшая комплексная операция под местной анестезией (впервые!) и его распластанное под огромной лампой тело было прекрасным пособием…

Вначале, когда проходили мышцы брюшины, острой боли он не чувствовал. Было лишь ощущение словно его подвешивают на крюк за ребро (позже хирург признался: «Ребро одно пришлось выломать, мешало…»).

Но, когда нож подобрался к надпочечнику, и скользил где-то у сердца, надавливал на узлы солнечного сплетения – он закричал…

Боль железным обручем защемила сердце, ударила в голову… Он сразу стал мокрый. Холодный пот катился по лицу и груди. Так длилось всего десяток минут, но ему казалось, что прошло много мучительных часов…

Потом… жестокая рука, сдавившая сердце, разжалась, и он услыхал: «Здесь все – зашивайте…»

С левой стороной тела было покончено. Оставалась правая. На нем впервые в хирургии была применена двойная симпатектомия – удаление симпатических узлов вдоль позвоночника…

«…Укладывайте на левый бок… живее»!

Он не мог представить, что он сейчас прижмется распоротым боком к столу, но его перевернули, ловко подложили под рану валик… Тогда правая сторона туловища выгнулась…

Всего с ним работали 3 часа 45 минут. Потом заклеили швы, тепло укутали и увезли…

Действие анестезии начало проходить. Он стал чувствовать. ноги, ощутил и все тело, и тогда тупая боль разлилась по брюшине…

И вдруг спине стало холодно и мокро. Ладонь подсунутой руки была липко-красная: он промок от крови…

Была срочная дополнительная перевязка прямо в палате и делала ее доктор Юлия Львовна, доктор, с которой он в детстве играл в мяч…

До вечера пытался пить, проглатывать воду никак не удавалось, вытекала на подушку.

Вводили пенициллин, и это было очень болезненно и утомляло, а худенькая медсестра пыталась успокаивать.

…И сидела безмолвно мать рядом с огромными страдающими глазами, старалась не плакать и молчала.

…У нее была тяжелая гипертония от страшных голодовок блокадной зимы 1942 года, но она сидела три ночи – измученный жизнью и болезнью – неподвижный страж у кровати умирающего сына. Она вымолила его для жизни, но не смогла выпросить у грозного Некто чуть больше рассудка любимому сыну, так чудовищно – заблудившемуся в потемках житейских будней…

…К ночи ему стало совсем невмоготу от боли в груди. Казалось, чья-то мягкая, горячая ладонь легла на сердце и давит, не переставая…

Разорванные бока с кровавыми наклейками сковывали дыхание. Захотел поднять голову с мокрой подушки и не смог. Это было очень обидно. Пожевал сухими губами и крикнул громко, как подумалось: «Сестра»!

Но даже сосед справа не услыхал, и в палате было все сонно и тихо.

…И сидела мать, незаметно для него, сидела, без сна на белом госпитальном табурете… Сидела мать, отстоявшая его от множества детских недугов, казалось, все слезы выплакавшая по нем в дни войны, а перед ней боролось со смертью распластанное неумолимыми скальпелями тело сына…

Нет! Видно не все слезы были выплаканы матерью в 1938-м году на развалинах семьи, и не в 1941-м!

Материнское горе неиссякаемо!…

А он понял, что и кричать уже не может, и от сознания своей слабости и бессилия покорно закрыл глаза…

…У нее мягкие русые волосы, серые с рыжиной глаза, добрые по-детски пухлые губы. Ходит она чуть раскачиваясь: «Тонечка! – позвал он. – Тоня!».

…Ее красивое лицо металось в плаче… Она, стало быть, жалела еще его… В сущности, она всегда больше жалела его, чем любила. А что с того! Потом чья-то тень заслонила от него Антонину. Он присмотрелся, и в сгущенном свете палатных плафонов узнал старика Зинкевича из Волковыска… То, что было три года назад, начиналось вновь – этот упрямый человек снова явился…

Скрипнул зубами и привычным движением потянулся к правому боку за револьвером… Пальцы ткнулись во что-то мягкое, и он закричал от новой живой боли в животе…

…Тони не было, исчез и Зинкевич. Вместо них сидел около него доктор Арефьев искал пульс, и качал огромной головой… Повернулся к белым фигуркам, сказал: «Срочно камфору…».

…И сидела рядом мать, одетая белым, рано состарившаяся и начинающая седеть…

Сидела мать… Сегодня пора признаться – завтра, может, не придется! – ведь он-то так мало был с ней, когда она в муках умирала и умерла…

…Кололи его всю ночь, кололи и дивились его терпению.

И не могли они знать, что самого его не было в госпитале на Фонтанке, и что вместо себя оставил он для новых мук истерзанное ножами тело, а сам вышел за стены дома, где его мучали, растворился в черной теплоте ночи…

Теперь его мир был миром далеких необратимых дней, и он легко плавал в этом туманном море воспоминаний, снова переживая прежние радости и печали…

И его не было этой страшной ночью в палате, не было его и в городе. Он шел по городам мира сильный, молодой солдат с веселым нравом, любящий людей и жизнь…

…Ирэна Заетт жмет ему руку на унылой платформе Торна, и какие у нее делаются немыслимые глаза! Ирэна Заетт прощается, чтобы после войны увидеть его в г. Воржболово.

…Зося Богданович наклоняется над ним и ласково говорит, целуя не по-земному…

Надо вставать, уже утро…

Нет, он не хочет, чтоб торопился рассвет: так хороши польские ночи на Варшавской улице!

Зося смеется одними глазами… Это ты-то?! Ведь и головы не повернешь!

Это верно – соглашается больной и, когда Зося уходит, плачет…

…Плачет и мать, притаившись где-то рядом… Это плачет мать. А он – нет, просто говорит с теми, кто пришел навестить. Приходила и та красивая, умеющая все понимать…

…Рядом сядь сероглазая гостья
И в немыслимой этой ночи
Не грусти как на раннем погосте
Поцелуй, а потом помолчи.

Молча гладила волосы и вроде всплакнула, как бы уже прощаясь… А ему показалось, что оттого, что обидел ее тогда, и опять задергался и стал натаскивать на лицо одеяло… Пришел Арефьев и отнял и одеяло и ее увел куда-то…

И он лежал один, и как долго это было знал только он, да мать, не оставлявшая его ни на минуту.

А он за это время побывал всюду, где хотел, и повидал всех, кто был для него дорог…

И никто не был с ним плох, и все прощались хорошо; а когда он сказал самой умной и злой из всех, с кем бывал ласков, что болен тяжело и навсегда, то она промолчала. …Она была умная и чернявая, а тело у нее было мягкое, бархатное…

…Хирург Шаповалов сказал – он не выдумал… Это только они двое и знают – больше никто – и никогда!

…А чернявая поджала тонкие злые губы, плотнее укуталась в бабушкину шаль, и сказала слово, ему одному понятное, усмехнулась, и стала карты раскидывать. Карты выпали тяжелые, трефовые, черные…

…И югославка Софка смешала эти карты и опрокинула на ковер…

…Захотелось вдруг курить, и он позвал: «Борис, Борис?».

Но вместо однополчанина подкатилась к нему в полумраке очень смешная качающаяся фигурка и стала спички чиркать у его лица. Пошевелил тяжелым языком и нащупал папиросу, а вот курить не сумел – папироса падала.

«Ну и спи, раз не можешь», – проворчала фигурка, отходя в угол. «Могу, могу и буду» – запротестовал больной и вдруг услышал усталый женский голос, такой близкий… «Не надо, оставь» – и увидел Марысю, уходящую по дороге на Грауденц…

Липкие жаркие руки так цепко держат его, и не пускают пойти рядом с одиноко идущей…

А приторно-ласковая речь стучит в ушах… «У нас все добже, шиско в пожонтку» (все в порядке).

…А потом застучали пулеметы у Двины, и немцы стали входить в горящий Витебск, и он бежал куда-то… А пулеметы стучали и стучали без устали… и комроты Лапин кричал в бледное лицо Вани Пешного… «Ты утопил винтовку, ты будешь расстрелян!».

…Раскрыл глаза, и понял, что это радио играет в палате, и войны тут нет – и успокоился.

…А когда опять потянуло в сон… старый садовод из Козельска смотрел на него умными крестьянскими глазами, и говорил словно сам с собою: «Могло быть и хуже».

…И стоит, вечно стоит перед глазами осуждающее лицо Сашки Воронова, так глупо погибшего в дни, когда цветами и чертополохом заросли все окопы войны…

– 79 –

Нет – не помогли мне и Шолину операции: Шолину отрезали последнюю ногу, и он умер, не переставая кричать; у меня улучшение было на два дня, а затем снова началось омертвение.

Видно, зря смертные муки испытаны были в недельном бреду!

В октябре, уступая желанию Карины поехал еще раз в Сочи, но начались тропические осенние ливни, сырость валила меня, и не удалось, как предполагалось, стать постоянным жителем города Сочи!

И снова – с декабря 1947 по апрель 1948 года хирургическая клиника профессора Аникина И.Л.

Операция Лериша… множество блокад, пунктирование… Сто двадцать дней в постели, а вокруг умирающие и те, что, если не сегодня, то завтра непременно умрут…

И оттянул ампутацию.

Весной привезли меня домой, бросил курить, и доктор Ольга Николаевна Кириченко с успехом лечила меня травами.

Первого Мая впервые с осени я вышел на набережную реки Фонтанки. И в этот же день встретил Родякина и… снова закурил. Да!

«Май, мой синий, июнь голубой!».

Ведь четыре месяца никого я не видел, кроме хирургов, медсестер и тех близких, посещавших меня – на лицах которых было только сострадание. А ведь мне было тогда только двадцать семь лет!

…Катя Кузнецова милейшая женщина с честной открытой душой всерьез полюбила меня, и строила широкие планы…

Помнятся длительные поездки в Вырицу, душистый сеновал в доме церковного звонаря (Катиного дяди) и вечно скорбящий ушица священник отец Серафим.

Одна из ежедневных его молитв – была за непутевую дочь, прижившую троих детей от троих отцов…

А мы тогда с Катей в полях цветами упивались, и никак, после знойного летнего Ленинграда не могли надышаться в Вырицких лесах. Хорошие дни были, хорошие!

– 80 –

Лидочка Бакшаева в мае 1948 года заменяла мне всех и даже иногда медсестру, когда приступы одолевали.

Поразило меня много позже то, что она появилась в числе посетителей 3-го Хирургического отделения – узнав, что мне очень плохо. Тогда Кузьма Плосский очень был тронут Лидочкиным поступком. Лидочка ныне удачно замужем за некрупным художником. Встретил ее недавно, смеется: «Муж, – говорит, – мой хоть и Девятый вал не создаст – меня вполне устраивает».

Лидочка очень мало изменилась с тех лет, когда любила сидеть у окна на Фонтанке и цветочки рисовать. Та же милая улыбка в светлых глазах, и также коротко остриженные ногти на руках.

Живет она через пару домов от моего отца, так что доводится видеть ее часто.

– 81 –

Ее звали Изольда. Поэтическое имя плохо гармонировало с чересчур свободным нравом этой красивой девушки, вечно молчаливой и так любящей поспать. Тристан еще тогда не появлялся в ее жизни: оставалось ездить за витталеном для меня к Кириченко, ходить на уголок за штучными папиросами, да покуривать у открытого окна.

– 82 –

Вдова художника последней богемы. У нее душевные надрывы, от которых так все надоедает, и любой мед делается вкуса полыни!

Летом 1948 года Евгения Л. без особых уже видов на свое «завтра». Больше не приходилось встречать.

– 83 –

…Белокурая бестия Ирочка, которой было возможно любые капризы простить, в 1948 году мечтала, что построит свою жизнь необыкновенно интересно, а получилось весьма серенько и даже брак не по чувству.

А ведь как мечтала!

– 84 –

Муж Закии был деспот-азиат, а ей было всего девятнадцать лет, и она иногда убегала ко мне, но большого постоянства в Закии не было: бегала и к другим…

Предки Закии покорили когда-то полмира. Копыта их коней топтали берега Атлантики, а Закия стала только буфетчицей.

Чрез сотни лет

Ты встала предо мной –
Правнучка боевого Чингисхана
Веселою девчонкой озорной
Из пьяного кавказского духана.

– 85 –

Запомнилась только цветом плаща – ярко-синий, и сейчас иногда вижу ее. Оказывается у нее взрослый сын.

– 86 –

Раиса Фомина жила на Балтийской улице поражала тяжелой влекущей красотой.

– 87 –

Гончарная улица 26. Ее зовут Муся. Маленькая комнатка с окном в дровяной двор. Мещанский уют с множеством открыток киногероев по стенам. Гитара с красной шелковой ленточкой.

– 88 –

Пятигорск. Последнее лето, проведенное в этой жизни на двух ногах. Июль-август 1948 года. Сорок родоновых ванн, затем поездка в Сочи и приезд домой в Ленинград с женой (уже) по записи в Сочинском ЗАГС’е и гангреной левой ноги… и через три месяца – после ста ночей морфия и множества мучительных операций – ампутация…

Но вернемся в Пятигорск к подножью горы Машук.

…Каждый вечер ты выходишь из белой сакли, что приютилась на подъеме у санатория им. Пирогова, выходишь на шоссе… В эти часы словно нет жгучих болей в ступнях ног… А там в белой сакле еще горит свет. Верочка еще не спит.

…Ты садишься на скамью, среди густой зелени, и долго сидишь один, зачарованный черной тишиной кавказской ночи. Близкие яркие звезды над головой, нестерпимо пахнет левкоями и резедой. Это почти покой. Внизу спит Пятигорск, утопает в цветах станица Горячеводская. Чернеет Машукский провал.

…Там дальше был убит Лермонтов.

«Гремит в горах наемный пистолет
И Лермонтов друзей не узнавая
Лежит так непохожий на портрет!».

Слева братская могила. Скромный обелиск. Руднев, Крайнев… Жертвы 1919 года. Их расстрелял бандит Сорокин…

Пятигорск… Отсюда немцы увезли в Освенцим Верочку Левину с грудным ребенком и ее мать Елену Матвеевну.

Записка Верочки «едем на смерть» – до сих пор в Ленинграде…

А летом 1948 г. тишина над спящим городом, только без-умолку трещат неугомонные кузнечики. Дыши, жадно дыши всей красотой этой прекрасной тишины спящих гор, когда-то еще будут такие ночи!

Путанным роковым клубком катится твоя жизнь!

Будущее нерадужно: прогнозы врачей прямолинейны.

Сиди под немыми звездами, пораненный беспощадной болезнью, и смотри в то маленькое оконце, где еще горит свет.

– 89 –

По возвращению из Сочи в Ленинград даже невооруженный глаз участкового доктора Суминой увидел черное пятнышко на 2-м пальце ноги – и это был конец. Органические изменения необратимы. Еще была борьба: выкручивание черных пальцев, еще две операции на нервной системе… и все понапрасну.

Я стал дистрофик, не знал, что такое сон, и уже начинал терять разум от беспрерывных наркотиков, когда 2 декабря 1948 года рано утром операционная сестра Шура пришла в палату…

Проснулся я уже без болей и без ноги…

…В апреле 1949 года, кривясь с непривычки от болей одел протез.

Здравствуй, новая жизнь! На деревяшке – но все равно живу!

…Дом, грозящий жителям обвалом на улице Майорова. Гостеприимный хозяин. Люся Маленкова.

– 90 –

Машенька Михайлова – неудачница в жизни. У нее трагически погиб муж, нет крова, нет средств к жизни. Зато чудесный сын – радость и боль молодой мамы…

Тогда мы путешествовали, ездили в Шувалово, гуляли по забытым кладбищам, и среди запущенных могил со стертыми временем надписями на памятниках не унывали!

Литературные мостки…

Стихи живых. Дождь, летний дождь, и убежище на улице Плеханова.

– 91 –

Введенская улица. Выродившаяся внучка одного из 26 Бакинских комиссаров – Стрельцова Таня.

– 92 –

Снова Пятигорск, лечение оставшейся ноги, и незабываемые прогулки по отрогам Машука с Зиночкой Шевченко, теплые ночи в Лермонтовской галерее…

Улица Сакко и Ванцетти, д.2 кв. 5.

С. З. Шалыт. Последняя фотография. Июнь 1975 г. Дом отдыха «Звезда»

– 93 –

…Короче и короче делаются мои записки не потому, что надоело, нет! Просто ничего интересного не было… Ну, разве много можно писать о женщине – старшей сестре санатория – только тем и оригинальной, что на нервной почве все тело ее покрывалось крапивницей!

– 94 –

Шутя называл ее – княгинюшкой! Было что-то властное в холодности неподвижных серых глаз.

Ниночка – жертва войны. В детстве бандитская бомба фашиста лишила ее руки. Красивое лицо вечно омрачено горем.

Но она не сдается! Жизнь надо принимать такой, какая есть.

И все-таки одно навсегда запомнилось. Улица Войтика… Лунный свет, пробиваясь сквозь гардины, освещает брошенные протезы… нога и рука… Холодным светом поблескивают стальные шины…

– 95 –

Лидии Андреевне Кржижановской было всего двадцать пять лет, а позади и ленинградская блокада, и несчастный брак с насильственным отторжением от нее сына, и изгнание из семьи мужа…

Лида ищет мужа, ищет своеобразно, и поиски затягиваются – все не то!

Под красивыми блестящими мундирами флотских офицеров – хилые тела потрепанных мужчин, а красивые широкогрудые парни иногда не могут прикрыть свои могучие плечи приличным костюмом!

Лида – практична: она ищет и любовь, и благополучие. Она молода, красива, и ей хочется сменить облезшую шубку, отказаться от вылинявших юбочек… Но все остается в мечтах, а в настоящем приходится завивать чужие плоские головы – головы, в которые (как она говорит) с удовольствием вцепилась бы ногтями. Лидочка – дамский парикмахер.

Так жила на Петроградской стороне упрямая фантазерка, мечтающая о красивой жизни, и, как в гигантском калейдоскопе, мелькают перед ней чужие быстро забываемые лица…

– 96 –

Лора была женой офицера оккупационных войск, но случилась ошибочка: муж поймал … и прощай Берлин, прощай Лейпциг – здравствуй вечерний Невский проспект!

Здесь она, как рыба в воде была, жила у бабушки, стучала на машинке, читала много книг…

Теперь образумилась – живет семьей.

– 97 –

Эта и сама уже не поймет. Чего ищет? Пожалуй, ничего. Ей тридцать шесть лет, усталая, но еще очень красивая. Продавщица из ДЛТ. Дома полоумный брат, сестра с претензиями, старушка мать, с тоской глядящая на неустроенные жизни своих детей. Живут на Малой Невке. За окнами шумит тяжелая вода, а у них тишина, редко кем-либо нарушаемая – и эту тишину Шура уже любит.

– 98 –

…Фаинка живет в пригороде, а когда скучает едет в Ленинград, где и ищет (по ее словам) коротких, но интересных встреч. Иногда и находит, но только иногда…

– 99 –

Слонообразная Александра Павловна с большим самомнением безо всяких на то оснований.

Мучается ранним ожирением и любит коньяки. А живет и работает (1955 год) в центре технической мысли – в Политехническом институте.

– 100 –

Эта заявляет без обиняков: «Люблю приключения, и мама тоже любит». Видимо, наследственность.

– 101 –

…Нина Васильевна имела двоих детей, скитавшихся вне дома, сурового алкоголика-мужа и замечательное свойство характера: не вдумываться в то, что происходит сегодня, было вчера и будет завтра.

Но все это было до поры. Несколько лет назад покончила жизнь самоубийством, поняв, наконец, что все кончено.

-102 –

Зинаида Васильевна – ее сестра выдержала все порывы ураганов: испытала и тюрьму. Осталась жить, чтобы вечно смотреть на мир сквозь темные очки.

– 103 –

Фаина Васильевна – третья сестра из этой веселой семейки и самая целомудренная, видно, по возрасту. Она портниха.

Муж ее безвольный дедуля с остановившимся взглядам.

В Фаине Васильевне есть нечто рознящее ее и от покойницы Нины, и от Зины.

– 104 –

…Тамара имеет свою навязчивую идею – в жизни надо делиться: «Чем я виновата, что одинока – разве я хуже других».

«Нет – не хуже, Тамара Андреевна. Но в таком братстве – все пополам – Вы не попадете в Рай

– 105 –

Москвичка Верочка. Лома в Москве квартира, пожилой муж. В ней души не чает.

…Здесь (на задворках жизни) у ее давнишней подружки Ани – ей все милей! Здесь бедно, неуютно, зато полная свобода. И она добросовестно использует короткие дни пребывания в Ленинграде.

…Это было в мае месяце 1955 года, когда проливной дождь загнал прохожих в подворотни улицы Ракова.

– 106 –

…Такая казалась непосредственная при знакомстве, и вдруг декорации меняются… пьяная песня, хриплый голос и дикая походка…

Марина шальная, жаркая и страшная так долго не имеет прецедентов….

Ее приятельница, омерзительная мегера с косматой головой, пыталась петь…

Это была Лиговка третьего двора, белые ночи июня и хмурое утро.

– 107 –

С Ольгой познакомил меня старый холостяк Борис Михайлович. Жил он летом в Лисьем Носу, там и работал потихонечку: собирал для какой-то артели детские игрушечные часики…

Оленька помогала старику по хозяйским делам, жила в этом же домике.

Потом была квартира Кемпинского Феди на Фонтанке, чудовищная головная боль – будто пунктирован, злой хозяин квартиры…

– 108 –

Счетовод какой-то с Гагаринской. Ее мечты летят намного дальше бедненькой комнатки со стеклянными безделушками и фальшивыми мехами… В ней полное примирение с тем, что веселого впереди уже мало, да какая-то жуть в бесцветных немигающих глазах –жуть человеческого умирания.

– 109 –

Лина – медсестра из г. Горького. Мы спасли ее от преследований, какого-то лысого дельца.

Лысый был обижен… Кино… Буфет… Боды… и такой финал.

Медсестра Лина лениво отругивалась и, когда он исчез, пошла со мною.

– 110 –

Маша… Я не Федор Протасов – она не цыганка. Русая девушка из Воронежской области.

…Но именно она на какой-то период заслонила ужас моей сломанной личной жизни…

…Зоопарк. Бегемот Бемби. Лето I956 года…

– 111 –

…Улица Правды 2. Она живет на Красной Связи, но и на квартире у гостерадушного Анатолия – как дома.

Идут годы. Все ниже и ниже опускаются тускнеющие глаза при встрече.

Стыд или сознание?

– 112 –

…Как я спешу! Последние годы тащатся побитой собакой… Ни красоты, ни романтики. Обывательщина. Малоинтересное житье-бытье. И в унисоне с этим прозябанием массивный работник Лентрамвая – Вера.

– 113 –

…Еe на-днях случайно повидал в молочном кафе «Ленинград» на Невском. Стала официантка. Потом там же услыхал ее плач: кого-то обсчитала из посетителей, и ее бранили.

Почему-то подумалось: ее, Нонку, больше обсчитывали и многие годы!

– 114 –

…Зеленогорск. Лето 1959 года. Дом отдыха «Морской прибой»… Одуряющие благоухание сосен и моря. Как легко дышится! Шумит море, набегая на белые дюны.

…Зоя выделяется среди спутниц всем. Ночь в парке.

Встречи в городе уже в иной обстановке: пропахший резиновым дымом черный двор завода Треугольник. Глубокий подвал…

Там она живет с двумя мальчиками. Отца у них нет – умер в пьяной горячке.

Мужественно встретила удар судьбы эта могучая женщина. Вырастила детей. В квартире тот уют, который возможно создать в подземельях. И живет – не горюя. Обещают скоро дать квартиру. Когда-то это будет!

– 115 –

…Вероника Игнатьевна человек в прошедшем времени, а потому в сегодняшнем (лето 1959 г.) отчаянно молодится.

– 116 –

Трущобы Гороховой… На стене портрет лейтенанта. Это ее муж – работает вечерами осветителем в театре. Пока он занимается световым эффектами Зинаида Уваровна … и вовсе пребывает во тьме.

– 117 –

…Таня только первые шаги делает по веселым дорогам июньского города, озаренного белыми ночами. Причина? Она – мстительница. Пару лет назад ее жестоко обидел муж, которого она любила очень глубоко. Теперь она ему мстит.

Таня заботливо растит сына четырех лет, брошенного хулиганом-отцом, а когда наступает лето, и сын уезжает с детским садом за город – она базируется среди шумных городских мест. Ей 25 лет, красива, но это красота мумии. Может молчать часами. Да, и о чем говорить!

Какие слова скажут ей больше, чем ей уже довелось пережить!?

Воспоминания мои к концу.

Это было в конце мая… Мы с Вовочкой пошли за электростанцию в поля, которые лежат вокруг нашего района… Было хорошо, тепло, пахло сеном, цветами. Сыночек мой с таким удовольствием играл среди зеленых кустарников – там в городе, в центре, откуда мы приехали, только пыльные мостовые, шум, грязь… Внезапно небо потемнело, рваные тучи стали сплетаться воедино, над нами нависла гроза.

Охраняя сына, я велел ему идти быстрей – пока не хлынул дождь.

…Мне уже не убежать ни от дождя, ни от зноя… (Ни от себя! 1979!) Одна нога деревянная, вторая болезненна. Мой страшный вес – 90 кг превратил меня в уродливую махину… Мне не убежать ни от дождей, ни от болезней: я расплачиваюсь за прошлое!.. Да.

Проливной дождь застал меня на полдороге… Сама дорога превратилась в жидкое месиво глины… Протез скользил. Я с трудом передвигался – увязая в глине. Так опираясь на палку, я плелся один под стеной теплого дождя – по щиколотки в воде… Тогда подумал: мне нескоро выбраться на сухое место. Тяжела дорога, разбухшая от дождя, а я калека неуклюж и тяжел телом…

И вообще, абстрагируя: мне, видно, никогда не придется выйти на сухое место, из того житейского болота, где я пребываю…

…Так и буду тащиться, спотыкаясь по хлябям, мучаясь от сырости и одиночества, и ноги будут скользить по обочине жизни, а когда устанут… скинут меня…

…Тот, кому доведется, когда-либо читать все, что написано в этих тетрадях, должен знать, что это не рука литератора водила перо по бумаге.

Просто человек вспоминал о людях, что были его попутчикам ив трудные годы двадцатого века, воскрешал со всей правдивостью и радости, и страдания… И только.

27/VI–60г.

 

© НП «Русская культура», 2018
© В. Шали, 2018
© Д. Михалевский, 2018