1

Заголовок – строка из стихотворения в прозе Артюра Рембо «Простонародный ноктюрн», который подробно разбирается в нашем очерке «Мятежный гений. Часть 3»: http://russculture.ru/2020/04/22/mjateghnii-genii-chast-3/.

В нескольких словах поэт создавал полную картину, в мгновенных вспышках озарений освещая скрытые таинства, обобщая могучие пласты поэзии. Стихотворение в прозе «Метрополитен», подробно нами разобранное в первой части того же очерка по строкам (http://russculture.ru/2020/03/17/mjateghnii-genii-chast-1/), содержит множество откровений. Поэт мчится в поезде лондонского метрополитена – и виды за окном рождают цепь ассоциаций. Вот в надземной части метро за чертой города пролетает грядка кориандра (зашифрованный кориандр – наше главное открытие), и в цветках, навеянные их формой и названием, сливаются в воображении поэта воедино образы сердец-сестер, – и рождается гениальная строка, соединяющая массу нюансов.

Дороги в окантовке решеток и стен, что едва прикрывают рощи,
и топорщатся те жесткими цветами,
что рифмуются с сердцами-сестрáми;
Дамаск с его башнями (шёлк и город) –
феерические владенья аристократов
зарейнских, японских, гуаранийских –
поместья, еще способные слышать музыку древних…

(Все переводы в очерке, за исключением оговоренных, – мои – О. Щ.)

В триаде мгновенной, как вспышка, «fleur – cœur – sœur – цветок – сердце – сестра» закодирована вся французская поэзия! Помним, у Шарля Бодлера в «Приглашении к путешествию»: «Mon enfant, ma sœur, / Songe à la douceur» – «Дитя, сестра моя, уедем в те края, где мы с тобой не разлучаться сможем…»; о возлюбленной-сестре пишет в своих стихах и Верлен, а дева-цветок – извечный образ мировой поэзии.

В удивительном по насыщенности абзаце о кориандре богато представлен также корень дам, который свяжем с важным для поэта понятием Нотр-Дам. Мы знаем, что Рембо перед смертью причащался, обнаружив глубокую веру. Да ведь и в его стихах, в частности, в стихотворении о загубленной молодости, он с раскаянием и глубокой верой восклицает:

Ah! Mille veuvages
De la si pauvre âme
Qui n’a que l’image
De la Notre-Dame!
Est-ce que l’on prie
La Vierge Marie ?

В буквальном переводе: «Тысяча вдовств этой бедной души, в которой царит один лишь образ Нотр-Дам! Примет ли её (душу) Дева Мария?». И концовка:

G’ai perdu ma vie.
Ah! que le temps vienne
Où les cœurs s’éprennent.

Переведу так: «Я растратил мою жизнь. О! Приходит срок, коего жаждет сердце». Это о смерти как возврате на истинную родину, где царят Любовь и Вера. Собственно, всё проясняет уже заглавие стихотворения – «Песня самой высокой башни» – башни Вавилонской, с её дерзновением стать выше Самого Господа Бога. Усилия оказались тщетными…

Таков итог жизни… Но и совсем юные стихотворения Рембо обнаруживают способность к острому наблюдению над собой, точной оценке ситуации. Стихотворение «Роман», начинающееся строкой «Нет рассудительных людей в семнадцать лет»:

Июнь! Семнадцать лет! Сильнее крепких вин
Пьянит такая ночь… Как будто бы спросонок,
Вы смотрите вокруг, шатаетесь один,
А поцелуй у губ трепещет, как мышонок.

(Перевод Бенедикта Лившица)

Лирика Рембо особого свойства, неотделимая от самооценки, часто мягко ироничной – при полном уважении к призванию неотменимому, неотторжимому как собственная суть, квинтэссенция жизни. Строфа из стихотворения 1870 года «Моя богема»:

Mon unique culotte avait un large trou. –
Petit Poucet rêveur, j’égrenais dans ma course
Des rimes. Mon auberge était à la Grande-Ourse; –
Mes étoiles au ciel avaient un doux frou-frou.

В переводе вижу это так:

В моих штанах широкая дыра.
Мечтатель Мальчик-с-пальчик,
я словно камешки разбрасываю рифмы.
Рассвет я на Большой Медведице встречаю,
И звезды в небесах мне нежно шелестят…

К сожалению, в опубликованном переводе Мальчик-с-пальчик не упоминается, а ведь это центральный образ стихотворения! Рифмы здесь – спасательные камешки в суровом лесу жизни: как камешки вывели сказочного Мальчика-с-пальчик из тёмного леса, так путеводные рифмы необходимы для поэта. Его жизненный путь сложен и необычен. Ему мало земли. Его дом – Небо!

Увы, в опубликованном переводе созвездие Большой Медведицы заменено на отель «Под Луной», затем переводчик, как фокусник из рукава, достает шелковые юбки, коих в оригинале нет и в помине, и завершает всё грубой шуткой:

Мне сумрак из теней там песни создавал,
Я ж к сердцу прижимал носок моей ботинки
И, вместо струн, щипал мечтательно резинки.

Прочтем оригинал:

Où, rimant au milieu des ombres fantastiques,
Comme des lyres, je tirais les élastiques
De mes souliers blessés, un pied près de mon cœur!

Получим: «Рифмуя средь фантастических теней, как струны я щипал шнурки поверженных башмаков у подножия моего сердца». Дословно башмаки – «раненные», т. е. видавшие виды, натруженные, изношенные; фраза шутливая, но вовсе не глумливая, нет. Башмаки поэта – «заслуженные», они поистине подножие поэта, поскольку поэт – бродяга по определению. Не случайно стихотворение «В зеленом кабаре» начинается строками –

Я восемь дней подряд о камни рвал ботинки,
Вдыхая пыль дорог. Пришел в Шарлеруа…

Странничество как сердцевина, пьедестал души – так еще никто не говорил! Это маленькое поэтическое открытие Рембо, в то время как в известном переводе поэт в обнимку с ботинком всего лишь смешон.

Разбираемое нами стихотворение называется «Моя богема», а не просто «Богема», как значится в академическом издании. Но это ведь как если бы знаменитую песню «Мой путь» назвали просто «Путь». Богема поэта – Млечный путь, а не отель; это для него ласковый шелест звезд, и если рваные ботинки – пьедестал души поэта, так что ж, это не унижает его Музу (а не Эрато, как в известном переводе). Муза Рембо не чурается ни деревенских изб с их очагами, ни бедных ундин в простых холщовых платьях, да что, даже и нищенок («чаруй нас своим голосом!» – говорит поэт уличной певичке). Его богема — Млечный путь, так зачем вы его поправляете, зачем тянете назад! Его предшественники-романтики – да, они пели о Луне, но Рембо идет дальше, ему нужно всё Небо, вся Вселенная! Кстати, и в «Метрополитене» есть строфа – Небо! Рембо чуток к Универсуму во всех его проявлениях, не забывая в стихах ни составляющий вселенную водород, ни гелий, ни любые проявления всеохватной Жизни (о чём подробнее см. в наших предшествующих очерках). Кстати, поэт, воспевший бродяжничество, просто не мог не уехать в Африку…

Стихи Рембо виртуозны. «Грёза для зимы» прелестна в переводе Ильи Эренбурга, но не передает всей тонкости поэтической игры, делая её к тому же более салонной, чем впору дерзкому и порывистому Рембо. Начать с того, что поцелуй поэта в розовом и мягком уголке поезда – не в щечку, как в переводе, а в шею – совсем иное дело! «Безумный паучок», ужаливший девушку, определен в следующей строке оригинала как la bête – животное, что важно, поскольку в права вступает плоть; раз речь о маленьком существе, употребим слово «живчик» или «живность». В итоге перевод, не совершенный, но близкий к оригиналу, получится таким:

«Ищи!» – шепнешь легко,
склонив ко мне головку,
и станем живчика искать,
что так хитро и ловко
поедет с нами далеко.

В известном переводе девушка говорит: «Ты поищи его», но у Рембо просто – «Cherche!» – «Ищи»! Это гораздо энергичнее, по-французски равнозначно «дерзай!» (Помним «шерше ля фам!»). Искать-то ведь станут не воображаемого паучка, и вся игра заведет очень далеко… Такой красноречивой двусмысленностью венчается грёза юного поэта о предстоящей зиме. Правда, в оригинале фраза изящнее: «Et nous prendrons du temps à trouver cette bête / – Qui voyage beaucoup…» – дословно: «И мы предадимся поискам сей живности, что путешествует сполна…» или «с лихвой», подразумевая – вся игра заведет далеко… Такая концовка куда острее, чем у Эренбурга, который завершает грёзу целомудренной фразой: «И станем мы искать того, кто так умно и ловко ужалил лучшую из щек».

…Хочется сравнить эту грёзу о розовом вагоне с видениями в той старой карете из сна наяву, что снится Рембо в его «Простонародном ноктюрне», – колымаге с вращающимися лунами и женскими ликами, «катафалком одиноких сновидений, прибежищем поэтических безделиц»…

Худ. Эдуард Аниконов (Магнитогорск)

2

Французская поэзия всегда актуальна, она не стареет. Антология французской поэзии XIX–XX веков «Люксембургский сад»[1] содержит переводы ведущих французских поэтов ХХ века. Обратимся к некоторым.

В поэзии Поля Валери сквозь реальность просвечивает вечная первооснова. Рассмотрим в дословном прозаическом переводе:

Дружеский лес
С помыслами чистыми
бок о бок вдоль дорог,
рука в руке мы шли – без слов
средь сумрачных цветов.

Шли словно супруги,
одни в зеленой луговой ночи,
деля плоды феерий луны –
подруги всех безумцев.

И после умерли во мху,
вдали, совсем одни
средь тèней нежных шепчущего леса;

И в выси, в свете бесконечном
вновь со слезами обрели друг друга,
о дорогой мой друг молчанья!

Стихотворение, как видим, полно сложных ассоциаций, тонких намеков и умолчаний. Миром поэтов правит тишина, безмолвие – в виду невыразимого, в присутствии вечной тайны. Лес – метафора жизни. Не обойтись без Данте с его сумрачным лесом: «Земную жизнь пройдя до половины, / Я очутился в сумрачном лесу…» – «Nel mezzo del cammin di nostra vita / mi ritrovai per una selva oscura». В «Дружеском лесу» цветы obscure – сумрачные, таинственные, как selva oscura в начале «Божественной Комедии». Конечно, не случайно употреблено Полем Валери практически то же самое слово – obscure. И следом помянута луна, как и у Данте. Вспомним начало «Божественной Комедии»:

Я увидал, едва глаза возвел,
Что свет планеты, всюду путеводной,
Уже на плечи горные сошел.
/…/
…мой дух, бегущий и смятенный,
Вспять обернулся, озирая путь,
Всех уводящий к смерти предреченной.
/…/
Когда я телу дал передохнуть,
Я вверх пошел…

(Перевод М. Лозинского)

Итак, одинокая пара шла вдоль дорог, держась за руки, среди таинственного, непостижимого, сумрачного леса. Тем не менее, леса утешающего, нежно шепчущего путникам, а еще и своего рода «леса дружбы». Лес здесь, таким образом, не дикий и ужасный, как в «Божественной комедии», где он символизирует человеческие грехи и заблуждения, – а, напротив, вполне дружелюбный: ведь помыслы наших путников чисты, о чем предупреждает первая же строка стихотворения. В то же время, цветы не радостны и ярки, а сумрачны, и путь – не из радужных.

«Parmi les fleurs obscures» – «среди таинственных цветов» – замечательно ёмкая фраза. Помимо того что, как мы заметили, она цитирует дантову «selva oscura», фраза еще отдаленным эхом отсылает к… «Цветам зла» Бодлера. Слишком они значимы во французской культуре, чтобы не рождались ассоциации. Цветы вообще-то повсюду в стихах французов. У Поля Верлена в стихотворении «Nevermore», где такая знакомая строка «Мы идем вдвоем мечтая», читаем о счастье: «Первые цветы, их аромат».

Итак, идут двое без слов по лесу-жизни, лесу-дружбе, повен­чанные тайной, молчанием, таким полным, всё в себе содержа­щим, всю разом поэзию и сокровенную суть существования, кото­рую не высказать словами…

Все линии, намеченные началом «Божественной Комедии», умещаются в стихотворении Валери: в завязке у Данте говорится о пути… куда? – и «к смерти предреченной», и к стремлению в мир иной, в высь: «я вверх пошел»… И вот все это отражено в кратком творении французского поэта ХХ столетия! Идущие дорогами жизни умерли – и очутились в вечной выси. Но прежде всего перед нами – жизнь как вместилище дружбы поэтов, предающихся мистерии сверх всяких слов, больше слов.

Однако вот и второй план: потаенно, намеком Валери нам дает увидеть одинокую пару как бы первых (единственных еще) людей. Недаром настойчиво подчеркивается это seul – одни – в качестве пары… изгнанников из Рая? Так Адам и Ева удаляются вдоль дороги, держась за руки, на картинах художников Возрождения. Нагие, бредут в неизвестность, плача, съев – безумцы! – запретный плод: «ce fruit» – этот плод, тот самый плод, намекающий на пресловутое яблоко, но шире – на плод поэтического порыва, поэтического безумия. Слово плод – fruit – фрукт – выделяется в стихотворении как важный сюжетообразующий элемент. Плод мечтателей, безумцев, выходящих за установленные пределы…

Что же, все мы путники в этой жизни. Все мы вслед за прародителями изгнаны из Рая… (Перевод стихотворения в книжке «Люк­сембургский сад» исключает библейскую трактовку, как и другие указанные здесь параллели.) Дерзновенное своеволие первой пары людей продолжают мечтатели-поэты всех времен. Наши прародители, нарушившие запрет, являют образец вечного поэтического безумия, что выше и значительнее любых слов. Славить поэтическое безумие – традиция. Верлен в стихотворении «Дон-Кихот» восклицает: «Хоть мукой смерть была, но жизнь твоя – поэма, / И мельниц ветряных еще не кончен бой!».

Итак, короткое стихотворение Поля Валери «Дружеский лес» содержит все ведущие темы французского романтизма: Одиночество; Луна; Цветы. Tout seul – совсем один – любимое выражение поэтов; луна непременна, ну а цветы целыми охапками осеняют мечтателей. У Поля Верлена в стихотворении «Сумерки мистического вечера» его душу и разум затопляют ароматы тюльпана, георгина, лютика и лилии. Цветы – непременные участницы действ, не унявшиеся и у последователей: у Бориса Виана водяная лилия пробралась даже внутрь его возлюбленной, разъедая легкие (в романе «Пена дней»).

Сознаю, что приведенный выше прозаический перевод «Дружеского леса» далеко не совершенен, как и вообще неизбежно неуклюж любой дословный перевод. Но по мне уж лучше так, чем ради рифмы и прочих красот домысливать за автора. В антологии «Люксембургский сад» первая строфа выглядит так:

Мы, размышляя о вещах прекрасных,
и за руки держась шли вдоль дорог
среди цветов лесных… И видит Бог –
Мы были счастливы без слов напрасных.

Счастье здесь – увы, всего лишь предположение переводчицы. Самоощущение поэтов более сложное, тонкое. Бога поэт впрямую ни в коем случае не называет, а разъяснять, что слова напрасны, не стоит в стихотворении о невыразимом, о молчании. Вставлена дальше сверх оригинала «ночь ласковых свиданий» и другое явно лишнее.

В следующем стихотворении Поля Валери «Шаги» первая строка – «Твои шаги – дети моего молчанья». Поэт вымечтал шаги возлюбленной, наделив их всей силой поэтического воображения. Предощущение даёт больше пищи для души, чем само свидание. Мечта преобладает над действительностью; об этом и следующее стихотворение Валери «Интерьер»: «Она – лишь странница неведанных владений, / Проходит сквозь меня, как свет моих видений» (в замечательном переводе Веры Орловской). Тишина, молчание – silence – важнейшая составляющая французской лирики, она – залог видений и поэтических снов. Верлен в стихотворении с красноречивым заголовком «Под сурдинку» призывает возлюбленную пронизать любовь глубокой тишиной, взяв пример с молчащей природы, задумчивых ветвей леса.

Творцы французского поэтического слова – мастера полутонов, недомолвок, умолчаний, намеков. Мастера литературной игры. Вот Шарль Кро, яркая личность, один из королей легендарного Монмартра давно ушедшего века, гуляка, поэт и художник (а еще и недюжинный изобретатель). Поражает смелостью его короткое стихотворение по смерти любимой жены. В дословном переводе такое:

На ложе, что устроил,
Могильщик, ты в земле,
На том теснейшем ложе
Она совсем одна; о, холод!

Приду и лягу с нею,
Любовник верный,
На всю ту ночь,
Что не кончается вовеки.

Совсем просто сказано – и так мощно! Вот этот Могильщик с заглавной буквы (стоит-то он в начале строки – Fossoуeur – и потому заглавная здесь как бы и неизбежна, но она имеет второй, главный смысл…) – кто он? Гробокопатель? В антологии он назван в обращении к нему без затей, с оттенком жалобы: «В том слишком узком ложе как холодно ей, Боже!». И дальше: «Я лягу с нею вместе – жених к своей невесте. Соединит сердца / та ночь, что без конца». Но стихотворение оригинала жестче, лишено сантиментов, вроде соединенных сердец (чуть ли не голубки с лубочных открыток), в оригинале оно откровенно бунтарское. Назвать высшую силу Могильщиком! Это не жалоба, а – бунт против мироустройства, где правит смерть и где в конце нас ждет вечная ночь. Шарль Кро, кстати, и умер вскоре после потрясшей его смерти жены.

Стихотворение Шарля Кро «Завещание» – итоговое. Если поэт пьет и прожигает жизнь – а Кро был гулякой, – это оттого, говорит он, что родина его не здесь, она далеко и от Франции, и от земли. Но поэт не проклинает жизни, ведь утро раскрывает ему парадиз, перед коим бессильны все слова. Если видеть всю прелесть бытия – мы в раю, где нет слов и не нужно слов. Полнота бытия подразумевает – безмолвие…

Поражает яркое богоборческое стихотворение сборника «Люксембургский сад» под названием «Рондель». Рондель – вид средневекового музыкального стиля, и песенка поэта ХХ века – стилизация под старину, при том что перед нами современная «колыбельная». Автор – Тристан Корбьер из когорты прòклятых поэтов, сын вольтерьянца, тяжко больной несчастливый человек, не доживший и до 30 лет, – полон едкого сарказма. Виртуозно составлена первая строка, она же припев песенки: «Il fait noir, еnfant, voleur d’etincelles!» – «Он сделал темноту, дитя, вор искорок!». «Фокус» здесь в характерном для французского языка безличном обороте «il fait noir»: оборот переводится как темно или черно, однако буквально означает «он сделал темно» (il – он; языковой рудимент). Вся строка-припев горькой, едкой «колыбельной»: «Он сделал темноту, дитя, вор искорок». Или жестче: «Он тьму наслал». Хотя формально-грамматически не придерешься, возможно прочитать фразу и так: «Темно, дитя, ловец солнечных зайчиков» – т. е. за бликами света охотился как бы сам ребенок, а не ОН. Я же вижу строку так:

Он сделал тьму, дитя, вор искорок блестящих.
Нет больше уж ни дней, и ни ночей,
Спи…

Якобы вор украл свет – «детская сказочка» вроде «Крокодил солнце проглотил». Кто же этот ОН? В двуязычной антологии вина возложена на саму тьму, там припев такой: «Темно, дитя, тьма – похититель света! Спи…». Но, считаю, стихотворение написано прежде всего ради вот этого богоборческого намека: «ОН, вор, похитил свет, воцарилась тьма, и не надо ждать тех, чьи шаги и голоса уже не услыхать». Дословный прозаический перевод мне видится так:

Рондель
Он сделал тьму, дитя, вор искорок блестящих!
Нет больше уж ночей, нет больше дней;
Спи… в ожиданьи тех,
Кто говорил: Всегда! А также: Никогда!

Ты ожидаешь их шагов?.. Они не тяжелы:
О, ноги их легки – любовь крылата.
Он сделал тьму, дитя, вор искорок блестящих!

Ты ждешь их голосов?.. Но склепы глухи.
Спи: невесомо ведь бессмертных бремя.
Уж не придут твои дружочки мишки,
Не кинут камушками в кукольных красоток…
Он тьму наслал, дитя, вор искорок блестящих!

Игрушки никто из переводчиков «Ронделя» не упоминает. Между тем, суть видится в горькой насмешке над детской песенкой типа: «Спит бычок, лег в кроватку на бочок», «Баю-бай, должны все люди ночью спать. Баю-баю, завтра будет день опять». Только вот в «Ронделе» прòклятого поэта – больше нет дней и нет ночей. «Никогда» и «Всегда» смешались, потеряли смысл. Свет похищен, опустилась тьма. Мрачно-изысканно написал «Рондель» известный переводчик Михаил Яснов. В его трактовке убаюкиваемое дитя, «ловец зарниц» спит в могиле. И там

Ни дня, ни ночи… Темнота без края.
Лишь тени в глубине твоих глазниц
Опять проходят, клятвы повторяя.

Написано поистине великолепно, но, я бы сказала, по мотивам стихотворения. Зато обнаруживается блистательная двусмысленность: спи, дитя… в кроватке ли, в могиле?.. Нам, однако, оставлена надежда – слово: иммортели. Любимые – бессмертны. И поэтому Никогда превращается во Всегда.

Жюль Сюпервьель – замечательный поэт ХХ века, у нас почти не известный; Рильке назвал его «строителем мостов и пространств». Свое бессмертие Сюпервьель видел в единении с чередой поколений, «в людском ковчеге, восходящем к патриархам». «И разве может погибнуть тот, что стоит лицом к лицу с поколениями и чувствует свою ответственность за них, век за веком преодолевающих бури и миражи»! (Стихотворение «Когда сердце сжимает неведомый зов».)

Ив Бонфуа написал короткий верлибр на евангельские мотивы. Мне видится это так:

Венеранда
О, как пылок преломленный хлеб,
Как заря чиста среди меркнущих звезд!
Вижу: день занимается средь камней,
Ты одна в белизне своей в одежде – чёрной.

Венеранда образовано от французского слова «почитаемая». Преломленный (на Тайной вечере) хлеб – символ высокой и пылкой жертвенности; чистая заря – чистая дева среди меркнущих звезд (древняя поэтическая традиция сравнений: «Как лилия между терниями, так ты между девицами»…); и наконец – белизна, святость. Но почему эта святая – в чёрном? Намек на предстоящую у Креста? Или на Марию Магдалину, жен-мироносиц, что рано утром отправились ко Гробу Господню? Когда день еще занимался – «среди камней». Камень – образ эсхатологический, библейский. Содержание стихотворения многозначно. Как бы то ни было, стихотворение – о жертвенной жизни исключительной натуры. (В антологии – «Как хлеб горяч на сломе, как заря, что так чиста в объятьях звезд!»)

Поэты второй половины ХХ века продолжают традиции старших собратьев. Жак Превер обыгрывает ключевые понятия поэзии. В стихотворении о любовном свидании под названием «Sanguine» – «Кровавая», она же «Кровная», восхищенно описывая кроваво-красные зерна грудей возлюбленной, поэт играет понятиями кровавое, кровное, кровяное. Любовь-кровь – извечная пара. «Юношеские страдания» Генриха Гейне, например, буквально исходят кровью. Вспомним балладу «Что разъярило кровь мою?», где описывается свадьба возлюбленной с другим.

Он наполняет кубок, пьет,
Пригубив, ей передает…
Молчу, дыханье затая:
То не вино, то кровь моя!

Невеста яблоко берет
И жениху передает.
Он режет яблоко… Гляди:
То сердце из моей груди!

(Перевод А. Гинзбурга)

У Гейне кровь возведена до христианского символа; неизбежно в поэзии и пресловутое яблоко. По-русски название стихотворения Жака Превера «Sanguine» я бы перевела, быть может, еще и как кровиночка. И то сказать: любимая ведь сотворена из тела Адама. И конечно фрукт – отсылка к вечному соблазну женщины, кровно, неразрывно связанной с судьбою мужчины, прочертившей новую линию судьбы. Это «кровавый прекрасный фрукт, солнце в ночи», фрукт горящий, обжигающий, кроваво-красный, кровно близкий, но и вызвавший своим соблазном все трагедии жизни, все будущие кровавые события после вкушения яблока и изгнания из Рая. Это словосочетание «fruit joli» – красивый плод – пришло к Преверу прямо из французской Библии[2].

Закончим на оптимистической ноте. Вот стихотворение (в моем прозаическом переводе) Жака Превера из того же сборника:

В эти смутные времена
…И всё прошло, исчезло своим чередом ныне
как водится, поглощенное временем.
И ушло всё следом за кричавшими «Вперед!»
Но потом, внезапно – ни сегодня, ни вчера вечером
или завтра утром послышится другой крик:
«Вернуться!»
Это будет из иного, непрошедшего пространства голос –
детский, голос радостный и шальной, вне законов времени.

 

Примечания

[1] Люксембургский сад. Из французской поэзии XIX–XX вв. СПб., Алетейя, 2015

[2] См. сборник: Жак Превер. Стихотворения. Москва, Текст, 2016. Разбираемое стихотворение там названо «Королёк», слова «фрукт», «кровь» там не упоминаются.

 

В заставке использована гравюра Константина Юона «Творение мира. Адам и Ева», 1910, С.-Петербург, Русский музей

© О. Щербинина, 2020
© НП «Русская культура», 2020