Случаи
«Случаи» – так называется цикл рассказов Хармса. Случаи – атеистический синоним чуда, заметил один философ. Хармс подразумевает под случаями алогизмы, «выкрутасы» действительности, сопрягаемой с иной, не очевидной, не банальной, не эвклидовой реальностью.
Случаи для Хармса – поражающий воображение фактор, проявление непредсказуемости, катастрофичности бытия. Философ-идеалист и богослов Владимир Ильин заметил о Леониде Андрееве, что это поэт перманентной катастрофы: человек у него оказывается брошенным на произвол случая и на грань предельных состояний. Это суждение можно отнести и к Даниилу Хармсу – при всем различии двух писателей: оба жили в эпоху слома многовекового уклада и ощущали шатание привычной реальности, «рокотание рока»…
Случаи – в самом этом слове слышится мне (возможно, слышалось и Хармсу) случка, совпадение событий, или действий, или предметов, подвластных слепому року и вызывающих следствия, от человека не зависящие, игнорирующие его волю. Тут можно говорить, полагаю, о сходстве идей или ощущений Хармса с идеями экзистенциалистов, в частности, Карла Ясперса, для философии которого фундаментальным является понятие абсурдного положения или ситуации.
Близко к хармсовскому понятию случая примыкает чисто хармсовское упадание, – скажем, выпадение из окна (см., например, «Вываливающиеся старухи»), символизирующее также алогичность, абсурдность существования.
Таким образом, случай в творениях Хармса превращается в символ слепого рока, бушующего в трагическое время…
Обратимся к короткому, необычайно ёмкому по философскому наполнению позднему рассказу Хармса «Старуха». «Вот я и пришла!» – говорит Старуха автору-рассказчику. Многозначительная фраза. Так приходит Судьба. Вспомним текст.
«В дверь кто-то стучит.
– Кто там?
Мне никто не отвечает. Я открываю дверь и вижу перед собой старуху, которая утром стояла на дворе с часами. Я очень удивлен и ничего не могу сказать.
– Вот я и пришла, – говорит старуха и входит в мою комнату.
Я стою у двери и не знаю, что мне делать: выгнать старуху или, наоборот, предложить ей сесть? Но старуха сама идет к моему креслу возле окна и садится в него.
– Закрой дверь и запри ее на ключ, – говорит мне старуха.
Я закрываю и запираю дверь.
– Встань на колени, – говорит старуха.
И я становлюсь на колени.
Но тут я начинаю понимать всю нелепость своего положения. Зачем я стою на коленях перед какой-то старухой? Да и почему эта старуха находится в моей комнате и сидит в моем любимом кресле? Почему я не выгнал эту старуху?
– Послушайте, – говорю я, – какое право имеете вы распоряжаться в моей комнате, да еще командовать мной? Я вовсе не хочу стоять на коленях.
– И не надо, – говорит старуха. – Теперь ты должен лечь на живот и уткнуться лицом в пол.
Я тотчас исполнил приказание…».
В коротком эпизоде итоговой повести Хармса представлены основные мотивы его творчества. Явление таинственных пришлецов. Судьба как держательница Времени и Вечности – Старуха с часами без стрелок, которой хочешь не хочешь подчиняется человек. Важно, что персонаж и он же автор повести в конце встанет также на колени перед червем! (К этому мы еще вернемся).
Слепой рок с немотивированными, непонятными и остающимися не понятыми перипетиями событий просматривается во многих произведениях Хармса. В рассказе «Случай с моей женой» женщина забредает все время куда-то не туда по воле своих «нашаливших» ног. Вместе с тем, в этой короткой анекдотичной прозе звучит зловещая мысль, совпадающая с такой же в повести «Старуха», где неотвязная, неустранимая карга символизирует Время, Судьбу и самое Смерть (подобно Пиковой даме). В «Старухе» ее внезапность и неотвратимость обозначена, как мы видели, алогичной и по виду нелепо интимной фразой «Вот и я пришла!». Подобное и в «Случае с моей женой»: – «Вот и я, – сказала моя жена, широко улыбаясь и вынимая из ноздрей застрявшие там щепочки». Жена здесь воплощает разом и страдательное лицо, и саму судьбу, интимно и неотвратимо связанную с автором-героем.
Следующая по времени написания миниатюра из «Случаев» – о человеке, против воли выполнившем нелепейшие действия (съевшего кашу из помойного ведра и проч.). Роль властительницы судьбы опять играет женщина, на этот раз соседка, но как бы то ни было – роковое, нелепо повелевающее существо женского рода (Парки…). Тем чудовищней, что все нелепые действия вставлены в совершенную обыденность, – обыденность, за которой прозрачно просвечивает ирреальное…
Следом написанная короткая проза – про Вострякова, коему принес телеграмму Некто. Этого Некто (Рок, Смерть) смертельно боялся персонаж, но никого не оказалось за дверью, когда Востряков ее все же открыл, причем не осталось даже следов на снегу! Напрашивается сравнение с явлением черного человека в «Маленьких трагедиях» Пушкина.
…Тему Рока у Хармса можно продолжать бесконечно. Выразительна короткая проза 1933 года «Молодой человек, удививший сторожа». Тут герой без билета хочет пройти на небеса, жутковато пародируя тему «возвращенного билета» Ивана Карамазова. Только Иван готов возвратить билет, не желая заплатить за вход слезинкой ребеночка, а в наше-то время молодой человек – изначально живет без билета. Безбилетник! Я бы сказала – выпавший из классического контекста…
Сновидческая проза 1939 года «Я поднял пыль», где автор расправляется с ненавистными детьми, «похожими на поганые грибы», и мерзкими старухами (опять падающие старухи!), заканчивается видением предбанника-чистилища и вожделенной бани с белыми облаками пара. Несомненен намек на Чистилище и Рай – «И вот тут-то могучий отдых остановил мое сердце». Многое можно сказать о предбаннике-чистилище, помня Достоевского, знаменитое и страшное, возможно, самое страшное измышление мировой литературы: речение Свидригайлова о том, что Вечность-то, может быть, – всего лишь закоптелая баня с пауками по углам…
А пыль! Нужно упомянуть и о пыли – ничтожном прахе земном, тем более что почти следом написана миниатюра «Как легко человеку запутаться в мелких предметах», где герой-автор разглагольствует о том, что «можно лечь на пол и рассматривать пыль». То и дело у Хармса люди лежат на полу, являя своим видом, что судьба положила их на лопатки.
Иов многострадальный
Трагизм человеческого существования является у Хармса в разных обличьях. Часто человек выпадает из жизни, а порой она бьет кирпичом по голове, как в тексте «Господин не высокого роста» 1940 года. (Ср. с фразой, начатой персонажем-автором рукописи о чудотворце в повести «Старуха»: «Чудотворец был высокого роста»). Конечно, следуют кошмарно-смешные подробности чудовищных увечий (в духе нынешнего Сорокина), и «фишка» коротенькой прозы о «не высоком» (так!) господине: «Не беспокойтесь, господа, у меня была уже прививка. (…) я уже привык к этому. Теперь мне все трын-трава!». Тут тот же Иов, «все претерпевый», – сквозной мотив прозы Хармса второй половины его творчества. Мáстерские мрачно-шутовские издевки и излюбленные приемы реализованной метафоры. (В конце концов, на библейского праведника Иова все его несчастья сваливались ведь тоже как кирпич на голову, так что при желании легко найти поводы для черного юмора).
Пыль и пепел
Пыль – один из сквозных образов Хармса. Пыль как прах разбитых надежд и символ тщеты – вечный поэтический символ. У Афанасия Фета, например, находим: «Что ж? Рухнула с разбега колесница, хоть цель вдали, и, распростерт, заносчивый возница лежит в пыли» (Стихотворение «О, не зови!» 1847 года). Известны в поэзии пыль веков, серая пыль забвения, мертвящая пыль времени…
Образ пыли у Хармса соотносится с библейским образом пепла, как он понимается в выражении «посыпать голову пеплом» – знак траура, тщеты земной, несбывшихся надежд, горестей, богооставленности. В прозе 1935 года «История» персонаж «громко вскрикнул и прижал к глазам платок. Но было поздно. Пепел и мелкая пыль залепила глаза Абрама Демьяновича. (…) Абрам Демьянович ослеп». Долго скитался персонаж по помойкам, стоически перенося невзгоды, зато потом не только прозрел, но и стал «великим человеком» в Наркомтяжпроме. Опять излюбленный Хармсом в шутовском виде образ Иова многострадального, вознагражденного за безропотность и стоицизм. Хотя тут же, конечно, не обошлось и без дворника, без коего – иногда в обличье сторожа – не обходится почти ни одна история Хармса – парафраз мотива дворника из «Преступления и наказания» Достоевского.
В повести Гоголя «Портрет» повествуется о захолустье тогдашнего Петербурга Коломне:
«Тут все непохоже на другие части Петербурга; тут не столица и не провинция; кажется, слышишь, перейдя в коломенские улицы, как оставляют тебя всякие молодые желанья и порывы. Сюда не заходит будущее, здесь все тишина и отставка, все, что осело от столичного движенья. Сюда переезжают на житье отставные чиновники, вдовы, небогатые люди, (….) и, наконец, весь тот разряд людей, который можно назвать одним словом: пепельный, – людей, которые с своим платьем, лицом, волосами, глазами имеют какую-то мутную, пепельную наружность, как день, когда нет на небе ни бури, ни солнца, а бывает просто ни се ни то: сеется туман и отнимает всякую резкость у предметов».
Влияние Гоголя на Хармса несомненно. …Пыль и пепел осели и на современных головах. «Пыль» – художественный фильм 2005 года выпуска с Петром Мамоновым в главной роли. В фильме пыль обозначена как суета, в которую погружены люди, как всеобщие заблуждения, засоренность голов.
Старуха и Кощей
В повести «Старуха» Хармс создал стоящее на рубеже жизни и смерти существо непобедимой силы – ввиду близости к тайне небытия, бездне Вечности. Магический образ стихийного, иррационального женского начала, неустранимого, непобедимого, колдовского, зловещего, вещего… Именно тему бессмертия и обсуждает автор-персонаж повести со своим соседом. И все рассуждения их, вся теория меркнет перед явлением мертвой и одновременно как бы живой старухи. Образ силы по сути фольклорной, приводящей на память жуткого Кощея Бессмертного (о связи Хармса с фольклором, кажется, не писали), тем более, что Даниил Иванович дружил с нашим великим фольклористом Владимиром Проппом. Пусть действие повести происходит в коммунальной квартире среди самых обыденных дел – тем сильнее воздействие магии, скрытой в обманчиво привычных вещах, тем загадочней и жутче неустранимый рок и бессмертная злая сила…
Хармс и другие
Художник Серов купил на базаре резину, сделал резинку – и стал тянуть резину. Зачем писать роман «Резинки» – якобы детективный, якобы увлекательный, якобы родоначальник «нового романа», запущенный Аленом Роб-Грийе (в 1936 году), – если Хармс одним абзацем про купленную резину и художника, который тянет резину, смог все сказать!
Его горе-художник сломал часы – убил время. То и дело у Хармса находим реализованные метафоры. Этот прием взял у него наш выдающийся современник Владимир Сорокин (кстати, у Хармса встречается и фамилия Сорокин).
У Хармса Время ассоциируется с демоническим началом. Отсюда Старуха и ее часы и постоянные щепетильные упоминания по ходу событий о том, который теперь час, до минуты – как и в «Пиковой даме». Известно, что обэриуты исследовали философскую суть Времени.
Я – бог, я – червь!
Персонажи Хармса то и дело оказываются опрокинутыми навзничь на полу (под диваном, за шкафом или где-то еще), лежат в пыли, читай во прахе, и «сосут пыль», как Катерпиллер в «Приключении Катерпиллера». Этот еще и ослеп. Подлинно библейский Иов многострадальный. Только уж. конечно (на то он и Хармс), здесь явлен Иов навыворот: этот жалкий некто по имени Мишарин и прозвищу Гусеница – слепорожденное насекомое, обреченное лизать пыль (caterpillar по-английски – гусеница). Да у него еще и рыльце в пуху – вечно «рожа в пыли, как в пуху». Рожденный ползать летать не может, так что поделом ему, слепому и мерзкому червю. «Я бог, я червь»?.. Остается от державинской гордой строки в этом коротком тексте только второй компонент…
Образ червя – гусеницы – возникает в концовке повести Хармса «Старуха». Автор-персонаж увидал ползущую гусеницу и потрогал ее, извивающуюся, пальцем. Гусеница ползла, как ползла к нему прежде покойница-Старуха… В гусенице-черве можно увидеть намек на «вошь бесполезную» – старуху-процентщицу из «Преступления и наказания». Однако персонаж далек от оценок Раскольникова. Ведь он опускается перед гусеницей на колени, чтобы к ней прикоснуться, – перед червем на колени! – и дальше следует сцена покаяния, восходящая к покаянию коленопреклоненного Раскольникова. Автор-герой Хармса не всуе отмечает свою низко склоненную голову, знаменуя осознание вины (перед тем опускал голову ведόмый мимо него преступник):
«Я иду в лесок. Вот кустики можжевельника. За ними меня никто не увидит. Я направляюсь туда. По земле ползет большая зеленая гусеница. Я опускаюсь на колени и трогаю ее пальцем. Она сильно и жилисто складывается несколько раз в одну сторону.
Я оглядываюсь. Никто меня не видит. Легкий трепет бежит по моей спине. Я низко склоняю голову и негромко говорю: – Во имя Отца и Сына и Святого Духа, ныне и присно и во веки веков. Аминь.
. . . . . . . . . . . . .
На этом я временно заканчиваю свою рукопись, считая, что она и так уже достаточно затянулась».
Конец мая и первая половина июня 1939 года. Этот трепет, пробегающий по спине, что он означает? Страх неизведанного? Ощущение решительности момента? Героя, впрочем, и раньше все время трясло, как и Раскольникова, мысли его мешались и т. д. Но почему в эту минуту трепет бежит по спине (гусеница тоже извивалась спиной)? Быть может, это предчувствие скорых крыльев прощенного грешника, как заметил кто-то из исследователей (кажется, Жаккар)? Намек на будущее преображение? Выскажу свои догадки.
Я уверена в своей следующей трактовке: как червь почувствовал и бурно прореагировал на прикосновение человека – так он, человек, почувствовал прикосновение Всевышнего в момент молитвы. Герой и червь уравнены в своем трепете перед неведомой Судьбой. Будем помнить, что Хармс принципиально не различает низкое и высокое, все уравнивает, подобно святым и юродивым. А еще детям! И не отсюда ли часом и толика ревнивой неприязни к этим узурпировавшим главное достоинство поэта существам? С их близостью к бездне, комическими судорогами рождения (см. анекдотическую миниатюру о рождении самого Хармса)?.. Для Хармса все равнозначно в сложном, неразгаданном мире с высочайшей значительностью каждой детали и любого существа. Хармсу ближе не раскольниковское «вошь бесполезная» или «паук в углу» (о пауках и прочих букашках-таракашках обэриуты пишут с симпатией), сколько державинское «Я бог, я червь». Стихотворение Державина «Бог» по мироощущению, как это ни покажется странным, чрезвычайно близко Хармсу, да и всем обэриутам (особенно Введенскому с его Богом-Прологом):
Дух всюду сущий и единый,
Кому нет места и причины,
Кого никто постичь не мог,
Кто всё собою наполняет,
Объемлет, зиждет, сохраняет,
Кого мы называем: Бог.
Подкупает восхищение обэриутов сложностью мироздания, сочувственное любопытство ко всему сущему, и не только одушевленному, желание сродниться, стать им… В гениальном стихотворении Александра Введенского – «Мне жалко…, что я не ковер, не гортензия», ярко выражена эта сторона мировоззрения. В этом стихотворении начала 1934 года говорится и о червяке: «Мне страшно что я двигаюсь непохоже на червяка. Червяк прорывает в земле норы, заводя с землей разговоры. Земля, где твои дела», и т. д. (Яков Друскин видит здесь библейского червя, гложущего грешников. Совершенно не согласна; другое дело, что образ червяка у обэриутов не однозначен).
В свете этих рассуждений трепетание гусеницы и трепет, охвативший героя-автора «Старухи», видится как объединяющее их страстное волнение перед неизведанным – взлетом или… Смертью. Между прочим, Введенский замечает в «Серой тетради»: «Чудо возможно в момент Смерти. Оно возможно потому, что Смерть есть остановка времени». Вспомним и то, что у Старухи в самом начале повести были в руках часы без стрелок – символ остановленного времени, символ иномирья, где «времени больше не будет»…
Если перед гусеницей автор встает на колени, как перед тем вставал на колени перед Старухой, то гусеница, возможно, и есть воплощение Старухи. Тут напрашивается толкование червяка как феномена «нижнего мира» («мне жаль, что я не могу проползать как червяк», – писал Введенский), существа мистического.
Старуха, которая вообще неизвестно, умерла или нет – она не жива, но и не мертва, – исчезает в конце концов неизвестно как и почему. В бытовом плане все можно объяснить тем, что чемодан с трупом украли в вагоне электрички. Однако имея в виду сквозной мотив исчезновения людей и предметов в творчестве Хармса в его экзистенциальном значении (это своего рода «творение наоборот», как отмечают исследователи), можно говорить об иррациональном завершении мистического сюжета. Сверхреальность Старухи исчезновением ее трупа только подчеркивается; как на протяжении всего повествования автор ждал ее поползновений, не веря в ее смерть в общепринятом смысле, так и тут вполне можно предположить своеобразное «воскресение» Старухи. Может, она уже за пределами повести взлетит подобно вылупившейся из гусеницы бабочке?.. Кто знает… (Или «никто ничего не знает», – как написал в рассказе «Полярная звезда» умный Евгений Попов).
Трепет и молчание
Трепет – многозначительный символ духовной жизни и следом искусства. «Все в руках небес, кроме трепета небес» – учит Талмуд, имея в виду трепетное ощущение Бога внутри нас, нашу собственную свободную волю в духовном подчинении высшему началу. Поэты понимали трепет как наивысшее ощущение таинства жизни, благоговения перед ее величием и бесконечностью.
«…Бог придает особую чуткость Своим пальцам – когда возвышает человека до творчества. Творческий трепет пронизывает все мироздание. Любые формы и виды существ, от ангелов до червей, стремятся, чтобы их услышали другие, те, кто выше и ниже их».
Это написал Генри Миллер в пространном эссе о творчестве Артюра Рембо «Время убийц». Infiniti, бесконечность – любимое слово Артюра Рембо. Он так пишет о своих видениях:
«Пусть разрывает его (поэта) этот трепет – от того неслыханного, безымянного, что он видел. А потом пусть придут за ним другие ужасные работники; они начнут с той высоты, которой достиг и на которой скончался он».
Прикосновение тайны. Трепет от прикосновения неведомого и неслыханного; погоня за невозможным – вечная погоня истинного художника, вечные поиски чуда, которое недостижимо принципиально в силу того, что истинный художник всегда гонится за небывшим, недосягаемым…
Рассуждая о молчании Рембо во второй половине его жизни, Генри Миллер пишет, что «Поэт существует не только в словах, под которыми ставит свое имя, но также и в белизне страницы». В этом смысле оставшиеся белыми страницы рукописи героя «Старухи» Хармса – рукописи о Чудотворце – обретают особый символический глубинный смысл вечного поиска, поиска несравненно более важного, чем ответ.
Неутолимая жажда как незавершенность
Legende ni figures // Ne me desalterent – Ни грезы, ни маски меня не утолят – писал Рембо (перевод мой – О. Щ.). И – «Пусть поэта разрывает от жажды невиданного и неслыханного, чему и названия-то нет!». Так мыслят и чувствуют истинные поэты. Какое уж тут успокоение, какое намерение поставить точку! Хармс намерен лишь «временно закончить рукопись, которая и так уже, считаю, достаточно затянулась».
Временно закончить! Процесс продолжается, никогда и не будет закончен. Хотя рукопись повести «Старуха» – читай, жизнь и поиски – затянулись: слово, в котором читается насмешливое бессилие или, по крайней мере, неразрешимость. «Считаю» – важное добавление: это оценка затянувшегося процесса глубоко личная, это ощущение автора, принадлежащее только ему, итог субъективных духовных исканий… И разве о заключительной точке может здесь идти речь (и напрасно, думаю, ее ищут иные исследователи)? А эта пропущенная строка перед заключительной фразой повести, обозначенная точками, – она говорит о том же: о незавершенности, о бесконечности поиска…
Детский лепет
Для способа самовыражения Хармса и Введенского характерно сходство их писаний с детским лепетом: по виду хаотичный набор слов, алогичный, подчиняющийся внутреннему, сугубо индивидуальному ритму, что не сообразуется с нормами, ориентируется часто на созвучия. Так как у ребенка не сформировались еще логические цепочки и схемы, употребление слов сугубо творческое, отличающееся от правильного. Ключ: спонтанность. Эту особенность отлично выражал в детских стихах Чуковский; обэриуты довели ее до гротеска. При этом, кажется, они действительно не любили детей в силу не только экзистенциальных причин – из-за близости детей и стариков к хтоническим обрывам, – но и за то, возможно, что дети как бы пародировали их алогизмы, не будучи философами и вроде не имея на то права.
Обэриуты, как и дети, говорят «ядрами» слов и понятий, отбрасывая подходы, нюансы, обрамления, доказательства, всю «скорлупу и шелуху». Обращаясь только к сути, разумеется, бесконечно сложной по сравнению с детской… хотя и не всегда. Детской наивности тоже хватает.
Конечно, речь идет о широкой проблеме, которая определяется в философии как отцовский и материнский языки. Но что касается так называемого материнского языка с его подсознанием (в просторечии – женской логикой) – мне поэтический язык обэриутов видится скорее в контексте языка юродивых, пренебрегающих общепринятыми нормами и замечающих только суть, правду, и ничего кроме правды, что несет на себе признаки как святости, так и шутовства… И, возможно, без комического нет и святого – но это отдельная большая тема… Вероятно, можно проводить параллели между языком «материнским» и языком святых и юродивых. Возможно, в этом роде вещали Пророки, и не отсюда ли библейское «косноязычие» Моисея, которое должен был по логике «отцовского языка» «расшифровывать» Аарон?
Возникает вопрос: а когда апостолы заговорили разными языками – как они заговорили? Да вот так же, наверное, – ядрами понятий, корнями слов – называя (выкрикивая в экстазе?) единое и вечное на всех языках…
О Чуде
Итак, в повести «Старуха» герой, он же рассказчик, жаждет чуда и размышляет о возможности бессмертия, о чем и беседует с другим писателем и богоискателем Сакердоном Михайловичем. Ряд исследователей видит воплощение чуда в том, что рассказчик в конечном итоге, «не прикладая рук» и оставляя тетрадь с начатым рассказом о Чудотворце незаполненной, тем не менее чудо сотворил: написал повесть. Это и есть, по их мнению, чудо. Чудо нерукотворное (прямо как нерукотворная икона, полагает один исследователь). Странно мне при этом вот что: разве не чудо всё с самого начала, все немыслимые чудесные (и чудовищные) события повести? Абсурдное явление во дворе Старухи с часами без стрелок, ее необъяснимое, словно в сказке, появление в комнате автора, ее диковинные команды лечь на пол и встать на колени, которым тот беспрекословно подчиняется, внезапная смерть в комнате рассказчика. А передвижения мертвой по комнате! Все вплоть до загадочного исчезновения трупа (да трупа ли?!) Старухи в конце повествования…
Если рассказчик ищет чуда, то его рассказ – своего рода анекдот: искать чуда, находясь в самой гуще чуда! Это все равно, что искать снега посреди снежного поля в самом сердце бурана. Вот где каверза! Вот зерно сарказма! Всё происшествие случилось как бы во сне… или наяву? То-то и оно, что не ясно. Сама Жизнь настолько абсурдна и необъяснима, сама Смерть настолько чревата непредсказуемостями и тайнами, что сомневаться в наличии чуда есть величайший парадокс. Вот именно парадокс – зерно обэриутской эстетики.
А бессмертие? Вопрошать о бессмертии – и держать наготове молоток, чтобы тюкнуть мертвую старуху! Если та опять поползет… Теоретизировать о бессмертии и при этом бояться покойников-беспокойников – вот хармсовский сарказм! Вот соль повести…
Да, таинственно, да, неразрешимо, да, ответ нам только снится… но в этом и соль. Не романтические соленые слезы – русский черный юмор, начатый Пушкиным и превратившийся в совершенно новый, назовем его, авангардный юмор.
Возникает с неизбежностью вопрос о взаимоотношении чуда и случая. Автор повести «Старуха» жаждет чуда, но происходят с ним и тут, и в рассказиках – случаи, всего лишь абсурдные трагикомичные недоразумения; хочет взлететь в небо, а падает в лужу. Хочет стать шаром – сферой, читай, универсумом, а рассыпается шариками, кои вездесущий и неистребимый сторож (тоже символ) сметает веником в навоз. То и дело герой-автор исчезает, сперва надуваясь до неба, потом лопаясь, являя чудо наоборот… Такое было Время – наоборот. Времени больше нет, только оно исчезло не в Вечности, а… наоборот! Есть Вечность, где времени больше не будет, а бывает – безвременье. Где часы без стрелок в руках судьбы-старухи показывают постоянно без четверти три – время убийц. (Без четверти три Германн убил без выстрела Пиковую даму…).
Июнь-июль 2012, Петербург
В заставке использована фотография Даниила Хармса на балконе Дома книги работы Г. Левина, 1930-е годы
© О. Щербинина, 2012, 2019
© НП «Русская культура», 2019