Заявленный в названии статьи «женский взгляд» как «другой», отличный от мужского, предполагает не другие исторические события или радикально отличные явления повседневной жизни, а иной способ их трактовки, основанный на ином опыте проживания жизни и истории. Женщины, чьи тексты легли в основу работы, были жертвами тех же исторических обстоятельств, что и их современники, очевидицами и участницами тех же событий, что и мужчины, но переживали эти события по-своему, отражая в текстах женский опыт, складывающийся из специфически женского проживания повседневности. Очевидно, что корпус упоминаемых и цитируемых далее женских эмигрантских текстов различных жанров далеко не исчерпывает всей полноты даже опубликованных к сегодняшнему дню произведений женского пера, поскольку их отбор был основан не на количественно-репрезентативном критерии. Выбор текстов обусловлен, в первую очередь, стремлением представить максимально широкую историко-культурную и антропологическую парадигму: авторов различных сословий, этнической и конфессиональной принадлежности, поколений, идеологической и политической ориентации, различного психологического и творческого склада, различной судьбы, как российской, так и собственно эмигрантской, наконец, обладавших различным статусом в культуре как при жизни, так и после кончины, т. е. вошедшими в Большой канон эмигрантской культуры или оставшихся безвестными «частичками» русского рассеяния. При этом, несмотря на то, что среди упоминаемых авторских имен значительная часть имен писательских, речь в текстах идет не о собственно литературной среде, а о «среднестатистических эмигрантах», жизнь которых авторы наблюдали и описывали, творя единую летопись беженской и собственно эмигрантской повседневности.

Любое сообщество, стремящееся сформировать и сохранить себя как некое культурно-антропологическое единство, осуществляет это стремление в рамках определенной аксиологической парадигмы, значимой для всего сообщества и в силу этого выступающей, во-первых, как необходимое основание единения, во-вторых, как способ разграничивания своих и чужих. В условиях эмиграции, представляющей собой жизнь среди чужих, значимость привычных ценностных установок существенно возрастает, поскольку утрата родины чревата как для сообщества, так и для составляющих его индивидов утратой себя прежних, а новое пространство и новые экзистенциальные обстоятельства настоятельно требуют обретения и утверждения, то есть, собирания себя заново вокруг значимых ценностей: прежних, новых или, что более вероятно, их взаимосочетания при ведущей роли тех или других в зависимости от стоящих перед диаспорой целей.

Для русской эмиграции первой волны, ощущавшей эмиграцию не только как способ спасти жизнь и / или возможность начать ее заново на новом месте, но и как культурную и духовную миссию, определяющими являлись унесенные с собой в изгнание ценности первого рода, оформившие / задавшие аксиологическое основание для диаспоры, державшееся на ряде ценностных инвариантов, основными из которых были «Россия», «свобода» и «память». Память об ушедшей в прошлое России хранилась в пространстве эмиграции, расцениваемом как пространство свободного духа, и передавалась последующим поколениям вместе с надеждой на возможное в будущем возвращение на освобожденную от зла большевизма родину[1]. При этом Россия и свобода оказывались временно разделенными (достаточно вспомнить известное восклицание Д. С. Мережковского «Зачем мне свобода без России?»), и эвентуальная задача состояла в том, чтобы со временем их объединить, вернув России свободу и память, сохраненные и приумноженные в эмиграции.

Подобная установка обусловила, среди прочего, появление огромного пласта мемуарных текстов, ретроспективно воссоздающих атмосферу и мельчайшие детали доэмигрантской российской жизни и дореволюционной культуры, то есть, быта и бытия до катастрофы. Авторами значительного числа мемуаров были женщины, в своих текстах любовно описывавшие мельчайшие детали российской провинциальной, усадебной, столичной жизни с ее буднями, праздниками, традиционными развлечениями, многочисленными правилами и обязанностями, родственными, свойственными, дружескими и профессиональными связями и всем тем, что ассоциировалось в сознании с жизнью в России и закрепилось в памяти как ее неотъемлемые черты, метонимически складывавшиеся в «идею» России как страны неограниченных возможностей, невероятных контрастов, божественной красоты и чудовищного безобразия, рая и ада. «Россия – страна неожиданного и невозможного, контрастов, гениев, величайших идеалистов и самых страшных садистов. Россия – ты открыла мне глаза на всю красоту и чудо, сотворенные Богом, и показала мне все пороки и глубину духовного падения, которые возможно вообразить. Россия – ты мой дом, и память о тебе священна для меня, потому что ты подарила мне часть своей души, в которой есть место аду и раю», – писала в предисловии к своим воспоминаниям «Мир, война и революция» Эрика Мария Рив (Reeve) урожд. Бадиа (Badia)[2] (здесь и далее перевод с английского мой – О. Д.).

Очевидно, что Россия жила в сознании эмиграции и находила воплощение в мемуарном творчестве как идеальный образ, на индивидуальном уровне ассоциировавшийся с самым широким спектром явлений, однако общим для всех было представление об уникальности русской культуры и русского трагического опыта, приведшего к Исходу, обусловившее представление о несопоставимости русской эмиграции и русских эмигрантов с известными истории примерами подобного рода и о значимости русского опыта и русской «культурной прививки» для стран рассеяния. Об этом равным образом писали, например, аристократка Зинаида Шаховская и известная своими «левыми» взглядами, происходившая из обеспеченной еврейской буржуазной семьи Августа Даманская. По мнению Шаховской, «во Франции всегда существовали этнические колонии /…/, но русская колония имела свои особенности: она состояла не из рабочих, а из интеллигенции. /…/ Несмотря ни на что, эмигранты принесли жителям Запада более полное знание русского мира» и далее: «Нам пришлось с тех пор повидать немало беженцев /…/ и французских репатриантов из Алжира, и восточных немцев; но среди перемещенных людских масс двадцатого века «пионерами», вне всякого сомнения, остаются русские»[3]. Даманская, размышляя о месте русской эмиграции в культурной истории Европы и в мировой истории рассеяния, утверждает, что «русским эмигрантам, тем, что потеряли все, и наследственное, родовое, и благоприобретенное, нечему было учиться на чужбине. /…/ они могли давать французам сто очков вперед»[4].

Неудивительно, что наряду с образом России довольно скоро начал складываться образ эмиграции, формировавшийся в дополнявших друг друга публицистических, журналистских, художественных и мемуарных текстах, немалая часть которых также принадлежала женскому перу. Иными словами, авторы текстов выступали, как минимум, в трех ролях: хранителей, трансляторов и творителей совокупной памяти сообщества и – в немалой степени – создателей двуединого культурного мифа: о России и о русской эмиграции. Миф о России исходно формировался как действительность второго порядка, т. е. отраженная: материалом для него послужили вывезенные из России – сохраненные сознанием воспоминания о прежней жизни, в эмиграции буквально выплеснувшиеся на страницы многочисленных газет, журналов, книг, вызвав к жизни явление, получившее название мемуарного бума (1920-е – 1930-е). Шаховская в первую ночь, проведенную в бельгийском монастыре, куда ее приняли пансионеркой, едва ли не впервые ощутила и осознала, что такое жизнь в пространстве двух миров и культур – физически ушедшего в прошлое, но живущего в сознании мира прежней русской жизни и физически окружающего ее в настоящем, но при этом чужого мира жизни бельгийской. Первый перерастал в миф, приносящий свободу; второй оставался реальной обыденностью, воспринимаемой как тюрьма. «В первую и в последующие ночи я поняла, как безвозвратно оторвана от своего прошлого. Вокруг меня царили порядок, привычка, монотонность; это был Запад с его обычной жизнью, спокойной, лишенной неожиданностей; все вещи на своих местах, люди – тоже. Может быть, мне мешали мысли о прошлом. Я вспоминала Матово, Петроград, Неву, поля под снегом, расстрелы, бегство… /…/ Все превращалось в миф, дававший, однако, ощущение свободы. В мире домашнем, прирученном, я оказалась запертой, как в тюрьме»[5].

Второй, эмигрантский, миф вырос из летописи эмиграции: он постепенно складывался в реальном времени на уровне жизненной практики, получая отражение сначала в многочисленных очерках и художественных зарисовках эмигрантской жизни в периодической печати, затем, по прошествии времени, – в мемуарном творчестве (среди прочего, это вызвало к жизни второй мемуарный бум 1950-х – 1970-х, когда увидели свет многочисленные воспоминания о жизни в эмиграции).

Оба мифа основывались на определенных аскиологических установках, общих практически для всех авторов независимо от возраста, сословия, этнической и конфессиональной принадлежности, профессии, при условии, что они причисляют себя к представительницам русской культуры, русского типа сознания и склада личности. Неизменно подчеркивается «русскость» как центральный системообразующий концепт, при этом «русскость» понимается не в этническом, а в культурно-антропологическом смысле. В самом общем виде эти установки сводятся к следующему:

  1. русские эмигранты неизменно с любовью и благодарностью помнят о России, живут этой памятью и тоскуют по родине, переживая разлуку с Россией как неизживаемую травму насильственного разрыва. При этом у каждого / каждой в сознании живет и мифологизируется свой образ России, основанный на собственном опыте жизни в ней и разлуки с нею. В воспоминаниях Шаховской складывается своего рода эмигрантский мифологизированный архетип России, вобравший в себя все стереотипные маркеры «русского», жившие в коллективном сознании диаспоры: «Казалось, надо бы забыть о белых березах, весеннем половодье, бескрайних просторах, забыть одесский порт и кавказские горы, сибирскую тайгу и пыльные улочки Бессарабии и – для тех немногих, кому довелось их видеть, – забыть гранитные набережные Невы и московские золотые купола. Но тема эта, как навязчивый мотив, все возвращалась и возвращалась. Россия, эта ушедшая под воду Атлантида, уже становилась мифом, но каждый продолжал нести ее в себе…»[6];
  2. русские неотделимы от России: «Мы, русские, на своем месте только в России, за границей нам тяжело», – размышляет один из героев Ирины Одоевцевой («Дом на песке»), и даже похоронены они не могут быть в чужой земле, что помогает выстоять в трудных обстоятельствах эмиграции: «Он не может умереть. Ведь если он умрет, его зароют на французском кладбище, во французскую землю. А он должен лежать в Петербурге, в Александро-Невской лавре, рядом с отцом и братом. Ведь это – последнее, что у него осталось»[7];
  3. Россия не кончилась с завершением гражданской войны, и русские не теряют связи с родиной, физической или метафизической: «Это была война без мира и перемирия. Добровольческая армия не сдалась. Просто часть России на своей плавающей территории отправилась в неизвестность. /…/ Босфор и Мраморное море стали в действительности плавучей Россией», превратившейся в «маленькую русскую империю без границ»[8]. Жена морского офицера Нина Дон, эмигрировавшая с мужем из Новороссийска на судне «Даланд» и через Константинополь и Бизерту попавшая в Марсель, где судно стояло в порту более года и все пассажиры свыклись с ним, как с домом, вспоминает последнюю ночь перед тем, как по приказу французских властей беженцы должны были покинуть «Даланд», ставший «последним клочком далекой родины, за который мы все цеплялись»: «Казалось страшным покидать наше морское пристанище, так близко связывающее нас с далекой родиной, которая постепенно от нас отдалялась, как будто все больше окутывалась туманом»[9];
  4. русские остаются русскими, даже те, кому удается получить гражданство приютившей их страны, причем это относится как к самим русским, так и к коренному населению этой страны: «Для наших новообретенных сограждан мы так и оставались русскими. /…/ Мы не были ни валлонами, ни фламандцами, а странными бельгийцами родом из Москвы»[10] (курсив мой – О. Д.);
  5. Европа не знает России и равнодушна / безразлична / враждебна к ней. Сравнивая французскую эмиграцию в Россию после событий октября 1917 г. и русскую эмиграцию во Францию после Французской революции 1789 г., Даманская отмечает качественное различие в отношении к эмигрантам в стране-реципиенте: «Русские эмигранты узнали что-то другое, поразившее и смутившее их неожиданностью. Европа их не знала, Франция не знала России. В те двадцатые годы сведения французов о России не шли дальше пресловутой «развесистой клюквы»: водки, кнута, ну и, конечно, Распутина»[11]. По мнению Шаховской, «cимбиоза не получилось»; одним из многочисленных свидетельств этого стал подарок, полученный ею все в том же бельгийском монастыре Берлемон, – «пачка лубочных картинок – изображений этой таинственной огромной страны (России – О. Д.), чье название вызывает в памяти европейцев вечные снега, медведей, рычащих по ночам волков, бояр в шапках, царей, один другого свирепей, несчастных рабов; на последней из подаренных картинок был изображен Ленин в образе казака с кинжалом в зубах». Следующим подтверждением неудавшегося симбиоза стал инцидент во время ее визита в лагерь бельгийских скаутов, куда она была приглашена как их почетная руководительница и где обедала в палатке начальника скаутов вместе со священником из близлежащей деревни. Деревенский священник не сумел сдержать своего восхищения, глядя, как ловко эта русская аристократка обходится со столовым прибором, и похвалил ее за умение резать мясо ножом. На что аристократка «без всякой жалости ответила ему, не моргнув глазом: “Это потому, что я живу в Бельгии уже несколько месяцев и имела время научиться не рвать мясо зубами”»[12];
  6. у русских особый двуединый тип сознания: прошлое и настоящее сосуществуют в нем на равных, эксплицируясь в зависимости от внешних обстоятельств. Русские таксисты, манекенщицы, портнихи, официанты и другие «труженики не обретали пролетарского сознания /…/ и не пылали ненавистью к тем, кто ездил в автомобилях. Их жизнь делилась на две части: часы, когда они работали, потому что нужны средства к существованию, и часы, когда они переставали быть рабочими, – все эти полковник Иванов, поэт Иванов, будущий инженер Иванов или даже иногда священник Иванов… Вечером, хорошо выбритый, в пиджаке и брюках, пролежавших ночь под матрасом, чтобы сохранить складку, один из этих Ивановых отправляется на политическое собрание, литературный вечер, концерт, театральное представление, на бал… В его комнате фотографии из его прошлого, множество книг и журналов»[13] (отточия Шаховской – О. Д.). Этой двойственностью объясняются непонятные иностранцам сцены, описанные во многих текстах, ср., напр.: «Останавливается у подъезда такси, из которого выходит нарядная дама /…/ Одновременно сходит со своего места у руля одетый по-шоферски шофер, галантно целует у дамы руку и, получив, сколько ему причитается по счетчику, ждет (не садится за руль), пока не откроется перед дамой дверь. /…/ Объяснялось это очень просто. Шофер оказался знакомым дамы в нарядном платье, или дама, узнав в нем русского по акценту, разговорилась с ним»[14]. В силу этой же двойственности русские шоферы – «бывшие гвардейские пленители дамских сердец и лихие кутилы» – были признаны «самыми учтивыми и самыми корректными» на объявленном парижским муниципалитетом конкурсе парижских шоферов[15]. По причине своей «русскости», т. е. свойственного русским эмигрантам типа сознания, и поклонники, по воспоминаниям Шаховской, были неизменно «романтичные и почтительные»[16], а «француженки – уборщицы, горничные, кухарки, прачки – предпочитали служить русским семьям, чем французским»[17];
  7. русские эмигранты встречают посланные им испытания с неизменным достоинством и выходят из них с честью, не поступаясь ею ни при каких обстоятельcтвах; среди прочего, понятие чести и гордость становятся надежной защитой от искушений любого рода. Наряду с другими мемуаристами, Шаховская, например, отмечает достоинство лондонской русской колонии после признания Англией Советской России[18], как и то достоинство, с которым неизменно начинали свою новую жизнь русские эмигранты, среди которых оказалось очень мало мошенников по отношению к общей численности диаспоры; и о себе мемуаристка замечает, что от искушений ее спасала не столько добродетель, сколько гордость[19]. И Даманская вспоминает о гордости как об одном из вывезенных в эмиграцию «красивых чувств», следуя которому, она считала недостойным принимать помощь со стороны до тех пор, пока сама могла заработать на жизнь; однако честно признает, что это чувство «постепенно замирало» с годами[20]. Надежда Городецкая в своих парижских очерках пишет о достоинстве русских портних, «манекенов», студентов, безработных[21];
  8. стойкость, терпение, готовность служить ближнему, верность, вера, надежда почитаются как высшие и при этом типично русские и типично эмигрантские добродетели.

Каждой нации, тем более в условиях изгнания, присуще и естественно для нее «искушение вырвать из истории позорные страницы, оставив лишь те, что ее прославили»[22]; это искушение и становится почвой для рождения мифов. Русская эмиграция не составляла исключения, однако «свирепая экзистенция» неумолимо вторгалась в мифотворчество, и прежде всего это касалось памяти о России, особенно – для молодого поколения, что сделало особенно острой проблему денационализации. Уже в двадцатых годах Дон Аминадо воплотил в образе эмигрантского мальчика Коли Сыроежкина «нарождавшийся тип будущего отщепенца, неприкаянного, ”человека, потерявшего свою тень”, – героя Шамиссо»[23]. Несмотря на все усилия эмиграции (русские школы, высшие учебные заведения, православные объединения, летние лагеря и пр. т. п.), молодое поколение не было единым в своем отношении к России. С одной стороны, в русской империи без границ вырастали новые поколения, принимая эстафету от «отцов»; с другой – отношение молодых к России не было единым. В очерке «Юношество и Россия» (1931) Городецкая описала совместное воскресное собрание мужских и женских юношеских объединений – «Витязей» и «Девичьей дружины», зафиксировав три различных варианта этого отношения, в каждом из которых Россия предстает на свой манер:

а) Россия как мать, которую потеряли в раннем детстве: «выцветшая фотография, клочок ее письма, малейшая черточка в рассказе о ней посторонних – вот все, чем мы живем и через что пытаемся ее понять»;

б) Россия как миф: «Возможно, что и мы ее никогда не увидим. Нужно ли в таком случае оставаться русскими?»;

в) Россия как миссия: «У нее есть особая роль в мире, и мы должны и можем нести ее заветы, как не свои ценности, несмотря на изгнание, древний Израиль».

По мнению автора очерка, любовь молодых к стране отцов «тем более трагична и жертвенна, что она держится только на вере. /…/ Их отношение к прошлому России, пожалуй, можно определить так: они ценят ее историческое величие, ее литературу /…/, но здравый смысл им подсказывает, что изъяны были – “почему-то произошла же революция”»[24]. И Шаховская, в 1920-е – 1930-е годы принадлежавшая к тому же поколению молодых, признается, что «искала для себя родину более осязаемую», чем та, которой стала для нее страна, где она родилась[25].

Но она же, вспоминая о вступлении Добровольческой армии в Харьков, размышляет о высокой трагедии бытия и о жертвенности как об основополагающем качестве личности, которых, по ее мнению, не хватало эмигрантской молодежи в мирной жизни, особенно в первые годы, когда будни эмиграции воспринимались на фоне воспоминаний о Белой борьбе как противостоянии охватившему Россию безумию[26] и о доблестном, исполненном героической романтики недавнем прошлом с его надеждами на будущее: «Из-за таких-то вот минут русская молодежь не могла в первые годы изгнания найти удовлетворения в личном счастье и покое, в замкнутой на себе мирной жизни, и даже когда кто-то достигал полного успеха, настоящее казалось ему пресным только потому, что было по масштабам своим несоизмеримо с прошлым…»[27].

Творя летопись эмиграции, перерастающую в миф, авторы, тем не менее, не идеализируют ни жизни диаспоры, ни своих персонажей. В очерках и рассказах Бакуниной, Берберовой, Городецкой, Одоевцевой[28], в воспоминаниях Даманской, Дон, Кугушевой, Рив, Шаховской[29], в многочисленных дневниках эмигрантский быт воссоздается во всей его неприглядности, необустроенности, депрессивности, во многих случаях – безнадежности, приводящей героев и героинь к нарушению общепринятых правил, нравственных норм и запретов, к потере себя, нередко – к самоубийству, ставшему одной из самых актуальных и «больных» тем эмигрантской публицистики, художественной прозы и мемуаристики. Предметом описания и анализа становятся и последствия «революционной» отмены моральных запретов, когда «свобода обернулась /…/ другой своей стороной – беспорядком»[30], и одичание человека в условиях революций и последовавших за ними гражданской войны, эвакуации, долгих послеэвакуационных скитаний, как и общее для всей Европы и Америки падение нравов, вызванное мировой войной и приведшее к отказу от прежней системы ценностей и к обусловленному им формированию нового антропологического типа. Однако от внимания авторов не ускользают ни сохраняющие отзывчивость сердца («Конечно, условия жизни у большинства трудные, но ведь сердца-то остались отзывчивые»), ни способность «быть полезным»: «не деньгами, так советом, или трудом своим, или временем», ни стремление во что бы то ни стало сохранить человеческий облик и «душу живу», ни надежда («В сущности, конечно, надеждой все мы живем, и дышим, и работаем»)[31].

Наконец, во всех цитированных выше и во множестве других текстов, как женских, так и мужских, непременно идет речь о женщинах эмиграции, при этом инвариантный концепт «русская женщина» в целом наделяется безусловно высоким аксиологическим статусом, что, однако, вовсе не предполагало его исключительно положительной трактовки и схематизации: человек слаб, а бытийные обстоятельства более чем располагали к тому, чтобы ступить на путь греха. В текстах эта коллизия разрешается одним из двух способов: либо поддавшаяся искушению грешница бывает наказана («Лакей и девка» Берберовой, «Ангел смерти» Одоевцевой и мн. др.), либо искушение в силу каких-либо причин (преимущественно нравственного порядка) удается преодолеть. Шаховская, например, пишет, что «среди молодых женщин первой эмиграции были, конечно, и такие, которые мечтали составить себе состояние при помощи женских чар. /…/ в этой области они потерпели поражение, поскольку даже для того, чтобы стать проституткой, надо иметь определенную склонность, которой этим женщинам, кажется, явно не хватало, несмотря на всю их готовность. Случались и скандальные истории в добропорядочных семьях, но лишь немногим из этих неосторожных женщин удавалось выйти замуж за богатых людей, достигнув таким образом своей цели»[32] (курсив мой – О. Д.).

Особое место в ряду женских текстов о русских эмигрантках принадлежит обширному корпусу мемуарно-биографических текстов Е. Л. Миллер «Женщины русской эмиграции»[33], занимающему сорок две страницы убористой печати. В жанровом отношении его можно назвать кратким биографическим словарем, объединившим сто двенадцать статей разного объема и разной степени детализированности, хотя сама мемуаристка называет его очерком. В статьях представлена жизнь и повседневная деятельность русских эмигранток, объединенная установкой на «творение блага», в первом приближении понимаемого как бескорыстная работа во имя ближнего, а в последнем пределе – как служение на благо свободной России в настоящем и – опосредованно – в будущем. Как указывает мемуаристка в предваряющей общий корпус статей заметке, «очерк посвящен Женщине Русской Эмиграции, которая заслужила, чтобы ее имя не было забыто. И я пишу не только о тех, которые отличились на разных поприщах – культурном, благотворительном, политическом, художественном, но и о простых скромных труженицах, жизнь которых проходила тихо и незаметно, но которые честно делали свое дело и воспитали отлично своих детей, несмотря на часто страшно трудные условия существования в чужой стране. /…/ Я хочу, чтобы не исчез след их работы, часто более чем скромной на вид, но приносившей большую пользу или утешение другим, за что им вечная благодарность – они высоко несли знамя русской женщины»[34].

Известная формула Берберовой «Мы не в изгнаньи, мы в посланьи» в приложении к этому утверждению может, наверное, читаться так: русские эмигрантки, храня память о родине и не теряя достоинства, встретили посланные им судьбой испытания и с честью вышли из них, послужив ближнему и передав свой опыт служения следующим поколениям.

 

Примечания

[1] Едва ли не главным злом большевизма считалось тотальное нравственное растление русского народа, прежде всего проявившееся в русской армии, см. напр., воспоминания А. И. Деникина о событиях лета 1917 г.: «Боже мой, что сделалось с людьми, с разумной Божьей тварью, с русским пахарем! Одержимые или бесноватые, с помутневшим разумом, с упрямой, лишенной всякой логики и здравого смысла речью, с истерическими криками, изрыгающие хулу и тяжелые, гнусные ругательства. /…/ становилось бесконечно жаль этих грязных, темных русских людей, которым слишком мало было дано и мало поэтому с них взыщется. Хотелось, чтобы здесь, на этом поле, были, видели и слышали все происходящее верхи революционной демократии». Деникин А. И. Очерки русской смуты. Воспоминания. Мемуары: В 4 т. Т. 1. Минск: Харвест, 2002. С. 369.

[2] Badia (Reeve) M. Peace, War, and Revolution // The Archive of Russian and East-European History and Culture (Bakhmeteff) at Columbia University. Ms Reeve. – 72 p. P. 1–2.

Рив родилась в 1900 г. в «балтийской провинции» («in the Baltic provinces»); по отцу принадлежала к потомкам (четвертому поколению) шотландцев, оказавшихся в Российской империи, по матери – к одному из русских аристократических родов; все члены ее семьи (родители, сестры, братья) и до, и после исхода отождествляли себя с Россией и русской культурой. См.: Там же. P. 3–4.

[3] Шаховская З. А. Таков мой век. М.: Русский путь, 2008. С. 269, 352.

[4] Даманская А. Ф. На экране моей памяти // Даманская А. Ф. На экране моей памяти; Таубе-Аничкова С. И. Вечера поэтов в годы бедствий (Из моих литературных, редакторских и иных воспоминания) / Подгот. текста, вступ. ст., коммент. О. Р. Демидовой. СПб.: Издательский дом «Мiр», 2006. С. 239, 240.

[5] Шаховская З. А. Таков мой век. С. 247.

[6] Там же. С. 339.

[7] Одоевцева И. В. Зеркало: Избранная проза / Вступ. статья, сост. и коммент. М. О. Рубинс. М.: Русский путь, 2011. С. 46.

[8] Шаховская З. А. Таков мой век. С. 223, 224, 270.

[9] Дон Н. С. Воспоминания // The Archive of Russian and East-European History and Culture (Bakhmeteff) at Columbia University. Ms Don. Ч. 3. С. 17.

[10] Шаховская З. А. Таков мой век. С. 351.

[11] Даманская А. Ф. На экране моей памяти // Даманская А. Ф. На экране моей памяти; Таубе-Аничкова С. И. Вечера поэтов в годы бедствий… С. 240.

[12] Шаховская З. А. Таков мой век. С. 246, 250. (Курсив Шаховской – О. Д.)

[13] Там же. С. 270. Этот же тип сознания и типологически сходные коллизии представлены в художественной и исповедальной прозе Нины Берберовой, Екатерины Бакуниной, Ирины Кнорринг и мн. др.: Берберова Н. Н. Биянкурские праздники. Рассказы в изгнании. М.: Издательство имени Сабашниковых, 1997. – 464 с.; Берберова Н. Н. Курсив мой. Автобиография. М.: Согласие, 1996. – 796 с.; Бакунина Е. В. Тело. М.: Мистер Икс, 1994. – 384 с.; Кнорринг И. Н. Повесть из собственной жизни. Дневник: в 2 т. М.: Аграф, 2009, 2013. – 608+592 с.

[14] Даманская А. Ф. На экране моей памяти // Даманская А. Ф. На экране моей памяти; Таубе-Аничкова С. И. Вечера поэтов в годы бедствий… С. 212.

[15] Там же.

[16] Шаховская З. А. Таков мой век. С. 278.

[17] Даманская А. Ф. На экране моей памяти // Даманская А. Ф. На экране моей памяти; Таубе-Аничкова С. И. Вечера поэтов в годы бедствий… С. 247.

[18] Шаховская З. А. Таков мой век. С. 258.

[19] Там же. 275, 276, 278–279.

[20] Даманская А. Ф. На экране моей памяти // Даманская А. Ф. На экране моей памяти; Таубе-Аничкова С. И. Вечера поэтов в годы бедствий… С. 160.

[21] Городецкая Н. Д. Остров одиночества: Роман, рассказы, очерки, письма / Сост, вступ. ст., подгот. текста и коммент. А. М. Любомудрова. СПб.: ООО «Издательство ‘Росток’», 2013. С. 577–614, 634–639, 640–644, 645–655.

[22] Шаховская З. А. Таков мой век. С. 369.

[23] Даманская А. Ф. На экране моей памяти // Даманская А. Ф. На экране моей памяти; Таубе-Аничкова С. И. Вечера поэтов в годы бедствий… С. 213.

[24] Городецкая Н. Д. Остров одиночества: Роман, рассказы, очерки, письма. С. 695, 696.

[25] Шаховская З. А. Таков мой век. С. 325.

[26] Ср. воспоминания Деникина о первых последствиях событий октября 1917 г.: «Стихия захлестывает, а в ней бессильно барахтаются человеческие особи, не слившиеся с нею». Деникин А. И. Очерки русской смуты. Воспоминания. Мемуары: В 4 т. Т. 2. С. 180.

[27] Шаховская З. А. Таков мой век. С. 177.

[28] Бакунина Е. В. Тело. М.: Мистер Икс, 1994. – 384 с.; Берберова Н. Н. Биянкурские праздники. Рассказы в изгнании. М.: Издательство имени Сабашниковых, 1997. – 464 с.; Городецкая Н. Д. Остров одиночества: Роман, рассказы, очерки, письма / Сост, вступ. ст., подгот. текста и коммент. А. М. Любомудрова. СПб.: ООО «Издательство ‘Росток’», 2013. – 845 с.; Одоевцева И. В. Зеркало: Избранная проза / Вступ. статья, сост. и коммент. М. О. Рубинс. М.: Русский путь, 2011. – 656 с.

[29] Даманская А. Ф. На экране моей памяти // Даманская А. Ф. На экране моей памяти; Таубе-Аничкова С. И. Вечера поэтов в годы бедствий (Из моих литературных, редакторских и иных воспоминания) / Подгот. текста, вступ. ст., коммент. О. Р. Демидовой. СПб.: Издательский дом «Мiр», 2006. – 520 с.; Дон Н. С. Воспоминания // The Archive of Russian and East-European History and Culture (Bakhmeteff) at Columbia University. Ms Don. 25+14+17 c.; Кугушева В. Г. Семейная хроника // The Archive of Russian and East-European History and Culture (Bakhmeteff) at Columbia University. Ms. Kugusheva. – 14+3 p.; Badia (Reeve) M. Peace, War, and Revolution // The Archive of Russian and East-European History and Culture (Bakhmeteff) at Columbia University. Ms Reeve. – 72 p.; Шаховская З. А. Таков мой век. М.: Русский путь, 2008. – 672 с.

[30] Шаховская З. А. Таков мой век. С. 94.

[31] Городецкая Н. Д. Остров одиночества: Роман, рассказы, очерки, письма. С. 646, 655. В очерке «Безработица» автор призывает вспомнить, «как во время войны школьницы, актрисы, светские дамы – все объединялись за шитьем или спицами», и утверждает: «Время у нас и теперь в своем роде военное, и на каждом есть долг “работы по обороне”». Там же. С. 646.

[32] Шаховская З. А. Таков мой век. С. 276.

[33] Миллер Е. Л. Женщины русской эмиграции // The Archive of Russian and East-European History and Culture (Bakhmeteff) at Columbia University. Mss Miller. – 42 p.; также на электронном ресурсе: http://russculture.ru/women/

[34] Там же. С. 1.

 

В заставке использована картина Наталии Гончаровой «Весна. Уборка сада», галерея Тейт Модерн, Лондон

© Ольга Демидова, 2020
© НП «Русская культура», 2020