ПОДЕЛИТЬСЯ

Андрей Юрьевич Арьев – историк литературы, эссеист, прозаик. Родился 18 января 1940 года в Ленинграде. В 1964 году окончил отделение русского языка и литературы филологического факультета ЛГУ, работал в Северо-Западном издательстве (Архангельск), затем в Лениздате. С 1984 года — член Союза писателей СССР. С начала 1970-х публиковался в советской периодике, в самиздате и за рубежом. Печатался как литературовед и литературный критик в различных периодических изданиях, таких как «Вопросы литературы», «Звезда», «Знамя», «Новый мир» и мн. др. Автор более 400 печатных работ. Область интересов — русская культура XIX—XXI вв. Составитель, комментатор и автор статей к различным изданиям сочинений Сергея Довлатова. В 2000 году выпустил книгу о феномене царскосельской поэзии «Царская ветка». Автор ряда статей о творчестве Владимира Набокова, книг «Жизнь Георгия Иванова. Документальное повествование» (2009), «За медленным и золотым орлом: О петербургской поэзии» (2018). Составитель, комментатор и автор вступительных статей к изданным в «Новой библиотеке поэта» книгам: Георгий Иванов «Стихотворения» (2005; 2010, 2-е изд.), «Царскосельская антология» (2016). Лауреат Царскосельской премии. С 1992 года соредактор (вместе с Я. А. Гординым) журнала «Звезда». Живёт в г.Пушкине, Санкт-Петербург.
С Олегом Охапкиным был дружен со второй половины 1960-х и до конца его дней.

* * * *

В литературоведческом ключе стоит говорить об ораторском начале в поэзии Олега Охапкина – в диапазоне от Ломоносова до Маяковского. Тут у нас какой-то обрыв, если не считать, конечно, ораторством праздное витийство поздних советских стихослагателей. Может быть, самым интересным было бы понять совмещение ораторского и мелодического начала у Лермонтова и у Охапкина. Не вспомню, говорил ли кто-нибудь об этом, но Олег в этом совмещении особенно интересен. Говорил или не говорил, здесь-то и нужен конкретный анализ, нужно сопоставлять стихи, и на это уходит много времени и, может быть, кто-нибудь из филологов это когда-нибудь сделает.

Я хочу сказать о другом, о том, что у Олега действительно был дар устной речи, который он развивал спонтанно. Дар связан с тем, что он обладал некоторыми устойчивыми априорными знаниями, в первую очередь о христианстве, а также о нашей истории. И я считаю, что вот этот ораторский дар устной речи, он во многом повлиял на всю поэзию Олега Охапкина. И в то же время экзистенциально это был человек с рвущимся наружу интенсивным лирическим переживанием, тем, что свойственно настоящим лирикам, которые говорят только о ценностях внутреннего своего бытия. И какое из этих начал преобладало у Олега, сказать трудно. Он очень много писал, так же много, как и говорил. Он не мог не говорить, и такого рода проповеднические и ораторские сообщения были связаны не с благоприобретённым интеллектуальным багажом, а с его личностным опытом, по природе лирическим. Вроде бы человек, подверженный прямоговорению, в принципе должен сообщать то, что уже более или менее известно. Играть этим известным. И на самом деле: стихи Олега Охапкина наполнены прямым христианским опытом – вне еретических соблазнов.

Драматическая предпосылка здесь очевидна: не будучи еретиком, хорошим поэтом стать трудно. Всякий настоящий поэт по-своему еретик, ибо выражает ценности только ему одному присущие и потому с общими понятиями он преимущественно не в ладах. Да и с кем он может быть в ладах, если живёт «семьдесят второго декабря», как у Олега давно в каком-то из стихотворений написано?
Достоинство лирики Олега Охапкина из этого противоречия и вырастает, им рождено: ораторский пафос, проповедническая речь Олега смягчается и аннигилируется в его лирическом половодье, порождает сюжеты замечательно правдивые даже в своей расхристанности, как, например, в стихотворении, обращённом к Музе:

Из автомата взят стакан.
Кредит кащеев.
Бей! Может, бьём последний раз.
Камчатка — новый наш Кавказ.
Россия не оставит нас
Без юбилеев.

Здесь человек говорит нам о том, что всем другим более или менее понятно, то, что является нашим общим грубым опытом, и он нам его вдалбливает. На самом же деле не нам, и не вдалбливает, а подключает всех нас к лермонтовской стихии в неожиданной кушнеровской историософской рецепции (строчка «Камчатка – новый наш Кавказ» из Кушнера). Это крайний пример, так как более тонкий и более охапкинский звук, являющийся лирическим контрапунктом ко всей его поэзии, с ораторскими её обертонами звучит, например, в таких строчках:

За садом вздрогнул свет и, падая, погас.
Деревню усыпил свирелью Волопас.
И в тёмной тишине в тональности A-dur
Валторной золотой даль огласил Арктур.

Вот это чистый Охапкин, знающий как устроен мир, и, в тоже время знающий, что кроме звезды Вифлеема есть ещё вспышки мгновенного переживания. Того, что происходит с человеком здесь и сейчас, того, что он видит за окном. В этом отношении Охапкин никаких загадок читателю не задаёт: если за окном осенние кусты и стадион в лужах, он его и помянет. Вот на этом держатся лучшие стихи Охапкина. Даже когда берёшь его большие поэмы, например «Возвращение Одиссея», то поражают строчки, связанные с его опытом и с нашим опытом. Его Одиссей возвращается домой, «И Родины известняки сухие разбили грудь, шагнув из темноты». Вот это опыт человека 1960 — 70-х годов, который хочет возвращения на Родину, то есть проживает свои дни, где бы он ни находился, в том числе и в России, как путь блудного сына к истинному бытию. Собственно вся поэзия Олега Охапкина и была путём возвращения на Родину – с печальным знанием итогов этого возвращения как цены, за которую приобретается Небесный Иерусалим. Так что, мне кажется, что эти два начала — лирическое и проповедническое — стали основой лирического мира Охапкина, в этом направлении не только интересно, но и насущно её понять, вот это совмещение априорного с неведомым, но глубоко личным, составляет сущность его Музы.

Повторю, вроде резюме.
Оратор не может ни победить, ни проиграть. Охапкину это даже и не интересно. Победит ли он, проиграет ли, звук его голоса не изменится. А замечательные стихи возникают тогда, когда его лирическое внутренне начало совпадает с ораторским.
Реплика: — Ну, тогда это гражданская лирика…
-Нет, гражданская лирика не была для него априорной. Ну, конечно, были априорные суждения о России в исторических стихах, но гражданская лирика как таковая… Даже не знаю, что можно назвать достижением Олега на этом пути.
Реплика: — Но не значит ли это, что он проповедует какие-то трюизмы?
— Он не проповедует. Он оратор, оратор, который не может не отталкиваться от общих вещей, от общих идей, от того, что человек знает априорно, что человеку внушено воспитанием и не является его собственным мнением. Оратор не может говорить в другом качестве, хоть на площади, хоть – в нашем случае – чаще всего в застолье. Но наедине с собой, за своим столом, он всё это переживает иначе, обращаясь не вне, а внутрь.

Выступление на Первых Охапкинских чтениях в 2014 году

 

 

ПРАЗДНИКИ БЕЗ ЮБИЛЕЕВ

 

Скудость быта и восторг бытия — вот предмет и примета стихов Олега Охапкина. Возвышенная — по велению совести — речь ведёт в них самое себя, пренебрегая тормозами. Да на тормозах к небесному Иерусалиму — оплоту охапкинской музы — и не вырулишь:

Красный Восток стал совсем лилов. Чёрное солнце
Светом червленым кресты куполов Окровавляет…
Сколько голов Катит наш век, а всего-то делов — Прорубаем оконце,
Щель, не в Европу на этот раз
И не в Царьград, чай, —
В небо — спастись — захламленный лаз
Чаем расчистить и, пробил час,
Стадо спасет лишь смиренный Спас
Яростью Отчей.

Во времена, когда раскручивались эти строфы, на берегах Невы лишь один поэт столь же безоглядно форсировал свои переживания. Это автор «Речи о пролитом молоке», старший современник и поднебесный собеседник Олега Охапкина. Поднебесный — в буквальном смысле. Самые проникновенные разговоры двух поэтов на «гордой высоте» «пред городом и Богом» велись под куполами Смольного собора. Так что излишних символов и метафор в открывающем «Моленье о Чаше» стихотворении «Тебе, небесный брат, оратор вольный..» искать не нужно: к разнорабочему Олегу Охапкину по ремонтным стропилам собора поднимался недавний «тунеядец» Иосиф Бродский. Восхищенный нетривиальной ситуацией и пейзажем, он благодушно посулил младшему собрату «лет через двадцать» «Нобелевку». Получил, правда, сам — и в срок, — что автора «Моленья о Чаше» привело в недоуменный восторг.

Изначальное высокопарение Олега Охапкина не могло не аукнуться в иных его стихах высокопарностью. Порой как раз в тех, где он отдает дань «предтечам». Особенно это заметно по настоящему сборнику, часть стихов которого носит характер, благодарно имитирующий чужую манеру. В первую очередь — Бродского, затем — позднего, периода «Доктора Живаго», Пастернака. Охапкин, едва ли не сознательно, «дублирует» их расходившиеся в ту пору в списках, на родине не публикуемые стихи. Было в подобной поэтической установке что-то от воззрения древних иконописцев, смиренно копировавших нерукотворные образы. Церковно-славянский узор покроя многих стихов Охапкина также должен склонять к восприятию его текстов как анонимных, послушнических, «ничьих». Потому что — Божьих.

Явно или не явно, но источник и цель стихов Охапкина определены априорным смыслом. Априорным — значит и внеземным. По свидетельству поэта, даже на Пасху «человека не держит наст», земля не спасает. Но и смерть отливает лишь «жалкие пули»:

Не я, а стул пойдет на слом,
Когда умру от жалкой пули
Мгновенья смерти моея,
Духовность в комнату лия.

Человек обречен выйти за пределы собственной, ограниченной и смертной, жизни. По Охапкину, в этой спасительной обреченности — раз¬гадка судьбы поэта, разгадка судьбы человека,каждой строчкой откликающегося на сомнение: «А если грязь и низость — только мука / По где-то там сияющей красе…»

О жизни поэт судит по ее задворкам, о красоте — по отразившимся в луже небесам, о любви — по барышне на продавленной кушетке… «Mia сага signorina» и на самом деле видит в убежище поэта лишь «диван мой шаткий».
В этой эфемерной подробности — а они и одушевляют плоть охапкинских стихов — запечатлен один из загадочных законов лирического искусства: если видишь за окном сосну, не пиши о елках — фальшь так или иначе тебе отомстит. А если фантазия тобой овладела окончательно, то лучше уж напиши о золотых яблоках, чем о грушах на вербе (Гоголь).

«Золотых яблок» в поэзии Олега Охапкина хватает. Но не «груш на вербе». «Нищий поэт» его стихов — это не какой-нибудь выпестованный романтиками poete maudit, но безденежный сочинитель из питерского замусоренного пригорода. Так что, если в стихах Охапкина и найдется олицетворение — «И пригород, Сосновая Поляна, /Из электрички выйдет полупьяно…» — то на этой станции и следует сойти его почитателям («Для того, чтобы понять поэта, надо побывать на его родине» — известная формула Гёте). Нелегко будет найти его дом среди панельных хрущоб — разве что по нарисованному самим поэтом заоконному пейзажу:

За окнами расхлябисто и хворо.
Под лужею дряхлеет стадион.
Топорщится кустарник у забора…

Этого пейзажа хватает на всю книгу. Потому что хватало его и на всю страну. Так же как: двух
чахлых сосен — на всю Сосновую Поляну. И од¬ной форточки — чтобы возгласить о целом русском тысячелетье.
Реальность в стихах Олега Охапкина превратилась в метафору — и это высшая им похвала. Никому не ведомый пригородный существо-ватель полонен в этой книге словом, рассчитанным на храмовый резонанс, нежным и яростным, не замечающим земных юбилеев, но ведающим о празднествах небесных.

Не усомнимся все же поприветствовать его здесь, на грешной земле: предлагаемому вниманию читателя сборнику стихов Олега Охапкина сегодня тридцать лет, его автору — шестьдесят.

Статья, предваряющая книгу «Моление о чаше», 2004.

 

 

ШАГНУВ ИЗ ТЕМНОТЫ


 

Правда стихов Олега Охапкина настоена на «ума и сердца заблужденьях». Только ими и замечательна жизнь художника, если ограничивать ее его биографией. Но поэтическая интуиция влечет Охапкина, как мало кого из нынешних стихотворцев, к преодолению времени биографического, его сокровенный опыт не замкнут на собственном «я», на конструировании блистающего в конкретную эпоху «лирического героя». Поэт ведает, что ё истории человека, в человеческой истории, в ее осязаемо трагической фабуле совершается и раскрывается полнота Божественного замысла.

В «Возвращении Одиссея» поэт удобному пониманию исторического бытия, замкнутого географическими пространствами отечества, противопоставляет иную концепцию — разомкну-тости череды событий, цепь которых ежечасно уводит нас к праотцам, к Священной истории. Охапкинская Муза стенает над печальным родником, что

…наполняет вещий Дон
И, к устью устремляя стон,
Уходит в Греки.

Христианская идея переживается Охапкиным как идея, об-наружимая во все времена, в том числе и до рождества Христова. Книга названа по имени языческого героя принципиально, небо никогда не было пусто, и Одиссей создан по образу и подобию Божию. Этнографическая родина конечна, также как конечна здесь на земле конкретная человеческая жизнь. Всякое возвращение на нее столь оке желанно, сколь и обманчиво:

И родины известняки сухие
Расшибли грудь, шагнув из темноты.

С этого замечательного зачина начинается поэма «Возвращение Одиссея». Ибо истинное возвращение — это возвращение

к Богу. Античный герой Охапкина испытывается всеми мировыми пучинами, чтобы сказать то, что пристало сказать библейскому Ионе: «С нами Бог». И это не анахронизм, а полнота христианского миропонимания, как ее выражает в этой книге поэт. Выражает более ясно, чем в двух предыдущих: «Стихи» (Париж, 1989) и «Пылающая купина» (Ленинград, 1990).

Достойна всяческого внимания и общая историософия книги: не Восток с Западом сошлись у поэта в непримиримой схватке, но Восток с Востоком оке. Используя популярное сравнение Владимира Соловьёва, можно сказать: Восток Христа борется у Охапкина с Востоком Ксеркса. И сама русская история бессмысленна для поэта вне контекста библейских пророчеств.

Над родными лугами, полями и весями горит у Охапкина на все времена одна звезда — Вифлеема. Из чего не следует, конечно, что красота звездного неба ею одной и исчерпывается. Чувство сопричастности человека космической жизни вообще очень развито у питерского, сугубо городского по образу жизни поэта, бесконечным дождичком и ночным электрическим маревом, казалось бы, огражденного от «всепоглощающей бездны». Но в лучших его стихах с дней лирической юности слышна эта музыка сфер, воспринимаемая им и в колодце городского двора, и в деревенском заглохшем саду:

За садом вздрогнул свет и, падая, погас.
Деревню усыпил свирелью Волопас.
И в тёмной тишине в тональности A-dur
Валторной золотой даль огласил Арктур…

В звучании охапкинской строки различим гул давней русской поэтической речи — в ней громогласный строй державинской оды донесся до нашего времени как бы смягченный последующим сладкогласием элегий Батюшкова. Но важно отметить и другое: на эту поэтическую систему наложилась и иная, чем собственно литературная, древнейшая и мощная традиция православной храмовой службы. Церковные гимны, акафисты, псалмы — все это впитывалось юным поэтом вместе со сладким молоком его лирической кормилицы, с молоком русской классической поэзии.

Лирическая в зародыше, но торжественно повествовательная по приобретенному с годами обличию, стихотворная манера Охапкина органически соответствует магистральной теме сборника «Возвращение Одиссея». Так что церковно-славянский

лексический узор ~ существенная принадлежность покроя платья охапкинской Музы, а не только украшающих это платье кружев. Да кружев на нем и не может быть — это или отведавшие меча доспехи, или вретище изможденного Одиссея, многострадального Иова, выброшенного из чрева кита Ионы… Это, наконец, полученная поэтом от русского XX века по праву преемства «могучая нищета» Мандельштама.

Сюжет «Возвращения Одиссея» един. Все стихи этой книги слагаются в поэму о потерях, об отпадении во тьму, в которой должен ярче воссиять свет. Поэтом руководит интуиция о прозрении, он верит в возможность преображения ума — издревле заданную мыслящему христианину цель.
Настоящий поэт всегда имеет цели, выходящие за пределы жизни одной, ограниченной и смертной, личности. Плодотворная неразрешимость поставленных Охапкиным задач подтверждена его собственным убеждением:

Мы все сойдемся в языке,
Бессмертном как душа Ионы.

К этому пределу никто из поэтов, в том числе и Охапкин, не подошел. Более того: каноническое библейское слово, прежде всего ведомое Охапкину в этой книге, особенно противится выражению его сугубо индивидуальными, рассчитанными на неповторимость звучания современными поэтическими средствами. Охапкин смягчает это противоречие известной архаизацией стиля. По все-таки оно остается, речь блуждает, путаясь среди старинных оборотов, не всегда усиливая или проясняя их звучание. И поэту неизбежно приходится склоняться — во всяком случае в стихах, прямо трактующих библейские темы — к переложению, к пересказу, в ущерб будоражащей яркости личностного выражения.

Это смиренное отношение к Писанию для христианина — достоинство, для лирика — драма.
Путь Охапкина позволяет надеяться, что сквозь юдоль лирического существования возможен прорыв к сияющему небесному граду. В поэтическом акте отдельная личность изживает в себе «слишком человеческое». И элегическая грусть нигде не переходит у поэта в противное христианскому чувству уныние. Поэзию Олега Охапкина можно определить двумя словами — радостный подвиг.

Столь же радостно увидеть сопровождающие текст поэта рисунки с канонической христианской атрибутикой, но выполненные в наивной «ничего не ведающей» манере. Прилежное усилие Тараса Сгибнева, Васи Успенского, Агафьи Гусевой, Саши Дединкина и Маши Безсолициной трогает воображение именно своим детским нерассуждающим доверием к Тайне, внятной ребенку и поэту. Вот уж действительно: немудрых мира сего призвал Бог, дабы посрамить мудрых.

Мудрость, однако, и посрамленной не перестает быть мудростью. Но в христианстве ее должно преломить новое внутреннее знание: «… будут последние первыми и первые последними, ибо много званых, а мало избранных». Избранность автора второй серии рисунков к «Возвращению Одиссея» (тираж книги печатается в двух вариантах: с детскими и мить-ковскими иллюстрациями) Дмитрия Шагина обусловлена этой интуицией: мир задуман яснее и проще, чем полагает не справившаяся с его «детскостью» изощренная человеческая мысль.

Продолжая евангельское сравнение, скажем: за оформление этой книги «и первые и последние» равно получили «по динарию». В конце концов закон детства равен закону искусства и тождествен Иисусовой свободе: «… разве я не властен в своем делать что хочу?»

Статья, предваряющая книгу «Возвращение Одиссея», 1994.

 

 

На заставке: В.Э.Борисов-Мусатов. Пруд. Начало 1900-х.

 

 

© Арьев А.Ю.: 1994, 2004, 2014
© Mitkilibrus: 1994, 2004
© Альманах «Охапкинские чтения» №1, 2015
© НП «Русcкая культура», 2019