В издательстве «Пальмира» в серии «Часть речи» вышла книга Александра Ожиганова «Шестикнижие». Составитель Т. И. Ковалькова

Эта книга – открытие. Она открывает широкому читателю одного из оригинальнейших авторов неподцензурной литературы Александра Ожиганова (1944–2019), чей самобытный талант был оценен именно в Петербурге в 1970-е годы. До 1991 года он печатался только в самиздатских журналах, после смены строя в журналах «Волга», «Дружба народов» и Самарский «Цирк Олимп + ТВ». Литературное наследие А.Ожиганова составляют одиннадцать законченных лирических книг, в том числе стихотворное переложение русских Летописей «Откуда есть пошла…», книга эссе и несколько разножанровых произведений крупной формы. При жизни была издана только последняя книга «Утро в полях» (2012) и два сборника: избранное из первых шести книг «Трещотка» (2002) и книга поэм «Ящеро-речь» (2005). В данное издание вошли первые шесть книг в авторской редакции, созданные в период наивысшего подъёма творческих сил с 1963 по 1979 год. В качестве предисловия впервые публикуется лирический очерк Олега Охапкина (с сокращением поэтических цитат, которые целиком приведены в тексте) о своём друге Александре Ожиганове 1976 года. Заключает книгу примечательный во всех отношениях текст «Попытка биографии», впервые опубликованный в антологии «У Голубой лагуны». На выход этой книги нижеследующей статьёй откликнулся поэт и филолог Сергей Георгиевич Стратановский.

* * * *

Я смотрю на групповую фотографию 1970-х гг., воспроизведённую в справочнике «Самиздат Ленинграда». У какой-то стены сидят четыре молодых человека – никого из них нет сейчас в живых. Буду называть их не по имени-отчеству, а так как я их звал тогда. Справа Витя Кривулин, рядом Кока Кузьминский, третий – Витя Ширали и четвёртый – Саша Ожиганов, единственный, кто смотрит прямо в объектив. Он уйдет из жизни последним из них – 5 марта 2019 г., в Москве.

Фото В.Окулова, 1973. Слева на право: Александр Ожиганов, Виктор Ширали, Константин Кузьминский, Виктор Кривулин.

Двое из них – мои ровесники. Я родился в декабре 1944 г., Кривулин – в июле, Ожиганов – в октябре. В том же октябре родился ещё один ленинградский поэт, с которым Саша дружил и даже жил некоторое время у него – Олег Охапкин. Сам Ожиганов ленинградцем не был. Он родился в Одессе, тогда уже освобожденной от оккупации. Отца он не знал – его мать Валентина Петровна Уварова, до 1939 года гражданка Румынии, развелась с мужем вскоре после рождения сына и уехала с маленьким Сашей на свою родину: в Молдавию, в Бендеры. По совету родственников, чтобы прокормить сына, она стала работать воспитателем в детских домах в различных молдавских поселках, пока окончательно не обосновалась с Сашей в Бендерах. В своей автобиографии, опубликованной Кузьминским в его многотомной антологии «У Голубой лагуны» (Т. 3б), Саша так писал о своем детстве: «Замкнутый мир детдома был и моим миром, я ходил в той же застиранной байке, ел ту же жидкую кашу, что и воспитанники, и называл мать Валентиной Петровной. Дети её очень любили, и на работе она не позволяла мне никаких нежностей»[1].

Детство, однако, было почти счастливой порой не только благодаря матери. Воспитывала Сашу еще одна женщина – его двоюродная сестра Нина Васильевна Дубинская. В той же автобиографии он пишет о ней как о женщине «с необычайно тонкой духовной организацией, чуткой душой, сильной волей и неистребимой (при всей ироничности) верой». Сестра (так он ее называет и в автобиографии и в стихах) работала в тех же детдомах, руководила там художественной самодеятельностью. Она ставила детские спектакли, устраивала маскарады. Между прочим в одном из этих спектаклей Саша играл андерсеновского Кая, что кажется мне символичным: Каю, как известно, попали в глаза осколки магического зеркала и его зрение изменилось. Не так ли впоследствии изменилось и мировидение самого Саши? Детство закончилось после 7-го класса, когда Валентина Петровна ушла на пенсию. Пенсия составляла 30 рублей, из которых половину надо было отдавать за квартиру. Сашу пришлось отдать в интернат в селе Парканы на другом берегу Днестра. О том, что там происходило, он написал впоследствии в поэме «Парканы» (1976). В ней есть строки поразительной лирической силы:

Приснилось?.. Нет?..

Нет, наклонись ко мне –
шепчи, шепчи, шепчи!..
Ни спичек, ни свечи,
ни лампы, на стене –
нет!.. Наклонись ко мне…
Нет, наклонись ко мне!
Имя было – нет.
Тело было – тернием!
Наклонись ко мне…
ТЕНЬЮ?

Когда Саша переходил из восьмого класса в девятый, умерла Нина Васильевна Дубинская. Эту смерть он впоследствии считал поворотным моментом в своей жизни. Привожу его собственные слова из той же автобиографии: «И вот когда умерла сестра, когда она отказалась от нас, от меня, мир опустел и замолк одновременно со мною – мгновенно: так в глаз и в сердце влетают осколки разбитого зеркала. И когда боль прошла, я разогнулся, отнял ладони от глаз и рассмеялся от отвращения: розы кишели червями, а люди, эти избранники божьи, отвратительно и препотешно корчили зверские рожи, виляя свиными туловищами и суетливо перебирая муравьиными ножками». Эту гротескную картину не надо, однако, воспринимать слишком буквально: здесь явная реминисценция из «Снежной королевы» – восприятие себя как Кая, т. е. человека, которому изменили зрение и он стал видеть «внутреннюю тьму» в человеческой душе. Это, как Саша считал, и сделало его поэтом. Неизвестно точно когда он начал писать стихи, возможно еще в интернате (в поэму «Парканы» включено стихотворение, датируемое 1959 годом).

Вообще как поэт он созрел очень быстро и здесь, вероятно, этому способствовала психологическая травма, о которой я сказал выше. Что было после интерната? В 1965 году он поступил на филфак Кишиневского университета, но проучился там недолго – ушел в декабре того же года. Поводом к уходу послужил эпизод, о котором в последствие рассказала его дочь, Анна Ожиганова.

На какой-то скучной лекции он читал по-немецки какой-то роман Генриха Бёлля. Обнаруживший это преподаватель разразился тирадой: мы, мол, с этими фашистами воевали, а ты теперь их читаешь. Тогда- то Саша и решил, что в этом университете ему делать нечего.

В Кишиневе, однако, он обрел свою среду. Это был литературный кружок Рудольфа Ольшевского при редакции газеты «Молодежь Молдавии». В стихотворении «Воспоминание о Бессарабии» он так писал об этом:

бродский друкер каплан ожиганов
фрадис хорват капович панэ
бессарабский Парнас хулиганов
и поэтов поющих по не-
подцензурным законам, где мелос
как бредущий в осиннике лось
хорошо на Рышкановке пелось
на Ботанике славно пилось
……………………………………………
дождь стук-звяк привокзальных стаканов
и ступают опять на панель
бродский друкер каплан ожиганов
фрадис хорват капович панэ
и в бреду ли в хмельном ли угаре
возносясь над жестяным кустом
исчезают…
а Штефан чел Маре
осеняет их – снизу – крестом – [2]
Все, перечисленные здесь участники Лито «Орбита»,
стали потом известными литераторами. Судьбы их сложились по-разному:
кто в нью-йорке кто в кёльне кто в риме
кто в москве кто в каком-то одном…
кто в небесном Иерусалиме
кто в иерусалиме земном…

Такова была первая литературная среда, которую он обрел. Вторая была в Ленинграде. В Ленинград, осенью 1966 года Ожиганова привез Борис Викторов (он же Друкер), вошедший тогда в официально признанную литературу (у него вышел первый сборник стихов) и хорошо знакомый со многими ленинградскими литераторами[3]. Он и познакомил его с Давидом Даром, Александром Кушнером, Глебом Горбовским, Иосифом Бродским, а также со многими другими поэтами и прозаиками. Особенно тесные отношения сложились у него с Олегом Охапкиным. В своих воспоминаниях, опубликованных в «Голубой лагуне» Кузьминского, Слава Гозиас, поэт и прозаик, впоследствии эмигрировавший, пишет о вечере ЛИТО «Голос юности», руководимом тогда Давидом Даром, на котором Ожиганов выступал. В «Голубой лагуне» Гозиас относит этот эпизод к 1966 году, но в более позднем варианте воспоминаний (опубликован в «Квадриге Аполлона») – к 1967 году[4]. Привожу отрывок из его мемории по второму источнику:

«В 1967 году наш общий друг из “Голоса юности” Владимир Алексеев донес, что Лёша Емельянов с Даром проводят расширенное занятие “Голоса юности” в Доме писателей на улице Войнова.
– Что-нибудь особенное? – спросил я.
– Дар хочет познакомить с новым поэтом как можно больше людей, он считает, что к нам из периферии прибыл большой и оригинальный поэт.
– Большой и оригинальный? – переспросил я.
– Ты приходи послушать, я вас познакомлю».

Дальнейшая судьба Ожиганова оказалась тесно связанной с Ленинградом и с тем явлением, которое принято называть «второй культурой» или андеграундом (мы слова «андеграунд» не употребляли – это журналистская придумка эпохи Перестройки). В 1967 году он поступает на очное отделение философского факультета ЛГУ, сдав на отлично все вступительные экзамены. В следующем 1968 году, в Бендерах умерла его мать, Валентина Петровна. Через год он напишет об этом в стихах:

Я расправляю одеяло
И пью сухое молоко
Ещё ни разу не бывало
Так одиноко и легко
Так целомудренно и чинно
Так безусловно НИЧЕГО
И миновала годовщина
Со дня ухода твоего

В 1969 году Ожиганов переходит с очного отделения университета на заочное и живет летом и осенью в Молдавии, а зимой в Ленинграде. Потом была армия (1971–1973). Служил он сначала в Петергофе под Ленинградом, а потом перевели в Вологду. Впечатления от армии были не самыми приятными:

У защитников шеи обриты,
На лопатках щетинится мех.
И стихи мои страхом прошиты:
От защитного цвета защиты
Не ищи у защитников тех!

Их стальные волнуют доспехи
И штандарта прогнивший кусок
Те же глупости, те же потехи,
Те же тысячелетние вехи,
Тот же Запад и тот же Восток.
«Защитная баллада»

В 1974 году Саша сдает экзамены за третий курс философского факультета и уходит из университета, не желая, вероятно, получать профессию связанную с идеологией. Напомню, что такое был 74 год прошлого века в Ленинграде и вообще в стране. В течение всего лета того года в комнате Коки Кузьминского на Бульваре Профсоюзов проходила выставка неофициальных художников. А 15 сентября в Москве, в Беляево была разогнана первая неквартирная выставка нонконформистов (т. н. «бульдозерная»). Чтобы как-то притушить разразившийся скандал, власти разрешают 29 сентября кратковременную выставку в Измайлово. Вот эти события и послужили сигналом для ленинградских непризнанных литераторов. Было решено составить коллективный поэтический сборник и добиваться его издания. К февралю 1975 года этот сборник под названием «Лепта» был составлен, в нем участвовали 32 автора, в их числе и Ожиганов. Судьба «Лепты» была печальна: она была направлена главному редактору издательства «Советский писатель» Чепурову и, после разгромной рецензии П. С. Выходцева, была отвергнута. Тогда и наступила эпоха самиздатской периодики: появился журнал «37», редактируемый Кривулиным, Татьяной Горичевой и Львом Рудкевичем, а затем журнал «Часы», под редакцией Бориса Ивановича Иванова. Саша принял участие в обоих этих изданиях: в номере 14-м журнала «37» (1978 г.) была опубликована его поэма «Затмение», а стихотворные подборки в «Часах»: № 3 (1976), № 7 (1977), №1 6 (1978) (в 16-м номере помимо стихов была помещена его автобиография, возможно, написанная специально для этого издания). Кроме того, его стихи были включены в один из 10 поэтических сборников «Голос», выходивших в 1978 году. (Составитель – А. А. Снисаренко. Издание было прекращено в связи с угрозами КГБ).

Сейчас, смотря на эти годы из сегодняшнего дня, можно назвать все это культурным сопротивлением, сопротивлением тому, что наступало на нас и пыталось не дать реализоваться, оттеснить на обочину жизни. Положение Саши было, пожалуй, более драматичным, чем положение нас, ленинградцев. Он хотел обосноваться в Ленинграде, где он обрел свою среду. Но не разрешали прописку. Об этом ярко написал тогдашний Сашин друг, прозаик Владимир Алексеев в эссе «Поэт и прописка» (опубликовано в первом номере журнала «37» (1976 г.) В эссе не называется фамилия Ожиганов, но речь идет именно о нем. Привожу некоторые цитаты:

«Он когда-то уже бывал, и не раз бывал в нашем городе –
вот отчего он снова здесь, и, может быть и потому, что
поэту нужна среда, нужно общение с подобными, нужна
культура – библиотеки, так сказать, выставочные залы…

У него где-то там, на юге осталась жена, где-то на юге осталась семья, а он вот здесь, на
наших гранитных берегах,
ибо, хоть здесь и не столица, не Москва, но все-таки Петербург, хотя и бывший.
…………………………………………………………
Он смирен ныне, наш поэт, он ничего такого особенного не
хочет, ему бы сторожем куда-нибудь устроиться, или дворником, ведь время ему нужно
– вот в чем дело – время
и угол, чтобы было, где жить, по возможности и творить»[5].

Это ощущение жизни на обочине, маргинальности, замечательно передано самим Ожигановым в одном стихотворении 1973 г. из цикла «Восточные сказки» (цикл посвящен И. Б., вероятно, Иосифу Бродскому):

Я сторожем куда-нибудь устроюсь
Поношенным пальто на час укроюсь,
Проснусь и ледяной водой умоюсь
И подойду к столу.
Полузабытых книг черновиками
Лежит на деревянном теле камень,
И чем так виноват я перед вами
Закут тепла и радости лоскут?

Мышиный писк застрял в плотине горла
Кормленье с рук – проклятье Святогора
Короста не отшелушится скоро
Чешуйками, корой.
Но как дракон о чешуе забытой
Я смутно помню о семье разбитой,
Охаянной и впопыхах зарытой
В шершавый хворост и песок сырой…

По силе, выраженной в этом стихотворении эмоции неприятия навязанного поэту мира, его можно сопоставить с «Речью о пролитом молоке» Бродского. Судя по некоторым деталям, действие его разворачивается, однако, не в Ленинграде, а в Куйбышеве. Дело в том, что с 1973 года он живет как бы «на два города»: его жена, физик по образованию, поселяется с дочерью в Куйбышеве, где ей предложили работу. Но они надеются всё же в обозримом будущем переехать в Ленинград. В 1978 Саша получает в Ленинграде работу и служебную квартиру. Однако с переселением семьи в Ленинград не получилось и в 1979 году он окончательно переезжает в Куйбышев. Там он живет достаточно замкнуто, не находя (или не ища?) в этом городе литературной среды. Как писал впоследствии поэт и основатель вестника современного искусства «Цирк “ Олимп”» Сергей Лейбград: «Он двадцать лет жил в Куйбышеве-Самаре не живя здесь»[6]. Но предоставим слово самому Ожиганову:

Кто ты такой? Глухой любитель слова
звучащего, засунутый в подвал?..
Самара не была с тобой сурова:
ты для неё и не существовал.
Ты слышишь свист насосов, скрежет, стуки
моторов, шум в ушах («Послушай-ка!..»),
какие-то – чудовищные! – звуки:
чужую речь родного языка,
мышиную возню («Итак, вниманье!»),
угрозу смерти, суету страны,
припадки страха, бабье лепетанье
и тщетные попытки тишины.

И ещё одно стихотворение, рассказывающее о его существовании в Куйбышеве:

Как не хотелось жить, как не жилось
Здесь (в Куйбышеве, кажется?.. в Самаре?..),
где время шло, качаясь, вкривь и вкось,
как кочегар в хроническом угаре,
где шаркание дворницкой метлы
в потёмках из постели выметало…
Котлы и печи, печи и котлы
и электричество полуподвала –
на глубине гробов, где рвалась нить
сестры, в раю бетона и металла,
где не жилось, где не хотелось жить,
где воздуха и света не хватало.

Тогда, в 1970–1980 гг. ни у кого из нас не было никаких публикаций на родине, но все же положение было не вполне безнадежным: появилась самиздатская периодика, появились публикации заграницей. Наконец, в 1981 году был образован «Клуб-81» – результат компромисса между властями и деятелями «второй культуры». Но это было в Ленинграде, а Ожиганов жил в Куйбышеве, где он был только «засунут в подвал» и не было возможности из этого «подвала» вылезти. А ведь он был к тому времени вполне сложившимся и, без оговорок, выдающимся поэтом. Моя первая публикация в «большой печати» была в 1985 в коллективном сборнике «Круг». После этого начались публикации в журналах и в 1993 году удалось издать сборник стихов. У Саши первая публикация на родине состоялась на семь лет позже, в 1992 году, в саратовском журнале «Волга» (№ 2). Как Саша впоследствии написал в автобиографической заметке в газете «Цирк “Олимп”», его «нашла» редактор «Волги» Анна Евгеньевна Сафронова, нашла, кстати, по подсказке Кривулина, написавшего вступительную статью к этой публикации.

Но жизнь все же менялась и «глоток воздуха» стал возможен. В 1992 года в Самаре появилось замечательное издание – вестник современного искусства «Цирк “Олимп”», выходивший в формате многостраничной газеты[7]. Вестник распространялся и в других городах (в том числе в Москве и Петербурге) по подписке через Роспечать. В нем участвовали многие московские и питерские литераторы, в советское время принадлежавшие к подпольной «второй культуре». Основателем и главным редактором «Цирка “Олимп”» был Сергей Лейбград, поэт, журналист, культуролог, теле- и радиоведущий, человек другого поколения и другой энергетики, нежели Ожиганов. Тем не менее, он сразу почувствовал в пришедшем к нему немолодом уже человеке своего. Вот как он впоследствии, в предисловии к третьей Сашиной книге, описывал его появление:

«Он пришёл. Ему, конечно, сказали, что есть такой я и такой «Цирк “Олимп”». Просто неофициальное литературно-художественное издание, в котором он мог бы печататься. Но ведь он пришел. Он вышел. Нет не из подполья. Он ни от кого не прятался. Вышел из невидимости. Из тотального – пронизанного внутренними диалогами, спорами и проклятьями – одиночества»[8].

В «Цирке “Олимпе”» Ожиганов публиковал не только стихи, но и эссе на литературные темы. Это время он назвал в своей, упомянутой выше, автобиографической заметке, одним из самых счастливых периодов своей жизни. В 1997 году он переехал с семьей в Москву. Знали о нем в Москве лишь в узком кругу поэтов, хотя он не скрывался и выступал на поэтических чтениях. (Я встретил его на фестивале поэзии “Genius loci” в сентябре 1998 года в Москве. Он не был участником фестиваля, но выступал в прениях). В 2002 году Дмитрий Кузьмин издает первую его книгу «Трещотка», представляющую собой как-бы конспект шести самиздатских книг 1960-1970-х гг. Следующей книгой была «Ящеро-речь», вышедшая в 2005 году в поэтической серии журнала «Воздух», издаваемой тем же Кузьминым. Название книги предложил Кузьмин, взяв это причудливое составное слово из стихотворения «Мост»:

Это облава
на одичавшую ящеро-речь,
окаменелость,
вновь задышавшую, ставшую течь
пустошью!..

Третья книга Ожиганова «Утро в полях», в поэтической серии «Цирк “Олимп” +TV» вышла через семь лет (2012) в Самаре. Это сборник лирических стихов, которые писались с 1993 по 2003 г. В ее подзаголовке значится: девятая книга. Предыдущие восемь – это машинописные сборники, которые он стал составлять еще в «андеграундный» период. Перечислю их в хронологическом порядке: «Стрекоза», «Твой брат,  Петрополь…», «Карантин», «Монолог», «Трещотка» (не соответствует опубликованному), «Затмение», «Подвал», «Треножник».

И, наконец, в этом, 2021 году, благодаря стараниям Татьяны Ковальковой, журналиста и редактора портала «Русская культура», в издательстве «Пальмира» вышел посмертный сборник Ожиганова «Шестикнижие», включающий первые шесть из перечисленных выше книг. Ожиганов – поэт непростой. Об этом хорошо написал в своей вступительной заметке к его первой публикации в «Волге» Виктор Кривулин:

«Поэзия его рассчитана на читателя, который способен ориентироваться в сложных ассоциативных ходах, улавливать прихотливые и изысканные литературные аллюзии. Судьба мировой культуры – главная тема стихов Ожиганова, и тема эта решается не на абстрактном материале, а исходя из нашего советского опыта – опыта культурной и духовной бездомности, изначальной заброшенности мыслящего человека в мир, построенный по законам лагерной зоны, и в язык, порожденный параноическим приблатненным сознанием. Странная поэтика стихов Ожиганова – несколько сюрреалистичная, глуховато-взрывчатая, обостренно-совестливая – коренится глубоко и в заветах русского Серебряного века, и в традициях европейского неоромантизма».

Ожиганов, по крайней мере, в 1970-е гг., тяготеет к большой форме: к поэме или стихотворному циклу, причем грань между ними достаточно условна. В его поэмах есть сюжет, но это сюжет «мерцающий» и разворачивается он часто в двух планах: реальном и символическом. В ранней поэме «Барак» (1967) он описывает вполне реалистично барачный быт, те «условия человеческого существования» в коих существовала, и существует значительная часть наших сограждан:

В пустом бараке ярусы из досок
Осыпаны соломенной трухой,
Помётом
И блевотиной сухой.
Солома отдаёт мочой и потом.
В углу кричит голодный недоносок…

Но потом эта реальность постепенно превращается в фантасмагорию: появляется некий условный персонаж, называемый Виновником, а в эпилоге возникает уже совершенно сюрреалистическая картина, мотивированная, впрочем, сновидением:

Две девочки становятся на колени
И шёпотом предлагают:

«Открой-ка нам голову на затылке
И достань оттуда
Цыплёнка!
Мы приготовим блюдо
Кобылке,
И она нам родит ребёнка…».

Реальное и символическое перемешаны и в другой ранней поэме «Бык» (1968). В её начале очень выразительно передано ощущение, которое в молодости было свойственно многим из нас: ощущение игры жизненных сил, энергии, которая не находит выхода в каком-либо конструктивном действии:

Жара ложилась осторожно
На побелевший тротуар
Меня трясло. Мне было можно
Всё: засвищи, схвати удар,
Разденься, влезь в оранжереи,
Разбей оранжевый горшок –
И кишиневские евреи
С улыбкой скажут: «Хорошо!».

Символом этого буйства и, одновременно, бунта против обыденности, в поэме выступает бык. Но это не реальный бык, а символический:

Но он запомнил: послезавтра,
Сбежав от суточных трудов,
Ворота кукольного театра
Снести он должен быть готов!
Круша картонные устои,
Цвета отдельные смешать
Пожаром бунта и – бежать!
Бежать, не зная, что не стоит.

Но ни бунта, ни бегства не происходит. Быка заставляют играть в навязанную ему игру:

О, посмотри, как театрально,
Усердно высунув язык,
Играет в мяч многострадальный
И задыхающийся бык!
Как тяжело слетает пена,
Как кто-то мяч его берёт,
Как постепенно… постепенно
Стихает смех, и бык ревет.

В том же 1968 году Ожиганов написал ещё одну поэму «Смерть землемера». Возможно, что в основе её какое-то реальное происшествие, но его трудно вычитать из текста, настолько он перегружен ассоциативными смыслами. Основной символ в этой поэме – яблоко. Это, прежде всего, яблоко с библейского «древа познания добра и зла», но знание, которое оно открывает – другое: а именно знание о том, что жизнь – это бытие-к-смерти. Смерть землемера, вероятно, случайна, но он предчувствует её скорый приход:

«Предсказываю, и не обману! –
Далёкий путь в суровую страну,
В которой кто уснул – тот не проснулся»

Рубежным произведением Ожиганова, которое он писал с 1970 по 1973 г. я считаю диптих: «Два введения в игру стеклянных бус». Название этого диптиха отсылает нас к знаменитому роману Гессе, изданному в 1969 году в русском переводе. По-немецки он называется Das Glasperlenspiel, по-русски это перевели как «Игра в бисер», но можно перевести и как « Игра стеклянных бус». Роман этот тогда был очень популярен: он соответствовал нашему стремлению уйти от советской реальности в область высокой культуры, обрести свою Касталию посреди советского быта. Это была форма эскапизма, бегства от действительности; другой, более упрощенной формой популярной тогда, была «романтика трудных дорог» – поездки в экспедиции «за туманом и за запахом тайги».

Диптих состоит из двух венков сонетов: первый венок состоит из 15 сонетов, пронумерованных от 0 до 14, причем первый, нулевой по номеру – это т.н. магистрал, заключающий основные мотивы и темы последующих. Второй венок строится иначе: здесь магистрал помещен в конце, в нем как-бы резюмируется сказанное в предыдущих стихотворениях. Ожиганов не случайно избрал такую сложную форму: она, в определенном смысле, и есть содержание этого произведения, оно – пробная партия «игры стеклянных бус». Но оно ещё и конструкция из 30 клеток, внутри каждой из них автор вроде бы «играет» как хочет. Его «бусинки» – это как бы случайные ассоциации, но при этом каждая из них при развертывании текста находит поддержку и воспринимается уже как лейтмотив. Объясню это на примере первого магистрала:

Стеклянных бус прекрасная Игра
Нас научает строгому порядку.
Мы не хотим копать себе же грядку,
И мы тайком глотаем дым костра
Пророков – торопись, петух, пора!
Завкадрами расспросит по порядку.
Изображая носиком касатку,
Ответ прибережём для топора.
Не торопясь из дома поутру,
Мы подождём. Нам это по нутру.
Но Муза, как матрёшка, не дробится,
И никогда осёл не скажет «му».
Все петуха пускают потому
Что «жизнь прошла». Не надо торопиться.

Лирический сюжет здесь развивается сразу в двух плоскостях: бытовой (устройство на работу, разговор по этому поводу с «завкадрами») и в плоскости, так сказать, литературной судьбы – в советской литературе тоже были свои «завкадрами». Таков общий смысл сонета, но что значат отдельные образы: дым костра пророков, петух,осёл? Это проясняется по мере развертывания лирического сюжета:

И мы тайком глотаем дым костра.
Кричи, петух! Кричи, качая красным
Хвостом! Размахивай серпообразным
Хвостом! Гони, пришпоривай Петра!

Здесь отсылка к известному евангельскому эпизоду отречения апостола Петра во дворе первосвященника. Петр, как известно, там грелся у огня (костра) и когда его опознали как одного из учеников Иисуса – отрекся от него. И тогда, как это и было предсказано Иисусом, запел петух. Пенье петуха в Евангелии – это напоминание о долге, а в последующих контекстах – напоминание о том, что человек слаб и может свернуть с избранного им пути. Именно поэтому петух венчает шпили лютеранских церквей. Но «дым костра» у меня лично вызывает и другую ассоциацию – с упомянутой уже «романтикой трудных дорог». Много позже, в 2009 году, я написал стихотворение «Шестидесятники», где были такие строки:

Был трубою негра мир разбужен,
Боль земли казалась неостра.
Мировой пожар?
Кому он, на фиг, нужен!
Время греться у костра.

Это «время греться у костра» относится не только к шестидесятникам, но и к нам, семидесятникам. Неоднозначен в диптихе и образ петуха. Он связан не только с напоминанием о долге, но и с выражением «пустить красного петуха», т.е. темой народного бунта:

…На дым, к помостам грязным
На площадь, под защиту топора
Ночная степь выхаркивала лучших…
«Пустить петуха» означает также фальшиво петь:
Наш дорогой наставник из ослиной
Фамилии четыре с половиной
Десятка (каждый год – по одному)

Птенцов из их яичек соловьиных
Изъял, взрастив их в яйцах петушиных.
Все петуха пускают потому.

О чем это? Вероятно о литературных объединениях, которые в то время были разрешенными очажками литературной жизни, и которые начальство рассматривало как инкубаторы для выращивания приемлемых стихотворцев. Я привел эти строки ещё и для того, чтобы показать разномасштабность ассоциаций, которые вызывает у Ожиганова один и тот же образ. Перепады масштабов – одна из особенностей его поэтики. Образ топора («Ответ прибережём для топора») тоже порождает разнообразные ассоциации. Здесь и «к топору зовите Русь», и топор Раскольникова:

Ответ прибережем для топора.
На площади цветут автомобили.
Не скажем, как Раскольников: «Убили!»
На площади, распухшей от «ура»,

Озябли, маршируя, мастера
И милую Касталию забыли.
А нас, как недоумка, не забрили,
И мы поём из глубины ведра…

Образ осла («И никогда осёл не скажет “му”»), в общем – ясен. Он – воплощение терпения и самодостаточной жизни:

И никогда осёл не скажет «му»
Зачем ему? Для вящего прокорма
Есть у осла испытанная норма,
И он всегда прибавит к одному.
И будет два!.. И радостно ему,
Как будто под парами хлороформа…

«Два введения в игру …» писались долго, три года, но были задуманы и воспринимаются как единое целое. Этого не скажешь о следующем большом произведении поэта – «Реквиеме» (1974–1975). При первом чтении эта поэма кажется конгломератом несвязанных друг с другом фрагментов, и только со второго раза начинаешь осознавать внутренние связи между ними. «Реквием » состоит из трех частей, а также пролога и эпилога. Пролог называется «Салют» и в нем говорится о каком-то эпизоде из армейской жизни:

Встряхнули
и поставили лицом
к шершавому лицу стены,
как в детстве:
наказан за плохое поведенье …

«Чёрт побери, пустите!»
Что за шутки!..»

Не отпускают.
Кажут кулаки.

Похоже, дело происходит 23 февраля, в День Красной армии, поскольку в конце говорится о возложении венков и салюте:

Февральский снег стекает на венки
Над мёртвыми стреляют и стреляют.

Солдаты, над чьей братской могилой «стреляют и стреляют», погибли осмысленно. В «Реквиеме», в первой его части, напротив говорится о гибели нелепой и случайной:

Здесь месячник борьбы за безопасность
Движения. В Фонтанке – полынья:
позавчера тут грохнулась машина…
«Несчастный угол» – говорит Марина.
«Несчастный угол»

Далее говорится о том, что вдова погибшего в ДТП находится в психиатрической лечебнице, – она попала туда раньше, поскольку у нее был страх перед переходом улицы. То, чего она боялась, случилось, однако, не с ней, а с её мужем.

Название первой части поэмы — «Реквием для трех голосов»: это голоса автора (он же «лирический герой»), вдовы погибшего и самого погибшего. Последний факт имеет как реальную мотивацию (психическое заболевание героини), так и мотивацию условностью текста:

условность
вытравляет реальность
и на каждом параграфе – кровь.

Главная условность, и вместе с тем главная ложь по Ожиганову – это вера в воскресенье. Вообще первая часть поэмы – это жест неверия, жест отвержения того пути, по которому впоследствии пошёл его друг Олег Охапкин. «Реквием для трех голосов» это – «однозначный итог ученичества, зла и сомненья». Поэт отвергает авторитеты, отвергает «общие» истины, отвергает, однако, не прямо, а иронически:

Бесконечно прав молчащий
и сидящий в стороне,
из угла на нас глядящий
слушатель – служитель вещий –
со стеною на спине.

Здесь отрицание общепризнанного авторитета через его, якобы, утверждение. Поэт не на стороне этого авторитета, а на стороне человека «кричащего» и «дрожащего»:

И не прав один: кричащий
из камней, в стене –
дрожащий
«Человек»

Эти строки отсылают нас к прологу, к эпизоду унижения, с которого начинается поэма. Об унижении говорится и во второй части «Реквиема», названной автором «Лиза». Об этой Лизе (возможно, реальной женщине) говорится обиняками:

Когда б в людской
или в предбаннике –
над мыльной жестью, сажей,
дровами и ведром
(«какие бёдра!»)
простоволосая –
стояла б, от работ
и судорог – в бесцветных нитях нимба:
уборщица! –
но и не… не…

Зачем эта картинка из времён крепостного права в современной поэме? А затем, чтобы показать, что унижение женщины продолжается и в современности. И происходит это, когда на женщину смотрят только как на объект вожделения. Сколько женских образов в поэме? Вдова погибшего, Лиза и женщина, называемая донной Анной и цыганочкой. Но, возможно, это одна и та же женщина в разных проявлениях: негодующем, униженном и страстном. Последние строки «Реквиема» (до эпилога) раскрывают именно эту страстную ипостась:

благодаришь? танцуешь?
нет:
себя дарѝшь благоговея!

«Реквием», как мы видим, допускает разные интерпретации. И тут следует сказать об одной опасной тенденции, которая была не у одного Ожиганова, а у многих т. н. неофициальных литераторов. Я бы её назвал: игнорирование читателя. Действительно – невозможность печататься, бытование текстов в основном в устной форме (квартирные чтения) приводили к мысли, что читатель (да и слушатель) вообще не нужен, что стихи и даже прозу можно писать «для себя и для Бога». Последнее выражение принадлежит Елене Шварц (у нее есть цикл «Простые стихи для себя и для Бога»), но сама она так не писала, интуитивно понимая, что поэзия не только монолог, но и диалог, что слово всегда к кому-то обращено. Иное у Ожиганова: стремление открыться у него часто перекрывалось другим стремлением – закрыться:

Дыры в челюстях классных скелетов,
благочестие
и чернокнижье: «Откройся, Сезам!
и закройся!..
Закройся!
Закройся!
«Реквием»

Отсюда герметизм многих произведений Ожиганова. Особенно последовательно он проявился в поэме 1978 года «Затмение». Попробуем, всё- таки, разобраться в ней. В качестве эпиграфа к этому произведению поэт взял строки своего современника Кривулина:

И над ясным лицом, как затменье
проплывает рука, Эвридика, страна
столь чужая Элладе, с каким-то больным
отношеньем источника с тенью.

Этот эпиграф и обуславливает двуплановость поэмы: как и в «Двух введениях …» условное в ней теснит реальное, но это условное оказывается, в конечном счёте, неотличимым от реального. В первом фрагменте, называемом «Площадка», действие происходит на съёмочной площадке:

Прожектор тычется в одну
и ту же выемку дивана.
«Вниманье! “Мужа и жену”
Мотор!..»

Т. е. снимают какой-то фильм под названием «Муж и жена». Но в процессе съёмок что-то происходит не так:

И корифей с открытым ртом
стоит, забыв законы
кино… Стоп! стоп! «До дна!.. До дна!..» –
орут статисты…

Мир игровой и мир повседневности тут – взаимозависимы: их объединяет реальность чувств. Фильм – проекция на экран страхов и психологических травм автора сценария (и автора поэмы). «Затмение» далее развивается так: следующие за «Площадкой» обозначения фрагментов поэмы заключены в кавычки: «Медуза», «Алтарь», «Оракул», «Возничий», «Орфей-Эвридика», «Жертва», «Аполлон-Дионис». Это и эпизоды какого-то фильма, и, одновременно, образы, выплывшие из бессознательного. Бессознательное теснит сознание – это и есть «затмение»:

Тьма безымянная спутает числа
и опояшет пугливую плоть
окаменевшим орнаментом смысла.
Ужас – на щит!(Неудавшийся дубль)
Где, Стагирит, тростниковая флейта?

Стагирит – это прозвище Аристотеля. (Он был родом из города Стагиры в Македонии). Философия Аристотеля – квинтэссенция античного рационализма, ясное дневное сознание. А тростниковая флейта – это флейта сатира Марсия, вызвавшего на состязание самого Аполлона. Разгневанный Аполлон, как известно, велел повесить Марсия и содрать с него, живого, кожу. Жизнь поэта, согласно Ожиганову, – это существование с содранной кожей:

В геометрическом киносаду
Холодно под схоластическим ветром…
Это пещерная сырость!.. И тьма!..
Глубже! Зарой!.. На «Супружеском ложе»
опустошает и сводит с ума
дикое дерганье содранной кожи.

В поэме «Затмение» ярко выразилась одна важная особенность поэзии Ожиганова: мифологизм. У него нет, как у Елены Шварц, например, своего индивидуального мифа – он использует образы и сюжеты мифов греческих, индийских, вавилонских. Причем из греческих мифов он выбирает не самые известные, а наиболее брутальные сюжеты. Например – об убийстве Гераклом в припадке безумия Ифита, сына эхалийского царя Эврита:

Пряди, герой! Случайное убийство
тебя лишило гордости и сил.
Так доблестен ты был и так неистов
что должен был убить. Вот и убил.
«На полях иллюстрированного мифологического словаря»

Поэт здесь сознательно дегероизирует известного из всех хрестоматий героя: Геракл убивает Ифита случайно и это случайное убийство перекликается со случайной смертью в «Реквиеме». Когда-то Владимир Соловьев написал: «Смерть и Время царят на земле». Ожиганов считает, что на земле царят Смерть и Случайность. Им обеим противостоит работа поэта, которую я бы назвал «умным вѝдением», а он называет «сосущим зреньем». Это «сосущее зренье» отнюдь не легкая ноша, а бремя, от которого поэт желал бы избавиться. Об этом стихотворение «Ангелу смерти» (1979):

Глазастый ангел, отними глаза,
возьми себе. Тебе они нужнее.
Смотри: холодный остов пуст и ржав!..
Слепое обожание нежнее
и безболезненней пытливых взглядов (Здесь
неразличимо…). Но прикосновенье –
разглядывание в темноте: я весь
стал глазом! Отними его. Сверленье
кромешной тьмы кошмарней, чем инцест.

Что делать мне с моим сосущим зреньем?
И кто меня взахлёб глазами ест?..
Зажмурься, ангел, отвернись с презреньем.

Советская эпоха стала подходить к своему завершению во второй половине 1980-х гг. С 1991 года мы стали жить в другой стране. Как это отразилось на поэзии Ожиганова? Она существенно не изменилась и исторического оптимизма у него не появилось:

Ждали: поднесут его на блюде,
как заокеанский ананас…

Будущее – то, чего не будет,
то есть настоящее без нас.
И не жалко времени. Его-то
не убудет: было – будет – есть,
будто труп, пропитанный тавотом,
мазью-шмазью, чем ещё? – бог весть!

Вместе с тем отнюдь не все его стихи этого периода были мрачными и безысходными. Такие настроения имели место, но было и другое: желание жить и ощущение, что жизнь прошла не зря. Сейчас, когда Александра Ожиганова уже нет живых, мы можем твердо сказать: его жизнь – удалась. Пусть почти не было внешней реализации, зато реализация внутренняя была в полной мере, «душа сбылась» как говорила когда-то Цветаева. Так всегда бывает с поэтами и, вообще, с людьми творческими: они никогда не могут считаться неудачниками, даже если современники забывают о них. При жизни Ожиганов был известен лишь в узком литературном кругу. Самая объемная его книга вышла только в этом году. Надеюсь, что это издание будет началом славы поэта, той славы, которой ему не хватало при жизни.

 

Примечания

Впервые опубликовано: Журнал «Звезда», № 7, 2021.

[1] Антология новейшей русской поэзии «У Голубой лагуны». В 5 т. / Сост. К. Кузьминский, Г. Ковалев. – Ньютонвилл (Mass).1980 – В Интернете: https://kkk-bluelagoon.ru/tom3b/ojiganov1.htm

[2] Рышкановка и Ботаника – районы Кишенева. Штефан чел Маре = Стефан III Великий (1429–1504) – молдавский господарь. Здесь имеется ввиду памятник ему в Кишеневе.

[3] Эти и последующие биографические сведения сообщены мне вдовой Ожиганова Светланой Варкан.

[4] Гозиас Слава. Два поэта из «Голоса юности» // Квадрига Аполлона №15. 2015. (quadriga.name/2015/10)

[5] Сканированные номера журнала «37» есть на сайте университета в Торонто: https://samizdatcollections.library.utoronto.ca

[6] Лейбград С. Александр Ожиганов – поэт неволей божьей // Ожиганов А. Утро в полях. Самара, 2012.С. 6.

[7] Архив номеров помещен на портале «Цирк “Олимп” + TV»: https://www.cirkolimp-tv.ru

[8] Лейбград С. Александр Ожиганов – поэт неволей божьей. С. 6.

 

На заставке: Ожиганов и Куприянов у Новой Голландии. Лето 1974 (?). Фото Б. Смелова.

© С. Г. Стратановский, 2021
© НП «Русская культура», 2021