Предисловие

Рассказы мои вплоть до ХХI века не публиковали. Нет, никто ни разу не сказал, будто они плохо написаны, говорили одно: «Это не в нашем духе». Только редакторша журнала «Урал» выразилась определеннее: «Ваш стиль – импрессионизм. Я понимаю главного редактора, его недавно опять ругали за импрессионизм». Просто и ясно. Этот ее босс свою докторскую настрочил о том, что Геннадий Бокарев с его прогремевшей в 70-е пьесой «Сталевары» нам нужнее Булгакова и выше его как писатель, поскольку «извлечь поэзию из самой жизни еще труднее, чем из производственного процесса варения стали».

Не то что публиковаться – и читать было во времена оны труднодоступно. Ранние мои рассказы написаны вне знакомства с опытом Марселя Пруста, до знания имени Хайдеггера… Так что мысль о том, что за внешней оболочкой вещей таится непознаваемая манящая сущность бытия, будоражила, оказывалась открытием и звала к письменному столу, пусть и без надежды на публикацию.

 

Ася

…Белое крыльцо освещено луной. После метели все недвижно и тихо, чуть светятся округлые верхушки сугробов. Меж столбов позабытые простыни распластались как призрачные знамена, на снегу под ними нет теней. Крыши низких домов тонут в смутном снежном мареве, дальше высится небоскреб, приближенный красными немигающими огнями; я должен его обогнуть, чтобы выйти на тракт.

Луна отрешенно вплывает в гряду облаков, край гряды замерцал и погас, и погасли сугробы. Двор сливается с темным пространством, черные столбы растут навстречу взгляду, дома ширятся и, выходя из очертаний, растекаются в темноте. Предметы не видны, но их присутствие ощутимо; лишь на мгновение оно прерывается – и это как черный провал, остановка сердца, но еще вздох – и бытие вещей длится… они здесь вплоть до утра, когда словно часовые дома выстроятся вдоль дороги, реальные, ясные и простые… до вечера, когда опять разольется томление, вверху натянутся провода, и ветка тополя взметнется… Как выразить разлитое вокруг томление бытия, захлестывающее густыми сладкими волнами?…

Обогнув небоскреб, выхожу на широкий накатанный тракт, освещенный синими огнями. Дрогнув и покачиваясь, блеснув крышей, покатился автобус, и тишина, залетевшая сюда следом за мною, отступает перед рассеянным шумом большой улицы, где неровно освещенные тополя вдоль тракта силятся и не могут исчезнуть в темноте.

Топчусь на автобусной остановке. Слушая шорох шин и вечерние голоса, выплетающие странный узор в задумчивых сумерках, сворачиваю в боковой переулок. Здесь полная тишина. Фонари, как лебеди, склонили темные дуги над заснеженной дорогой, пересеченной полосами света и легкой тени, и опять снег, снег, снег, уходящий в бескрайнюю темноту. Но – домой, меня там ждет Ася.

…Я в углу комнаты в кресле, Ася у окна вблизи матового рожка. Ее головка повернута в профиль, свет золотит тяжелый узел волос на затылке, высокая шея изогнута, ресницы трепещут, как бабочки в струе света, тонкая рука – на подлокотнике кресла, ее покой полон жизни, пальцы притаились, словно настороженные зверьки; фигура девушки скрыта в тени, четко виден лишь профиль.

Но вот она поворачивает головку и тихо смотрит на меня и, кажется, неуловимым движением неслышно и плавно ко мне приближается, и я подробно, близко вижу только прозрачные глаза с черной точкой зрачков. И эта точка обретает бесконечную перспективу, и возникает ощущение, что от меня остается лишь некий остов, первичный элемент самоощущения, не дающий окончательно потеряться, а все истинное и ценное плывет навстречу взгляду и погружается в его глубину, и в легком головокружении мнится, что мы плывем среди вещей, которые обволакивают нас теплыми струями молчания…

Ася улыбается потаенной, едва приметной улыбкой, гаснущей среди вещей, и я ощущаю, что наше плавное магическое путешествие этого вечера не вполне слитно, и все же ее улыбка передается мне, так что я улыбаюсь тем же едва заметным движением края губ, и будто эта слитная улыбка выражает новое взаимное понимание, мы погружаемся в еще более глубокие пласты ощущений… Молчание и выразительная недвижность вещей достигают предела… слышен их тихий зов, нежное веленье…

Ася вскоре уходит, не назначив новой встречи. Комната постепенно остывает от ее присутствия, погружаясь в молчание, но не то, полное значения, – а в пустоту, где не остается ничего за оболочкой реальности, и я уже не знаю, что правда, а что идет от моего воображения…

Я почти ничего не знаю об Асе и не стремлюсь знать: факты косны. Знаю лишь, что она – мамина ученица и, кажется, пишет у нее курсовую, почему дважды в неделю и приходит к нам домой. Обычно я открываю на звонок, тихий и переливчатый, она робко глядит и проходит в мамину комнату, оставляя в полутемной прихожей слабый запах духов; из-за двери доносится звучный мамин контральто и тихий, замирающий голосок. Через полчаса мамина дверь щелкает, показывается мамино смуглое лицо в черной шапке волос, а следом из-за ее спины проскальзывает фигурка девушки, до того хрупкой и белокурой, что она словно растворяется в окружающем пространстве. Я подаю ей шубку, мама громко прощается, и несколько минут после звука захлопнувшейся двери сохраняется неопределенное, мечтательное настроение.

Но как-то Ася застала дома меня одного и попросила передать маме альбом живописи Константина Сомова. А я предложил ей кое-что показать до маминого прихода. В своей комнате я развернул у нее на коленях великолепный альбом Хиросигэ – я тогда увлекся японской живописью. Листал альбом я, Ася замирала перед каждой гравюрой, вбирала в себя мои пояснения, и очевидно видела в моих словах больше, чем я сам в них вкладывал, так что ни одна моя мысль и интонация не только не пропадали, но получали новое значение.

– Посмотрите на этот воздушный шарф на перилах, правда, в нем лунный свет? – говорил я.
– Да, – отвечала она с улыбкой. – Концы шарфа взлетели и замерли, и в этом взлете суть застывшего мгновения. Японцы дробят время и впечатления на мельчайшие частицы… это заметно и в их музыкальных сочинениях… и даже в том, как они исполняют европейские пассажи… – Ее замечания были умны и точны, а ее тихий и как бы бесцветный от избытка чувств голос подчеркивал, как мало могут передать слова. С этого дня мы полюбили слушать музыку вдвоем, в ожидании мамы или просто так.

Я вижу Асю словно наяву… Ее взгляд ускользает, улыбка гаснет, осветив лицо, голос едва колеблет тишину, создавая легкую рябь на глади, и тишина легко смыкается над словом, когда оно канет на дно. Ставлю пластинку. При первых звуках музыки Ася распрямляет спину и застывает в кресле, глядя прямо перед собой, переплетя тонкие пальцы; звуки нарастают, и повторяется музыкальная фраза, подобная откровению, которое надо произнести снова и снова… Ася плавно поворачивает голову и смотрит прямо на меня, и ее глаза словно отделяются от светлого лица, становясь глубже, темнее… длинные пальцы ярко освещены, розовый перламутр ногтей влажно поблескивает, и кажется, я чую сладковатый запах лака, и сухим жаром горит узкое кольцо, замыкая возникшую близость…

Музыка кончается, и едва смолкает шуршание пластинки, Ася отводит глаза и снова уходит в себя… но я знаю: вновь зазвучит музыка, Ася сначала будет безучастной с виду, но потом тихонько повернет ко мне голову и взглянет прямо в глаза… Казалось, в другом человеке я нашел самого себя…

…Помню, как мы встретились в последний раз. Я сидел один у окна с книгой, читая и поглядывая в окно. Между тем, собиралась гроза: на улице и в комнате потемнело, небо вздыбилось, дорога притихла и прижалась к земле. Все вокруг наливалось предчувствием; ваза красного китайского лака на этажерке стала темной, сосредоточенной в себе, отрешенной от книги, букета ромашек в стеклянной банке… Все напряглось… И вдруг воздух дрогнул и шумно раскололся странно приближенным звуком; звук не был громким, но он был везде, даже в самих барабанных перепонках.

Хлынул ливень, волнами побежал по тротуару. И среди грохота и плеска воды далеко где-то внутри отдалившейся и враз потемневшей квартиры раздался звонок. Пройдя темным коридором, куда глуше доносился шум дождя, я откинул цепочку и увидал узкое светлое лицо с большими синими глазами. В них отражалось то же ощущение: свершилось! Собирая платком стекающие с пальцев струйки воды, Ася озиралась, будто кого-то или чего-то ища. В дверях моей комнаты ее фигура на миг осветилась фантастическим светом, громыхнуло, стекла тоненько прозвенели…

В комнате было еще сумеречно, но таинственная отъединенность вещей исчезла, хлынувший ливень разрядил напряжение, все стало светлее и проще. Я придвинул Асе кресло, но она подошла к окну. Там уже начинало светлеть, бурный мгновенный дождь иссякал, дома и дороги обретали привычный вид. Ася пригнулась ближе к раме, что-то рассматривая внизу на асфальте. Из тяжелого светлого узла волос на затылке выпали шпильки, узел плавно скользнул к плечам, распадаясь тяжелыми прядями, влажными на концах, сухими и пушистыми выше. Их подсвечивали красные стенки большой китайской вазы, которая сейчас выходила из глубокой задумчивости, словно обморока, вновь оживая возле Асиных волос. Не оборачиваясь, Ася сказала:
– Какой дождь был… будто долго чего-то ждешь, и вот – свершилось…

Ее волосы мгновенно посветлели от выглянувшего солнца и вдруг ослепительно засверкали. Она отвернулась от окна, ее лицо казалось недоступным; окутанное сзади светом, оно было словно в дымке, которая отделяла ее от меня на недосягаемое расстояние… Нет, мне не приходило в голову коснуться ее волос. Я поднял шпильки и подал их Асе, держа за краешек и вытянув руку как можно дальше; она быстро взяла их маленькой крепкой рукой, и в ее чертах мелькнула, казалось, снисходительность взрослой. Ни одного слова не было сказано, но мы оба знали: отныне все изменилось.

Похожее чувство я уже испытал однажды… Когда это было?.. Одноклассник Гриша, которым я издали восхищался, отозвал меня как-то на переменке в сторону и предложил дружбу, как это водилось в те далекие годы между мальчишками, но я – от радости, растерянности, и какого-то непонятного мне самому сладостного ужаса – повернулся и убежал… И сейчас, чувствуя свое пылающее лицо, я рассеянно смотрел на вазу, которая остывала от Асиной близости, так что ее красный цвет, вспыхнувший было на солнце, успокаивался, тускнел, приближаясь к густо-коричневому, и расслаблялись напряженные линии круто изогнутых стенок.

…Этот Гриша был светленький кудрявый мальчик с большими задумчивыми глазами и казался мне существом такого высшего порядка, что к нему немыслимо было запросто подойти и заговорить про какую-нибудь обыденную чепуху. Все повседневное было неважным рядом с этим созданием, в котором я подозревал такие сложные мысли и чувства и такие совершенства, что если он при мне говорил что-нибудь обыденное, даже пошлое, я считал, будто это он нарочно говорит о пустяках, снисходя к нам; он хотел скрыть свое превосходство. Из душевного целомудрия мне ведь и самому приходилось говорить о чем-то прозаическом в самые патетические моменты. Подобное целомудрие я готов был приписать всем вокруг, и Грише я с готовностью отвечал на его пустяки в том же духе, радуясь, какую мы отличную придумали игру – говорить о повседневном, ревниво охраняя несказáнное. Признаться вот так, впрямую… ответить на предложение дружбы прямо, грубо, зримо… нет, на такое я был не способен.

Вскоре Ася уехала на практику, она ведь где-то училась, кажется, что-то филологическое… и я потерял ее из виду. Когда год спустя мама упомянула про Асино замужество, я несколько ночей плохо спал, но страдать не было причин: важно было лишь оставаться верным себе и не торопить событий. Время шло, я не торопился: все должное должно было вызреть, как плод, по своим неотвратимым законам… Мы с Асей так или иначе не могли потеряться в разумном мире, полном неотвратимых связей и ясных предзнаменований…

Сегодня после своего дневного сна – мама теперь после обеда обязательно должна поспать – она мне сообщила, что Аси больше нет. Я вышел в снежные сумерки. Ася умерла в родах. Умерла? Я не вполне понимаю, что такое умерла. Вот та ваза, чьи красные стенки помнят золотистые Асины волосы – как торжествующе жадно-красными бликами они пятнали светлые локоны! – эта ваза все та же. Как может навсегда исчезнуть человек? Или все тонкое, хрупкое, ломкое не держится в этом мире? Вот эти сонмы снежинок под моими ногами – их стройная нежная красота неизбежно превращается в снежный хаос…

Я не успел. Убежал от жизни. А ведь я жаждал и ждал ее, жизнь. Не осознавая того, ждал ее, Асю. А она умерла. Я не знаю, может ли это быть, я вообще не знаю, что такое смерть, есть ли она на самом деле… Сегодня вечером, блуждая по городу, такому знакомому и все же всякий раз новому и чужому, я ничуть не удивлюсь, если встречу Асю…

1972 год, Екатеринбург

 

Красавицы

Я нанялась на лето в читальню в городском парке; на мою веранду немало гуляющих заходило почитать газету или полистать книжку. По большей части неинтересная, скучная публика. Но вдруг появлялся человек, в чьих глазах читались небанальные страсти, и когда, тронув одну-другую книгу, уходил, оставалось чувство утраты.

…Я сидела праздно за круглым плетеным столом у входа, когда вошли двое: высокая девушка походкой стремительной и плавной, с зеленовато-туманными русалочьими глазами на худощавом смуглом лице, и за нею следом молодой человек, всем своим видом выражающий покорность. На их лицах лежали отсветы той сложной и тонкой игры, какую затевает обычно женщина, а мужчина послушно следует, блуждая в лабиринте запутанных чувств; хотя на пальцах этой пары светились обручальные кольца, здесь явно крылась интрига. Пока женщина устраивалась за длинным столом, оглядывая лежащие там книги, прикасаясь к ним холодно и отрешенно смуглыми длинными пальцами, одновременно как бы разрешая присутствие своего спутника, я почувствовала себя завороженной, очарованной той высокой и совершенно естественной самооценкой, какая сквозила в каждом мимолетном жесте этой красивой женщины, что делало ее жесты неповторимыми, превращало в таинство.

Молоденькая белокурая девушка за тем же столом увлеченно читала толстую книгу, до дна погружаясь в глубокую зыбь воображаемого; на ее лице играли прозрачные зеленоватые тени от окружающих веранду пышных июльских кустов. Увлеченная чтением, она однако и окружающее держала в поле радостного внимания, свойственного юности, которая каждое мгновение празднует жизнь и ожидает чудес. Как только молодая пара очутилась с нею рядом, девушка с нетерпеливым ожиданием быстро ее оглядела, и ее лицо осветилось восхищением: она уловила ту влекущую тайной игру, что светилась в глазах смуглой красавицы и отражалась на лице ее спутника.

Но вот моя смуглая русалка подняла глаза от книги и с тем же холодноватым, далеким от суеты выражением огляделась вокруг и… высокомерная самодостаточность в ее глазах разом потухла. Спутник, мгновенно уловив перемену, проследил направление ее взгляда – и в ту же секунду лицо у него сделалось радостное и испуганное. Он очутился сразу где-то далеко от этой веранды и от своей властительницы: незнакомая девушка, сидящая рядом с ними третьей, оказалась необычайно красивой. Лицо ее было совершенно иным, нежели у прекрасной смуглянки: его тоже одушевляло сознание своей красоты, но оно с простодушной наивностью словно бы звало окружающих вместе с нею порадоваться ее красоте, словно красота была для всех умеющих видеть, как роза в саду или березка на лесной поляне… При этом чувствовалось, что этот дар не так прост, его возвышенная щедрость делает его бесконечно глубоким…

Всего одно мгновение длилось забвение юноши, глядящего на юную красавицу, но его оказалось достаточно, чтобы жена-русалка нервно передернулась, стиснув книгу длинными пальцами и нарочито пристально вчитываясь в страницу.
– Пойдем? – Муж милосердно кивнул на выход.
– Подожди… – Ее черты стали суше и жестче. Он послушно окунулся в чтение, но, не выдержав, через секунду снова поднял глаза, глядя на незнакомую красавицу с прежним радостным изумлением. Он, почти уже не скрываясь, то и дело бросал взгляды на сидящую напротив красавицу, пока его жена или подруга делала вид, что читает; ее лицо становилось все более мрачным, утрачивая свое волшебное очарование. Лицо ее спутника тоже заметно менялось: от виноватости не оставалось и следа, и вот уже удовольствие и тень мести откровенно явились на его лице. Я думала о том, что сейчас он расплачивается за долгое стояние на коленях, мольбы и унижения… угадывались перипетии страстной любви к жестокой красавице. Но – тайны больше не было!

Как ни удивительно, от внимания юной красавицы не ускользнул поединок взглядов соседней пары. Но ее реакция меня поразила: нет, не гордость, вовсе не торжество – наоборот, ее радостное детское оживление потухло. Она казалась разочарованной любовной парой, которая сначала ее явно заинтересовала.

Мне тоже стало грустно, хоть я и получила пищу для раздумий – о том, как все перевернула красивая девочка, какие открылись интригующие тайники…

– Так пойдем, наконец, – сказал муж, закрывая книгу и глядя на жену с видом наказующего и милующего.
– Я еще не дочитала, – отвечала смуглянка упорно, хмуря тонкие брови и пытаясь показать, что она вовсе не ревнует и, уткнувшись в страницу, засмеялась излишне громко, нервно. И вот тут моя белокурая девочка захлопнула книгу, которую все это время читала, и подняла глаза:
– Интересная вещь?
– А у меня скучная, – и поднялась гибким, неожиданно женственным движением… взяла костыли, до того невидимо стоявшие за ее стулом, и пошла к окну у всех на виду, сильно на них припадая и едва касаясь пола правой ногой, изуродованной болезнью. Мне перехватило горло. Муж смуглянки вжался в стул со смущенным, потерянным видом. На лице его жены мелькнуло злое, торжествующее выражение, и праздник игры вернулся на ее лицо. Она молча встала и, небрежно отбросив книгу, пошла прочь из читальни, холодная и нездешняя. Белокурая красавица еще постояла у окна с цветущей гортензией, прикоснулась к пышным цветам нежным, как бы утешающим жестом, посмотрела на раскрытые двери, где скрылась ее необъявленная соперница, и спокойно вернулась за стол к оставленной книге.

Примечание: Этот случай записан мною под свежим впечатлением от увиденного в читальном зале, где я проработала лето, в нем не изменено ничего; меня и сегодня поражает и восхищает великодушие юной девушки.

19 июля 1973 года

Оба рассказа публикуются впервые

 

В заставке использована живопись Александра Арефьева

© О. Щербинина, 2021
© НП «Русская культура», 2021