ПОДЕЛИТЬСЯ

Ксения Олега Голубович — писатель, переводчик, критик, лектор. Родилась в Москве, в 1972 году. По отцу происходит из семьи черногорских эмигрантов. Мать — переводчик с английского, кинематографист. Отчим — британский писатель, журналист. Закончила МГУ. Кандидат филологических наук. Тема диссертации: «Символ в поэзии Йейтса» (1996). Составитель, переводчик и автор предисловия книги «У.Б. Йейтс. Видение. Поэтическое, драматическое, магическое», переводчик книг Б. Чатвина, Ч-С Пирса, В.Х. Найпола, А. Койре, Дилана Томаса и других. Автор книг «Исполнение желаний» (2003, номинирован на Русский Букер), Травелога «Сербские притчи», поэтического сборника «Personae». Автор критических статей, интервью, рецензий; публиковалась в НЛО, Дружбе народов, Новой газете, Октябре. Соорганизатор проектов-конференций «Словарь война» и «Пост-вавилонское состояние». Переводчик О. А. Седаковой на английский (цикл «Тристан и Изольда» в рамках общей публикации Гарвардского университета был удостоен премии в Америке). Председатель жюри Премии им. А. М. Пятигорского 4-х последних сезонов.

 

Предуведомление


«Ночное дыхание» — так называлась первая лирическая книга Олега Охапкина (1968-69) года, утраченная в архиве автора. Откровение, случившееся при первом знакомстве с его творчеством писателя и литературоведа Ксении Голубович, связанно именно с одноимённым стихотворением. Выбрано оно было по наитию, но скорее сам текст выбрал читателя. Анализ этого стихотворения, который впервые здесь публикуется, приоткрывает нам тайну рождения Олега Охапкина, как поэта. Это не просто лингвистический анализ текста профессиональным филологом, это метафизическое прозрение родственных друг другу душ. В определённом смысле интуитивная догадка чуткого к слову одного человека, приоткрывает сокровенную тайну другого. Эта интерпретация, сквозь небытие утраченной рукописи, восстанавливает среду её возникновения в историческом времени и метафизическом пространстве. Это большая удача как для исследователей, так и для читателей, ценителей творчества поэта.

Татьяна Ковалькова

 

 

****

Поэзия Олега Охапкина создавалась в то время, когда времени было много. Философ Михаил Рыклин как-то сказал, что главным своим продуктом поздний СССР имел «время». Это был странный конец «большого рывка», конец великой мобилизации, конец эпохи, когда твоё время тебе не принадлежало, а полностью накручивалось на механические часы производственного циферблата. Начался застой, откат в скорости, откат в мобилизации. Старый военный лагерь остался, но жизнь его наполнявшая, правила и регулировки ушли. По аналогии с Хёйзингой или в честь Бродского это время можно было бы уподобить «Осени» — поздней осени Средневековья, или осени той скоростной и кровавой цивилизации, которая прожила свой короткий век внутри двадцатого века.

И что остаётся после «большой мобилизации»? Как ни странно – сам человек, носитель большого начала. Носитель себя. Носитель всего времени, отпущенного ему жизнью с рождения, времени, которое он не может инвестировать ни во что. Это время в рамках поздне-советского строя уже не может быть востребовано государством. Но оно не может и быть приспособлено под бесконечную систему отводных каналов рынка. Кстати – в поздних стихах Олега Охапкина эта ненависть именно к рыночному состоянию мира, мне кажется очевидной. Не туда всё должно было «рухнуть», не туда должна была двинуться та огромная масса, тёмная масса «времени», единственным носителем которой оказался сам человек.

А куда? Что такое эта тёмная масса? Где она замирает? — Она стоит неподвижно над самим человеком, она – его тьма.

На пороге возникновения этого времени – а именно в конце последнего советского рывка, в 1967 году,- у Олега Охапкина появляется стихотворение «Ночное дыхание».

Я не случайно датирую прежде чем начать разбор. Шестидесятые – это, как сказала Алёна Громова в нашем общем разговоре – это время не железа, время – алюминия, лёгкого метала, который, приходя на смену промышленной тяжести, становится знаком новой надежды. Как будто бы по эту сторону реальности ещё возможно поэтическое высказывание, ещё возможны общие планы на жизнь и общее время, которое отдано друг другу и празднику. Под этим знаком проходят шестидесятые по всему миру и в СССР. Поэзия Евтушенко, Ахмадулиной, Вознесенского ещё представляет собою как бы чертёж для внешнего мира, того, каким образом этот мир может быть населяем многими людьми. Это поэзия при свете дня. И День её важная стихия – там многое видно, из предметов и обихода людского. Видно всё, на что падает свет. И даже алюминий – это метал, предназначенный совпадать с дневным освещением. С формами дня. Это «общее» время жизни. И вдруг – ночь. И тьма. И полная перемена участи.

Приходящее на смену «метафизическое», «мистическое» поколение ничего не оставит по эту сторону реальности. Может быть только то, что врывается из внешнего пространства внутрь, как определённая и довольно жалобная акустика. Всё время жизни – твоё. И разделить его не с кем. Кроме как с самим собой. Причём слух будет обострённым и болезненным как у тех, кого внешний мир может только раздражать, или вызывать абсолютно непреходящие приступы тоски или жалости, или утраты. Реакции на него чрезмерны. Как у тех, кто болен, или кто … например, не может заснуть. Бессонница – начало первого «расстройства» того устройства личности, которое казалось столь незыблемым ещё недавно в шестидесятые.

Что не спится тебе? Всё лопочешь, бормочешь устало.
Не садись у окна! Заглядишься в осеннюю мглу.
И стихов не шепчи, чтобы тело дрожать перестало!
Отвернись от луны! Завернись в одеяло в углу!

Осторожней дыши! Чутко слушай дыханье деревьев!
И вникай в растворенье невидимых туч!
И себя самого полуночной природе доверив,
Мировой тишиною в молчаньи не мучь!

Не дыши, точно йог, выдыхая в пространство тревогу!
Сердце в руки возьми! Пусть оно отдохнёт!
И выравнивай пульс! Ты забудешь себя понемногу.
Слушать собственный ритм… Иногда это — медленный гнёт.
Не ворочайся, жди! Боль тебя понемногу отпустит,
И уже поплывёшь над собой в тишину.
Но не бойся во сне безпричинно нахлынувшей грусти.
Это память души у дыханья в плену.

Это память любви — твой далёкий оставленный берег —
Память всех берегов, от которых тебя унесло.
Это грусть горизонтов неузнанных волн и Америк.
Это память рожденья. Считай, что тебе повезло.

«Ночное дыхание» — это странный разговор с самим собой, где ты сам и являешься определённым местом, пространством, внутренним проломом тьмы, которым ещё только надо овладеть. Научиться «дышать правильно». Посылать правильно своё дыхание. Изначально сцена, на которую выходит герой, такова – что ничего нет. Все объято «ночью». И есть только он сам.

«Сам» – по-английски имеет более автономное существование. Это то «Self», которое трудно переводимо на русский язык в своём отличии от «I». Разговор «Я» и «Сам» – с «Самим собой» – имеет в виду две ипостаси нашей внутренней жизни. «Я», как тот, кто внутри, кто не имеет формы, и «Сам», как тот, кто является моей же первичной собственностью, как тот, кем я владею прежде всего. Тот самый «Сам СОБОЙ», на котором стою. И вот оно-то и загадочно. «Собой» – это то, в плену чего мы явно находимся. В этом отношении стихотворение явно показывает, что многие ощущения и чувства – одиночество, бессонница, боль – принадлежат этому «собой», тому, что мучится в нас на гранях внешнего мира. Что хотело бы и не могло бы с ним слиться.

Внутренняя структура всегда загадочна – она подобна дыханию, мы втягиваем воздух внутрь извне, владеем им, и посылаем его вовне из себя. О чём стихотворение Охапкина недвусмысленно намекает: «Не дыши, точно йог, выдыхая в пространство тревогу!» То есть дыхание человека наполняет пространство, или даже задаёт его параметр. Пространство вместе с дыханием неожиданно формируется вокруг нас. Дыхание – как ветер – это то, что обходит моря и горы. В конце концов, наше дыхание дотягивается до горизонта. До неузнанных Америк. И вспять – до «рождения». Но это становится возможным, только если мы «поплывём над собой», если каким-то образом минуем структуру «самого себя», ту самую, что властвует нами днём. Ночью эта структура оказывается не у дел – ибо перед нею какой-то невозможный объект, слишком большой и необъятный, слишком «беспредметный» для овладения или понимания. Какой именно? Сама жизнь и смерть. Сам «весь мир», водружённый на одно маленькое «я». И как с этим быть?

«Дышать» — говорит поэт.

Стоит заметить – стихотворение движется по линии отказа. По линии отказа, огибания, перехлёстывания через себя. Не надо смотреть ни на луну, ни в окно, ни прислушиваться к бормотанию собственных слов. Когда убираем слова – убираем шум дыхания. «Осторожней дыши!», на месте себя встаёт дыхание «деревьев», не разрешено никакого драматизма и страдания, не надо шумными порывами дыхания выдыхать в пространство «тревогу». Отказавшись от этого, движемся внутрь. Берём «сердце в руки». И оно должно отдохнуть. И на этой точки мы забываем «себя» – того, что мучится своим одиночеством, оторванностью от всех и от мира. Происходит просто переход внутрь к спокойствию «ритма».

В конце концов, действительно – перворитм пространства, погружённого в человека, – это дыхание. Вдох-выдох. Сильная и слабая доля. Зазор между ними – пауза, моментальное место, в котором тяжело утвердиться. Но оказываясь там, в центре дыхания, ты оказываешься в центре мира, в центре основного события, которое этот мир порождает, ибо дыхание протягивается «насколько человек жив», «на всю его меру», то есть вообще-то – до горизонта. Может быть, «на конце дыханья» – это гораздо даже точнее, чем «куда ни кинешь взгляд» или «линия видимого горизонта». Взгляд – это дневная сущность. И затухая на линии горизонта, он не даёт такого острого ощущения жизни и смерти, как конец дыхания, той остроты последнего вопроса, которая возникает у художника «слова», на «последнем ли дыхании оно сделано». В этом смысле, между прочим, не случайно здесь будет помянут (не к ночи) Жан-Люк Годар, который снимает фильм «На последнем дыхании» в 1960 году.

Ибо что есть там, где дыхание заканчивается, что там? Хороший вопрос.

И поэт отвечает. Там, где заканчивается «дыханье», начинается «память», и из «плена дыхания» выпадает «память души». Не сама душа ещё. А только её память. Не странно ли? Что это?

Происходит какой-то смысловой переворот. Потому что в том месте, куда ты «добежал в дыхании» как в последнее место, на самом деле, тебя встречает некий больший объём, чем ты думал. Оказывается, ты сам – это только край чего-то, что несло тебя издали, и двигаясь вперёд, ты на деле шёл всё время вспять по собственному времени к началу, и у самого конца «своего» дыхания, ты встречаешься как бы с огромным запасом, резервуаром дыхательной структуры, которая дышит сквозь тебя, и это дыхание никогда не прекратится. Стоит отметить, что дойдя до края самих тебя мы не попадаем ещё в финальный ответ. Пока мы попали ещё не в любовь, а в «в память любви», не в рай, а «в память о рае»(Л.Аронзон), не в рождение – а в «память рожденья». То есть в некое огромное прошлое, которое существует за гранью нашего дыхания и оно приходит в модусе «грусти», сменяя «боль». Грусть – это тоска по всему, что как дыхание доходит издали. Что утрачено, от чего нас «отнесло» и к чему, по путеводной нити памяти нам ещё предстоит прийти — Любовь, Рай, Рождение. И в этой точке поэт оставляет нас.

Но на чём он оставляет нас? На некой благой вести. «Считай, что тебе повезло». Откуда эта речевая, разговорная конструкция, идущая в таком резком противовесе с прежними книжными? И это «везение», поставленное на таком сильном месте, вообще выглядит как «корабль», который подходит к самому берегу и позволяет взойти на борт. Потому что когда память восстановится, мы способны плыть дальше, за грань, к некоему Дню, который настанет. А речевая конструкция неожиданно занижает, но и сближает – потому что вдруг начинает слышаться голос «других», тех, кто в этой тьме идут туда же, идут рядом с тобой. Поколения после 1968 года начинают разговаривать не на свету, а из тьмы. Тебе отвечают «изнутри», а никак не извне.

В этом ходе размышления хочется вспомнить одно стихотворение Ольги Седаковой «Легенда Шестая», и его небольшой отрывок:

Так чья-нибудь душа живая
не вытерпит прямого дня,
и, горе горем прикрывая
и слово словом заслоня,
тьму путевую соберёт
вокруг себя – и в ней пройдёт.
И в ней огонь его горит.
И свет, как притча, говорит.

Иными словами, свет становится внутренним, источник освещения не солнце и день, а только свеча, и слова человека – не описание реальности, где главное – соответствие видимым вещам мира, положениям тел и дел, а «притча». Иносказание, чей смысл всё равно в глубине, и чем он «больше», тем сложнее его услышать: о чём же всё это, весь этот мир, на самом деле. Как некий подводный колокол.

Затонувший град. И ответ другого человека – это ответ из тьмы. Ответ, который ударит в тебя точнее многого. Интересно, что стихотворение Охапкина и написано от лица другого человека – оно обращено к «тебе», так как если бы кто-то шёл рядом и комментировал то, что происходит с тобой. Он знает, что с тобой происходит, если ты согласишься вот эту структуру «самого себя» обнаружить, признать в себе. С тобой кто-то невидимый идёт рядом, и может быть, только там и встречаются люди, только там и близок человек человеку. В ночи, в бессоннице. Вот там, в «дорожной тьме» – где каждый идёт, обёрнутый в свою тьму, в свою бессонницу, в свое дыхание, ведь это «иное путешествие», иное «странствие по пространству», куда мы отправлены реально, а не видимо.

И в этом смысле поэзия, стихотворение – это как бы первый разлом, начало пути, помогание следованию, выравниванию внимания и дыхания читателя. Настройка его на какой-то тип слушания, когда ему станут слышны все, так же идущие в зазоре между вздохом и выдохом.

И в этом отношении мне почему-то вспоминается баллада «Вересковый мёд» Роберта Стивенсона. Она повествует о приходе шотландцев на землю пиктов, о смене бронзового века на век железный и о главной утрате – утрате секрета мёда, который делал людей близкими, который связывал их узами сильнее, чем узы страха и узы жестокой реальности с её необходимостями. «Святую тайну» не выдают новым героям железного века. Пикты рисуются в балладе маленькими, почти детьми по сравнению с огромными шотландцами. Пикты все были поэтами, в отличие от воинов-шотландцев. И связь их между собою была другая, чем военное братство и иерархия. И мне всё время в детстве казалось, что всё равно – тем, как они умерли за свой мёд, уже этот мёд всё и рассказал сам о себе. Олега Охапкина почему-то преследовал образ «Бронзового века», века до железа, как если бы им двигало желание вернуться в какое-то более мягкое и человечное измерение, момент, когда люди жили вместе. И над ними не властны были ни сталь, ни золото. Об этом его поэма «Бронзовый век», который Охапкин выделял и отделял от Золотого и Серебряного века русской поэзии. О какой-то иной власти и общности людей, имена которых он перечисляет в самом начале своей поэмы. Имена поэтов, что были и жили как люди и людей, что жили как поэты. Или…имена пиктов. Или тех, кто стал тем, кем должны были бы быть все.

«Поэт есть тот, кто хочет то, что все хотят хотеть» как писала в своей формуле Ольга Седакова, указывая на особую связь этого поколения с людьми, со всем человечеством. Поэты не над, не отдельно, в самом сердце людей.

Причём после страшного двадцатого века эти поэты смогли даже больше, чем все предыдущие — они сумели воскресить то, что было убито. Такой власти не было у поэтов ни Серебряного, ни Золотого века.

Открывается книга тех,
Кто из мёртвых восставил стих. (Олег Охапкин)

У этого поколения открылся какой-то невероятно широкий, объёмный замысел, который ещё не понят, но который на деле – важнейшее и новое откровение. Этот опыт, пока вряд ли осмысленный, остаётся тем тайным даром, который оставило нам время, чтобы мы могли вновь возвратиться к нему. Или впервые прочесть, – потому что читатель опаздывает, а поэт обгоняет. И вполне вероятно то время «поэзии», время «Бронзового века», который как бы прошёл, только сейчас и может открыться читателю, даруя нам тот избыток силы идти, которого нет у нас самих, избыток памяти того, что у нас нет сил вспомнить. Двигаться друг к другу вспять, а потом всё дальше и вместе — вперёд. Чтобы ещё сильнее и прямее ощущать ТОГО совершенно невидимого, но ощутимого на самом пределе слепоты, на самом конце дыхания, Кто ходит «босиком среди нас», Того, Кто делает нас нами. Возле Которого, мы только и рождаемся, и начинаем дышать. Господина нашего дыхания, Хозяина наших душ. Речь идёт о «втором рождении» после первого, и которое всегда связано с каким-то глубоким опытом, что человек обретает между вздохом и выдохом. И тут вспоминается Давидов псалом: «Всякое дыхание да славит Господа», огромная и неразгаданная формула, до которой, как считает Охапкин, далеко даже йогам. Ибо если у нас такое дыхание, то в мир из нас выходит не тревога, а то, что Охапкин и обещает в «Бронзовом веке» – из нас выходит слава этого мира. Его настоящая слава. То, почему и ради чего мы сможем заново открыть в себе способность его любить. И вот тогда откроются глаза. И мы увидим новый день. И родные лица друг друга.

 

На заставке: Борис Французов. Старая ветла, 1985.

 

 

© К.Голубович,2020
© Русская культура,2020