Памяти К. Б.

К концу ноября дни потемнели и съёжились, дороги обледенели, под ногами горбятся промерзшие глинистые комки. На синем катке чёрные фигуры машут длинными клюшками, оттуда несутся крики. Высокий жестяной фонарь раскачивается на перекладине, под ним качаются тени, тополь глухо стучит ветками.

Лев Иванович втягивает голову глубже в жесткую линию плеч и поворачивает за угол навстречу равнодушно подмигивающим буквам «Аптеки». Заглавное А трещит и гаснет, когда он ступает на порог. Снотворное для себя, пенициллин для Бетси. Лицо кассирши под париком из пакли белеет в неоновом свете, подобное маске. Кассирша дергает рукой, автомат стрекочет, маска качается. Седой фармацевт, прищурившись, далеко отставляет чек:
– Зачем вам столько снотворного? – он подозрительно оглядывает худое, бескровное лицо посетителя. Чёрные глаза живут на нем словно отдельной от него напряженной жизнью. – Мы даем только по две упаковки.
–Тогда прибавьте порошок для Бетси.
– Бетси?
– Ну да, она больна. Уже вторую неделю.

Обратный путь всегда короче, но промозглая ноябрьская мгла успевает забраться под воротник, окутать тело, проникая в каждую пору.

В длинной узкой комнате желтый свет. На обоях пятна, на старинном трюмо в раме из черного дерева слой пыли. На дубовом столе мутный стакан недопитого чаю, густого, почти чифиря. От всего этого ещё холоднее. А вот книги на стеллаже, тяжелые, старинные, в кожаных переплетах с потускневшим золотом, и еще новые, с твердыми шершавыми корочками и лощеной бумагой – книги роскошны.

Под столом на мягкой подстилке завозилась и замяукала Бетси.
– Бетси, моя маленькая! Я тебе принес лекарство. – Чёрные глаза Льва Ивановича теперь мягкие и нежные; осторожно он гладит поблёкшую шёрстку. Потом идет на кухню, поправляет тряпье, коим давно заткнул разбитое стекло, ставит на газ молоко. Разлив поровну в яркие пиалы – давняя роскошь, – несет кошке в блюдечке, всыпав порошок. Движется он неровно, рывками, то и дело бормоча и взмахивая рукой.

В комнате стоит неистребимый кошачий запах. Кошек три: кроме подобранной некогда на улице Бетси, две её взрослые дочери, которые вот уже третьи сутки где-то гуляют: не стоит препятствовать кошачьей природе. Все три кошки разные, каждую хозяин любит по-своему. Когда полосатая Соня, кроткая и робкая, глядя ему в глаза своими прозрачными, как топазы, глазами, тянет свое кратное, слабенькое «а-а-а» – ей позволяется всё. Лев сознает, что кошка подыгрывает его слабине, но не в силах устоять перед смиренной повадкой. Чёрная Тика с грацией пантеры, с гладкой блестящей шерстью и мерцающими глазами, дика и нелюдима; узкие мистические зрачки смотрят отчужденно мимо человеческого лица; с нею Лев неизменно корректен. Но его любимица – Бетси. Бетси умница, большая, пушистая, дымчато-серая, тёплая. Она все понимает с полуслова, полувзгляда и держится королевой.
– Спи, маленькая, тебе спать пора. А я поработаю.

Лев Иванович надевает старую шерстяную кофту, снимает с полки золочёного Брокгауза и придвигает настольную лампу, освещая давний привычный труд. В узкой комнате тихо, в углах сгущаются тени, свет лампы тихо плывет над холодным зеркалом, давно растерявшим живые отражения, и над стеллажом, где чего-то ждут или тихо дремлют без грёз позабытые тома и альбомы. Свет течет из окна в переулок, где его не поддержит погасший обледенелый фонарь.

За полночь. Лицо Льва в неярком свете печально и мягко. Временами он поднимает голову, устремляя глаза в невидимое, улыбается или хмурит брови, а то и бормочет что-то – и снова склоняется к листу бумаги. Его прекрасные, длинные, затейливо-изящной лепки пальцы ложатся на бумагу бережно и любовно.

…Этот его давний труд по древнерусской литературе начинался блестяще и шумно. Он как вчера помнит тот день. Излагая тезисы, он парил на крыльях, читая успех в блестящих глазах Лизы, в улыбке Петра, в перекошенном завистливом лице Ёршика (такая уж фамилия). С кафедры он сошел под аплодисменты, но поднялся в президиуме представитель и заявил, что главная мысль диссертации – реакционна. Лев не придал этому особого значения в угаре успеха. Но наутро вызвал его к себе в кабинет декан и, прикрыв двери, глядя в угол, а не в лицо Льву, предложил ему «пересмотреть отдельные положения», а тогда ему продлят аспирантуру на год. Он говорил, смущенно поёживаясь:
– Что это вы, голубчик, помилуйте, вы же попросту отрицаете наличие Времени! Ну да, «Повесть временнЫх лет», а не врЕменных, как читает студентам наш уважаемый… Предки наши полагали, что только здесь, на земле, существует время, а там… – Декан понизил голос и опасливо оглянулся, хотя в кабинете они были одни. – Мы с вами не можем становиться в такую позицию… Наше время, прогресс, моральный кодекс, новый человек… Слова так и сыпались с языка декана, который с подчеркнутой доброжелательностью завершил:
– Осмотритесь пока, мы подождем недельку-другую.
– Но мне не надо осматриваться, я убежден в своей правоте. Над своей идеей я собираюсь работать всю жизнь, да мне и жизни не хватит…
– Не горячитесь, голубчик, не спешите. Можно обойти острые углы, смягчить, подправить… – под конец разговора декан развел руками: – Ну что же, тогда не взыщите…

Коллеги выражали Льву Ивановичу сочувствие, встретив в коридоре, и Ёршик тоже, но его большой слюнявый рот сладострастно распускался, произнося слово «отчисление». Сейчас Ёршик – декан; за годы он изменился, но у него всё та же двусмысленная влажная улыбка; впрочем, у Льва нет повода с ним встречаться.

…В те дни Лев жил как в чаду, страница за страницей так и летели с его пера, любовь к жене странно обострилась. Лиза писала дипломную работу и была беременна; перед самой защитой у нее случился выкидыш. Лев Иванович работал сторожем, а дни проводил в библиотеке. Как-то Лиза, повязанная шалью по пояснице, бледная и подурневшая, с растрёпанными волосами, жарила на электроплитке гренки на постном масле. Лев, сидя над бумагами, то и дело отрывался и взглядывал на неё любящими глазами. Вдруг Лиза отложила нож и посмотрела на мужа долгим взглядом.
– Тут без тебя приходил Пётр, – сказала она без выражения. В последнее время у нее бывал такой голос, и Лев пугался, когда она так говорила. – Он показывал свою статью в переводе на чешский.
– Я рад за него.
– Знаешь, он сказал, тебе достаточно пойти на небольшие уступки, чтобы тоже опубликоваться. Пока напечатать отдельные статьи. А там, со временем, восстановиться в аспирантуре.
– В науке не бывает уступок, родная. Возможно только отступничество. Но не для меня. Знаешь, а мне сегодня явилась счастливая мысль. Вообрази: латинский корень vita…

Лиза отбросила нож, её лицо исказилось:
– Я не могу больше жарить гренки. Я не могу их больше видеть! – и она заплакала.
– Прости, родная! Какой же я эгоист! Я понимаю… Я возьму переводы с немецкого, – он хватал жену за руки и пытался их целовать, но она убрала руки за спину:
– Но я не могу больше видеть эту узкую, как гроб, комнату…

Она решила пока пожить у папы. Когда за женой закрылась дверь – она просила не провожать – Лев ссутулился на стуле и просидел неподвижно до утра, потом одетым повалился на кровать и проспал до вечера. На следующий день, то и дело застывая над листом бумаги, он мысленно произносил монологи, то покаянные, то укоризненные, то полные страсти. Он обдумывал каждое слово, которое скажет ей при встрече, – она обещала его часто навещать, да прямо завтра заскочить узнать, как он тут. Назавтра она не пришла. Не пришла и через три дня. И через неделю… Тогда осунувшийся, побледневший, он сказал себе: когда она позвонит, он откроет дверь, молча пройдет в комнату и не произнесет ни слова. Ни упреков, ни жалоб. Уходя – уходи! Он без конца воображал эту сцену, вглядываясь во все детали будущей встречи так напряженно, что почти уже слышал звонок и голос жены. Но звонок молчал. Давно уже не молившийся, Лев встал у окна, глядя на заснеженный газон перед домом, и шевелил губами: Господи, сделай так, чтобы она пришла! Господи, прошу тебя…

Она пришла через 13 дней. Присев на кончик стула, спросила:
– У тебя всё то же? – неуверенно и виновато. И этот виноватый тон был страшен. Если бы она кричала и проклинала его… Но так… Всё было кончено.

Когда при нём случайно упоминали про Лизу их общие знакомые, он оставался глух. Но всё же нельзя было не знать, что она снова вышла замуж и у неё ребёнок.

Работа Льва Ивановича меж тем неудержимо ширилась и росла. Папки и ящички с карточками занимали теперь все полки старинного книжного шкафа, доставшегося от родителей. Здесь было средоточие его жизни. Он не замечал свою опустелую комнату, с годами ветшавшую, становившуюся, кажется, все ýже и длинней; старые рамы чернели крестами, от окна задувало холодом.

Исследование Льва Ивановича по древнему тексту «Слова о полку Игореве» признали в перестроечные времена плодотворным, пару статьей напечатали в научных сборниках, но в жизни Льва ничего уже не изменилось. Он ходил на службу в бюро переводов – надо же было кормиться, – а вечерами сидел над все разбухающей книгой и почти не выходил из дома. Раз в месяц заходил Пётр, читал готовые куски текста будущей книги Льва, хвалил: «Смело! Остроумно!» – и уходил. Но однажды прибавил:
– Ты ведь большой учёный, Лев. Но знаешь… живёшь ты… Зачичиревел ты, вот что! Так моя бабушка говаривала: зачичиревел! Мы ведь из крестьян, не то что вы, белая кость.

И вот однажды Пётр явился с бутылкой шампанского, и еще с коньяком и, что называется, с пышной блондинкой. Вино стояло на дубовом столе с витыми ножками, где от хрустальных рюмок оставались на пыльной столешнице тёмные кружки. Женщина охотно пила и хохотала, запрокидывая голову, и красные пятна наливались и густели на ее тугих круглых щеках. Пётр усердно подливал Льву и блондинке, вскоре вышел в киоск за сигаретами и не вернулся. Лев и не помнит, как случилось: женщина оказалась на его кровати в одной комбинации, ее круглое лицо качалось из стороны в сторону, глаза провалились в тени от падавшего сверху света лампы, накрашенный до черноты рот хохотал как бы отдельно, будто сам по себе. Лев взял яркое шёлковое платье, оказавшееся на спинке кровати, распялил его рукава над головой женщины и надел, приговаривая, как маленькой: вот так, вот так… Это случилось где-то год назад, может, раньше. С тех пор Пётр у него не бывал. Впрочем, зачем всё это перебирать, всё это не имеет никакого значения.

…Лев Иванович вынимает из холодильника и выкладывает на газету у стола рыбешку. Соня подходит с коротким тихим мявом, на всякий случай жалобным, и принимается деликатно есть, поднимая мордочку и благодарно посматривая на подателя рыбы насущной. Тика пренебрежительно понюхала одну, другую рыбку и отошла. Он порезал рыбёшку на мелкие части и поставил тарелку перед Бетси. Но она даже не понюхала подношение; кошка сидела, бессильно расставив лапы и опустив мордочку почти до самой подстилки, её глаза уже заволоклись плёнкой. И всё же когда хозяин присел на корточки и стал осторожно гладить её по голове, она чуть слышно благодарно замурлыкала. На глазах у него выступили слёзы.
– Не умирай, моя маленькая. Я даю тебе хорошее лекарство.

Он поел на кухне холодной каши и заварил крепчайший чай. Он всегда заваривал его до черноты и, работая, пил чифирь всю ночь стаканами, грея о стакан руки и сдерживая нарастающее после полуночи сердцебиение. Писал до четырёх, до пяти утра, потом принимал снотворное.

И вдруг заявился Пётр, вернувшийся из дальней командировки. Сверкая наклейками и надписями на пуловере и джинсах, он расхаживал по комнате и рассказывал о шикарной и человечной загранице, не нам чета. Но вдруг оборвал себя:
– Лев, я хочу поговорить с тобой серьёзно. Так не может больше продолжаться. Ты давно мог стать доктором наук. И книгу пора, наконец, завершить. Пора пожинать плоды!
– Да-да, пожинать яблоко познания добра и зла, и яблоко раздора заодно… Ну что ты плачешь, маленькая? Где болит? – он нагнулся под стол, где запищала кошка, а Пётр стоял, досадливо переминаясь.
– Бетси, понимаешь, больна уже вторую неделю. Вот дал сегодня пенициллин наудачу…
– Ты или издеваешься надо мной, или …
– Да что ты! – Лев Иванович, выбравшись из-под стола, приложил руку к груди. – Не сердись, я ценю твою дружбу. Очень. Но, видишь ли… поздно.
– Но почему, почему ты решил, что поздно?
– Мне еще слишком многое нужно закончить… Боюсь не успеть.
Повисло молчание.
– Но ведь твои идеи растаскивают. Ёршик на твоей идее сделал докторскую. И на тебя не сослался, даже не упомянул.
– Что ж, по крайней мере, мысль не пропала. А он, кстати, совсем не бездарно сумел её развить.
– Нет, вы посмотрите на юродивого! У него из-под носа тащат идеи, а он!
– Да что ты кипятишься, Петруша. Ведь настоящие открытия не пропадают.
– Ну а ты сам? Чудо ты гороховое! Лев, что ты сделал со своей жизнью…

Небо жёлто. Несётся по асфальту позёмка. Городской каток сейчас будничен и пуст, ветер треплет на столбе распустившуюся афишу, словно большие белые крылья силятся и не могут оторваться и улететь.

В молочной очередь. В наступившие новые времена с продуктами напряжёнка. Продавщица, стуча бидонами, громко балагурит. Лев Иванович простоял с четверть часа, когда по очереди пошли нервные судороги: всем не хватит!
– Давать по литру в руки! – крикнул рабочий в толстовке.
– А если семья? – раздалось несколько голосов.
– Да ведь будет, будет же молоко, товарищи, – властно обронил мужчина в каракулевой шапке с характерным выражением лица, – после обеда подвезут! – Но из очереди не вышел.
– Нас, знаете ли, пятеро, – сказала стоящая сзади Льва Ивановича толстая краснощекая дама с лисой.
– Хватает едоков, – отозвалась тощая женщина с желтым лицом.
– Пол-бидона осталось, – весело объявила продавщица, когда Лев Иванович очутился перед прилавком.
– Два литра, пожалуйста.
– Берите поменьше, – одёрнула его дама с лисой. – Нам оставьте.
– Мне никак нельзя меньше, извините. – Но когда, закрывая бидончик, он повернулся уходить, дама посмотрела на него в упор и громко, торжествующе отчеканила:
– Куда вам столько, вы же один!
– Откуда вы знаете? – Лев растерялся и, пробираясь к выходу, бормотал: откуда? И ему казалось, что все смотрят ему в спину и перешёптываются: один![1]

 

Примечания

[1] Рассказ посвящен Константину Белокурову, замечательному человеку энциклопедических знаний и щедрой души, ныне уже покойному. Будучи прирожденным филологом, он лишь в 90-е перестроечные годы в соавторстве с поэтом Андреем Комлевым опубликовал в родном Екатеринбурге новый перевод «Слова о полку Игореве» с подробным научным комментарием. Белокуров обосновал в этом издании свой взгляд на «Слово» как на веху в становлении Русского Возрождения.

Константин Белокуров был редкостным человеком и по своим нравственным качествам, глубоко верующим. Он бескорыстно помогал людям, отличаясь неизменной доброжелательностью, хотя судьба его была искалечена тоталитарной властью, упрятавшей его в тюрьму за «антисоветскую деятельность» еще в университетские годы. Из тюрьмы он вышел больным, но не озлобленным, готовым любить людей и помогать им. Мне Костя помогал в уходе за моей старой бабушкой Домной Ефимовной, а когда она умерла, этот верный друг в самые мрачные времена гонения на религию сумел устроить полный обряд её отпевания в церкви.

Об этом и еще многом в рассказе я не могла упоминать в тёмные времена моего литературного творчества. К сожалению, не пришлось поместить и фотографию Кости: он не любил фотографироваться. Его прекрасные черные глаза были печальны, а благородный облик затемнен следами тюрьмы с ее вечными спутниками – туберкулезом и цингой.

Рассказ не документален в деталях, но передает черты былого советского быта и конкретной судьбы.

Публикуется впервые.

 

В заставке использована картина Александра Арефьева «Белая ночь», 1951, холст, масло. Государственный музей «Царскосельская коллекция»

© О. Щербинина, 2020
© НП «Русская культура», 2020