Уважаемые коллеги, уважаемые пингвины и примкнувшие альбатросы! Позвольте предложить вашему вниманию небольшую лекцию.
Прежде всего, необходимо выделить чистое созерцание изнутри познания как особого рода феномен или, если угодно, как особое занятие. Я не буду выстраивать историко-философскую перспективу понимания созерцания – вместо этого мы поступим следующим образом.
Определим созерцание как род познания, для которого требуется лишь самая общая гарантия познаваемости мира, и сформулируем своего рода аксиому, обладающую достоверностью созерцания. Вот она: мир поддается познанию, ему присуща сквозная умопостигаемость, которая, впрочем, не гарантирует определенных результатов, а дана лишь как таковая, как способность мыслить сущее, не сдвигая его со своих мест, и как податливость самому легкому познавательному усилию и даже лучу рефлексии. С учетом критерия Канта, умопостигаемость может быть представлена и как особая поверхность (вроде ленты Мебиуса), которая устилает всякую вещь так, что эта всякая вещь может быть повернута к нам своей познаваемой (пригодной для познания) стороной. То есть каждая вещь может быть познана хотя бы как-то, даже если результатом такого познания будет вывод, вроде: «ну надо же, абсолютно непознаваемая вещь». Помимо устилания, то есть демонстрации этой своей умопостигаемой поверхности, каждая вещь еще просто есть, есть «как-то», например, как вещь в себе, что не препятствует речам об этой вещи, и каждая речь есть некое свидетельство познания или, лучше сказать, познавания. Отметим, что на этом уровне говорить об истинном познании или даже о результативном познании не приходится. По-настоящему уместна здесь лишь одна характеристика – податливость познавательному усилию.
Сквозная умопостигаемость мира означает, что мир в целом и всякая вещь в нем распахиваются навстречу познанию как скатерть самобранка. То есть вещи расстилаются как вещи для нас, но еда на скатерти может быть несъедобна и даже отравлена. Однако само расстилание скатерти есть, тем не менее, условие чистого созерцания.
Если мы пойдем дальше от этого минимального условия благосклонности мира ко всякому познающему, мы обнаружим предмет и предметность – ну и интенциональность, разумеется. Мысль, которой ничто не оказывало бы сопротивления, была бы мыслью ни о чем: не наткнувшись ни на что и не отразившись, она не вернулась бы к помыслившему ее и, следовательно, не существовала бы как результат мышления и как мысль.
Таково определение интенциональности и определение самого определения как полагания предела. Пока нет предела или он не достигнут, нет и ни одного определения. Чистое созерцание как раз и задано на самой кромке интенциональности, и в этом его неуловимость. Что есть предмет чистого созерцания? – вопрос в действительности не из легких. На ум сразу приходят такие штуки, как бытие, единое, бытие как единое, Бог, универсалии и просто нечто. И как же конституируется этот предмет?
Проходить сквозь стену – такая задача для человека физически невыполнима. Однако для трансцендентального субъекта тут вроде бы нет проблем, как раз с помощью созерцания он проходит сквозь стены, преграды, сквозь толщу материи и определенность конкретного, – проходит куда? И как обнаруживает свой неощутимый предмет, в который он, познающий, все же упирается? Ведь ему не оказывают сопротивления куда более «предметные предметы»?
Предметы, в которые упирается чистое созерцание, по сравнению с благополучно пройденными преградами суть ничто – или почти ничто, как любит выражаться Ницше. Почему же им удается стать своего рода преградой, поставить предел и тем самым получить (обрести) предметность и определенность? К этой проблеме мы еще вернемся.
Пока же заметим, что и в мире мыслимого есть свой аналог стены, пройти сквозь которую удается далеко не всем. Первое, на что действительно натыкается мыслительное усилие, это стена заботы («Sorge» по Хайдеггеру), – забота о хлебе насущном и о злобе дня, о благополучии близких и собственном благополучии, о том, где бы достать денег, как засеять поле, отремонтировать кран… Это вполне понятная, тяжелая предметность, и она является очевидной помехой созерцанию: все мыслительные усилия инвестированы в пределы этой ближней предметности – и не дают пройти сквозь стену.
Следующей шаг (если не считать топтания на месте) состоит в обретении навыка «не видеть в упор», то есть предметность непосредственной заботы должна стать проницаемой, и тогда мы получаем, если можно так выразиться, ученый взгляд на вещи. Когда говорят, например, что у физики есть свой предмет, имеют в виду как раз то, на что она наталкивается, а это как минимум означает, что внимание познающих и их созерцание не запуталось в близлежащем предмете заботы, а смогло проникнуть сюда, получив здесь свой предел и свою определенность. Отметим, что чистое созерцание могло бы и здесь не задержаться, устремившись еще дальше, насквозь и, возможно, в итоге не получив никакой определенности вообще. Обретение определенности есть главная проблема для чистого созерцания, причем еще и в том смысле, что круг привычной предметности – совсем не обязательно ближайшей приземленной – не должен оказаться ловушкой.
Ведь и в сфере универсалий, где как бы сохраняется чувство невесомости, тоже есть и собственная инерция, и собственная банальность, возросшая из обыкновений и до самого конца сохраняющая ауру метафизической крутизны.
Что же, сквозной луч созерцания должен уходить в пустоту, вырываясь из всякой возможной предметности? И в чем тогда состоит его высшая оценка как средства философского познания?
Тут не все однозначно, уважаемые пингвины. Дело не в преодолении самого тяжелого и непроницаемого – это задача не созерцания, а скорее человеческого тела и даже нашей проективной телесности. Для чистого созерцания важна не степень сопротивления встречной материи и беспросветных регулярностей, с которыми можно и не взаимодействовать, важна аллергия на повтор, являющаяся главным признаком номада. То есть особого рода негативность, невосприимчивость к привычному. Как только предметность приобретает вид стандартной ловушки, а познание – вид челночной рефлексии, созерцание отцепляется от челночного механизма и устремляется в ближайшие или отдаленные окрестности. Зачем? – в поисках неизвестного ракурса.
Иными словами, мы имеем важное раздвоение, принципиальную развилку. Есть магистральная линия созерцания, ведущая в «мир эйдосов», в сокровищницу европейской метафизики, – это самый мощный и универсальный поток созерцания.
И есть отклоняющееся созерцание, которое ведет в сторону пробного ничто. Пройдя сквозь слои полной воплощенности и не расплескавшись в них, созерцание начинает испытывать интоксикацию фантомной предметностью, натыкается на случайный предел и замыкается в связанной с ним определенности.
Однако ваше созерцание, уважаемые пингвины, ничем не отравлено и не нарушено. Вы стоите и сидите на своем прекрасном континенте, вдалеке даже от рыбы – надо сотню метров пройти до океана, но вы никуда не торопитесь и спокойно смотрите сквозь, в свое ничто, в прекрасную антарктическую беспредметность, – и это урок того, что созерцание может быть вполне самодостаточным. Это навык свободного дистанцирования как чистой негативности: созерцай, смотри сквозь, не заботясь ни о чем, – и Господь даст тебе подходящий предмет для достойного созерцания. Или поделится своим собственным предметом.
Следовательно, чистое созерцание пребудет с нами как роскошный избыток присутствия, время от времени обещающий и дающий сущее в новом ракурсе. Отсутствие слишком тяжелой, стандартной предметности не позволяет такому созерцанию стать господствующим методом науки, но художник находит ему применение – само искусство предстает как заповедник предметов возможного созерцания.
Теперь, друзья, я хочу обратиться к теме, давно меня интересующей, – к диапазону истины, чтобы определить статус созерцания с этой стороны. Продуктивное человеческое познание осуществляется не просто в соответствующей предметной области, для него положены хорошо различимые и достаточно четко определимые пределы, как раз и составляющие диапазон истины. Левый предел задан квантовой механикой – за ним («левее») наши познавательные процедуры перестают быть безнаказанными для сущего. За этим пределом измерения, регистрации, классификации меняют измеряемое и регистрируемое так, что познанное, определенное уже не является тем самым сущим, к познанию которого мы приступали. В простейшем случае происходит так называемая декогеренция: исходная суперпозиция разрушается, распадается, и образуется некая привычная, устойчивая предметность, пригодная для продуктивного познания и приводящая к истине в форме научной достоверности.
Ясно, что это тяжелая, осадочная предметность, для нее измерения «нечувствительны» (как измерения стола, расстояния между пунктами А и В и всего прочего, что имеет «литраж» и «метраж»), здесь – и только здесь – бытие не разрушается познанием, наоборот, укрепляется им благодаря моделированию, созданию оригинал-макетов, способствующих успешному тиражированию того, что познается. Но как познавать прихотливую квантовую комплектацию, не разрушая ее? Как сохранить объекты странной комплектации, не подвергая их лоботомии корпускулярно-волнового дуализма? И как быть, если мы хотим проникнуть за кромку правого края, прямиком в душу живу? Ведь измерения, классификации и объективации приводят здесь, по сути, к тем же последствиям: разрушаются хрупкие суперпозиции внутреннего мира, самое персональное и главное в человеке, и образуется, например, предмет психологии, социологии или социальной статистики, остающийся в диапазоне истины и, следовательно, пригодный для научной достоверности.
Вмешательство прибора, любого инструмента науки, выполняет ту же функцию, что и мощная гравитация заботы: мы врываемся в сферу хорошо очерченной предметности, в сферу natura naturata, природы сотворенной, уже сотворенной и давно сотворенной: в этих концентрических сферах систематические усилия научного познания приносят максимальные плоды, так что ученый мог бы с некоторым пренебрежением относиться к лучам созерцания, пролетающим всегда насквозь и «всегда мимо». К взглядам, направленным на «нечто и туманну даль». Дело, однако, в том, что, несмотря на разрушаемость суперпозиций в самом широком смысле слова, мы все же имеем некоторое представление о той реальности, которую эти суперпозиции, эти пугливые и трепетные «комплектации» выражают. И о внутреннем мире другого мы тоже имеем некоторые представления, – Декарт определил их как «смутные», но они не более смутные, чем смута нашей собственной души.
Источником этих представлений являются не измерения и не правильно поставленные эксперименты, а как раз потоки созерцания, как бы огибающие границы диапазона, в котором задано достоверное научное познание. Именно здесь, где так просто спугнуть и разрушить, созерцание незаменимо. Оно и вправду является смутным, туманным, мистическим (английское слово «mist» означает здесь и «туманность», и «мистику»), но лишь оно, созерцание, не прибегая к жестким процедурам познания, проходит сквозь самое хрупкое, капризное сущее, не меняя его рельефа. Стало быть, созерцание есть особый вид познания, не связанный с вмешательством прибора, и даже не связанный с фигурой наблюдателя. Говоря иными словами, сущее максимально терпимо к такому виду воздействия, как созерцание.
Применительно к физике это можно назвать теоретической прозорливостью, а применительно к человеческим случаям – просто проницательностью. «Полезная нагрузка» созерцания вроде бы незначительна, созерцание обеспечивает только легкую и смутную подсветку краев, однако проницательность, обходясь без замеров и классификаций, определяет, что именно будет уместным здесь и сейчас.
Таким образом, дело обстоит как с языковыми играми Витгенштейна: там работа языка на холостом ходу предохраняет тонкие механизмы от поломки и заклинивания. Без отработки приемов на холостом ходу бур познания может оказаться бесполезным при столкновении с твердой породой. Вот и чистое созерцание может долго бороздить и нечто, и туманну даль, прежде чем будет привлечено для иллюминации туманных краев, и для режима познания, «сберегающего» суперпозиции и другие неустойчивые конфигурации сущего. Однако если тренажеры созерцания остаются без работы…
Кстати, уважаемые пингвины, и здесь, вокруг вас и прямо у вас под ногами расположен замечательный тренажер рассеянного созерцания, здесь можно учиться прекрасной беззаботности и проницательности, обретаемой без видимых усилий.
Как вы, наверное, заметили, пока у нас все время шла речь о паноптической или оптикоцентрической метафоре, и, говоря о проницательности и о самом созерцании, мы вольно или невольно представляли себе луч света и препятствия его распространению. Паноптическая метафора и в самом деле неплохо описывает все, связанное с познанием, но она слишком затерта от непрерывного употребления.
Созерцание можно понять и по другому, истолковать его через идею настройки, руководствуясь интуицией времени. Поскольку интенциональность, или предметность, является лишь самым общим условием созерцания, то есть предмет дан созерцанию по остаточному принципу как то, что не удалось пройти, можно обратиться к другому способу объяснения. Помимо усталости или «застревания», препятствующих выходу в поле чистого созерцания, есть еще резонанс времени, сохранность хроноинтуиции.
Мы можем представить себе передатчик, транслятор сенсорных резонансов, позволяющий уходить от дисциплинирующего и гипнотизирующего сигнала графиков и расписаний, – его локаторы направлены на дальнюю изохронию, на даль ближайшего и близь далекого, как говорит Мартин Хайдеггер. Именно так можно определить чистое созерцание с позиций слушания и слышания, как совпадение сигнала сверхдальнего диапазона с чем-то близким, ближайшим, находящимся здесь и сейчас.
Например, и я, стоящий сейчас перед вами, могу стать настройкой чистого созерцания, если рыба в данный момент не актуальна, а снега приелись. Но, возвращаясь в человеческий мир, стоит заметить, что у чистого созерцания нет одного единственного органа, оно сенсорно не локализовано. Это достаточно странное утверждение и на нем следует остановиться подробнее. В традиции европейской метафизики, начиная с Аристотеля, органом созерцания считался, конечно, «ум», а привилегированным сенсорным коррелятом – зрение как умозрение («видит не глаз, а ум посредством глаза», – говорил Николай Кузанский). Но современность заставляет вносить коррективы в метафизику, хотя и это утверждение звучит достаточно странно.
Однако если разобраться, получается, что зрение как созерцание сегодня практически перекрыто. Да, для него сейчас в изобилии имеется опредмеченная визуальность, его (и человека, разумеется) как бы окружают подкрашенные поля визуальности, независимо от того, на каких носителях они размещены, на бумажных, электронных или географических. Развернуто поле дизайна, в котором расположились готовые узоры и формы как бы укоренившихся декораций повседневности. В этих декорациях проходит наша жизнь, – ничего уж не поделаешь – и, пожалуй, правильно будет назвать их «самоклеящимися обоями», которые вдобавок еще и сами разворачиваются, стараясь захватить, заполнить всю поверхность – то параллельно друг другу, то под углом, чтобы лучше имитировать эффект панорамности. Зрение, таким образом, поймано в ловушку – нельзя сказать, что совсем уж безвыходную, но вырваться из нее нелегко.
Самое большое загрязнение в чистое созерцание было внесено именно визуальностью, – и если мы задумаемся о чистоте окружающей среды (среди чистых льдов стоит подумать о печальной участи мира), мы увидим, что поле зрение практически лишилось жизнеспособных всходов и как асфальтом покрыто самоклеящимися обоями сорной визуальности, безграничной экспансией нескольких привилегированных узоров.
Почему-то в этом аспекте, с точки зрения чистого созерцания, не были подвергнуты рассмотрению кино, фотография и дизайн. Внимание исследователей преимущественно обращалось на «расширение горизонтов», синтез новых типов зримости, на революционные изменения, вызванные монтажом, экспозицией, пролонгацией и переформатированием зрительной памяти с помощью фотографии, – все это по-своему справедливо. Но справедливо и то, что глубокие, в значительной мере необратимые изменения произошли в естественном (или, если угодно, классическом) зрительном поле, где разворачивалось чистое созерцание еще со времен Декарта, Спинозы и Канта.
Масштабная синхронизация, отсрочка итогового образа вплоть до получения «фотоподдержки», произвольные хроноэкспозиции как важнейшие эффекты кино – все это привело к перекрытию тех синтезов, которые и лежали в основе чистого созерцания.
Разумеется, внесла свою лепту и шумовая завеса, некий устойчивый фон сорной музыки, следствием которого стало не только загрязнение «фоносферы» больших городов, но и расколотость, мозаичность остающейся тишины, как бы утратившей способность к трансляции глубинной изохронии мира. Все это можно рассматривать как повреждения, которые в наименьшей степени коснулись Антарктиды. Поэтому вы, уважаемые пингвины, не просто живете на континенте, где более или менее благополучная экология, – вы живете там, где самое чистое время.
Здесь каждый хронопоток располагает собственным камертоном для настройки. Осадочные породы отработанного времени не перекрывают здесь ни поле видимости, ни зону трансляции – и первозданность сущего все еще присутствует здесь.
И еще одно обстоятельство проясняется здесь до полной очевидности – роль сенсорики или, если угодно, фактора контактного проживания в чистом созерцании. Да, вся европейская метафизика говорит о чистом созерцании как об умозрении по преимуществу, где все обстоятельства телесности должны быть максимально преодолены. Но в том-то все и дело, что «внешнее тело» как замещающая платформа отнюдь не является нейтральным фактором, оказываемое им влияние вполне может превосходить влияние органики.
Так, силовое поле, создаваемое совокупностью гаджетов, включает в умозрение еще больше искажений, чем унаследованная от природы (точнее, от антропологической революции) телесность. То есть чистота созерцания определяется не только степенью удаленности от гормонального шума, но и удаленностью от синтетических настроек. Я думаю, что ваша аудитория, ее внимание и благосклонность, является одной из самых надежных гарантий сохранности чистого созерцания. Спасибо за внимание.
© Александр Секацкий, 2017
© НП «Русская культура», 2018