Ольга Никитина
Ново-Селенгинск, июль 1986 года
С Оюной я встретилась и познакомилась на автовокзале города Улан-Удэ. Жара стояла за сорок, воздух плавился, дрожал, голова гудела. А мне предстояло ещё узнать эту девочку, бурятку, в то время, когда почти все буряты были для меня как китайцы — на одно лицо. Но она только вошла, так сразу и направилась ко мне. «Я вас узнала…» Ещё бы, среди этого кочевья я одна была русская. Но Оюна продолжила: «Вы неповторимая! Мне Женя сказал… по телефону…»
Неповторимой на самом деле оказалась Оюна, но я узнаю об этом позже, а пока мне предстояло ехать с этой «льстивой», как мне показалось, девушкой до Ново-Селенгинска в одном автобусе. Оюна была женой Евгения, Евгеши, окончившего два курса философского факультета и одновременно открывшего для себя православную веру, и на этой общей почве слегка тронувшегося умом. Медицинскую справку ему не давали, говорили, что есть симптомы иммитации. Он же очень хотел попасть в монастырь, но игумен, суровый дядя сурово отрезал: дураков у нас и своих хватает. Кто-то посоветовал ему жениться, чтобы поправить здоровье. Первой встретилась Оюна, он женился. Сумасшествие его продолжилось, но Оюна умела терпеливо сглаживать пики и держать Женю на плаву. Женя даже решил найти себе работу, ему сказали, что нужен сотрудник в музей декабристов, и он приехал. Мы с ним были знакомы раньше, я не знала об изменениях здоровья и решила принять его. Через некоторое время выяснилось, что с Женей плохо. Я позвала Оюну.
Банальная история, да? Да не такая уж, после того, как приехала Оюна.
— Здесь есть гора, называется Англичанка, ты её знаешь? — спросила Оюна на другой день. Ночью прошёл дождь, природа задышала, стало намного легче.
— Почему ты вчера не сказала мне, что у тебя давление и очень болит голова? — продолжила Оюна. Я не знала, что у меня давление, и никогда его не мерила, думала голова болит от жары, от усталости и раздражения. И почему я должна Оюне рассказывать о своём самочувствии? Оюна приехала забрать Женю и увезти его в Улан-Удэ, вот и всё её назначение, но, судя по всему, уезжать она не собиралась.
— Так ты сегодня пойдёшь со мной на гору? — не унималась Оюна. Только с третьего раза я поняла, что мы перешли на «ты». Подошёл Женя, светлый, сияющий, совершенно не безумный, рассказал, что за моё отсутствие он доделал все карточки основного фонда, и что уедет с чистой совестью, рад, что не подвёл меня и оказался полезным музею. Но, добавил он, если можно будет остаться Оюне, хоть уборщицей, он не уедет и продолжит работу.
…Только этого мне не хватало. Но не знаю почему я вдруг согласилась пойти с Оюной на Англичанку. По дороге говорила в основном Оюна. И чем больше она говорила, тем неожиданно интересней было её слушать. И я уже стала задавать вопросы, как вдруг Оюна резко оборвала разговор: «Я знаю, о чём ты думаешь, там, на кладбище воины, я тебе попробую помочь. Женя сказал, надо помочь…»
Мы взошли на Англичанку. И открылась вечная прекрасная картина, сотворённая давным-давно и до сих пор не испорченная людьми. Сколько я здесь бываю, всякий раз поражаюсь этому. Стоял тут триста лет назад город, проходили тяжелейшие битвы между русскими казаками и монголами, шли бесконечные купеческие караваны, лихие каторжные беглецы их подкарауливали и грабили. Столько событий пронеслось, столько человеческих судеб завершилось и вдруг — всё стихло. И следа нет. Лишь одинокий, не меняющий первозданной картины, дополняющий её, стоит с XVIII века разрушающийся собор…
И Оюна тоже говорит: «Красота какая! Я тебе сейчас всё расскажу…»
Да что ж такого ты мне можешь рассказать, смешная Оюна? Ну всё, ну хватит, начнём сначала и очень серьезно…
Оюна вдруг преобразилась, почти закрыла свои и без того глаза-щелочки, в ниточку свела брови и заговорила-забормотала на каком-то странном наречии. Она смотрела в сторону старого города и бормотала, бормотала… Мне вдруг стало холодно на прожжённой солнцем вершине горы. Что-то будто задвигалось, замелькали какие-то тени, быстрее поплыли облака, ветерок преобразился в ветер… Оюна, наконец замолчала и замерла…
Вдруг начала рассказывать. Ещё пять лет назад была жива её бабушка Сэсэгма. Бабушка — значит мама мамы Оюны. А бабушка родилась, как говорит Оюна, ещё в прошлом веке (наш разговор был в XX веке, значит речь шла о XIX), ну тогда и не бабушка она, или мама не мама, я запуталась…
…Бабушка Cэсэгма, по-русски Груня — этот почти вольный перевод её имени сделал казак Григорий. Так звали какую-то его прапрабабку, и она была «косоглазая», её отбили казаки у монголов. Григорий одинокий казак, или ожидающий приезда своей семьи, никто толком не знал. Стал он вдруг подыскивать себе подходящую вдову, пусть даже с мальцами. Но на его пути встретилась тоже «косоглазая» Сэсэгма. В конце XIX века она родила от него свою первую доченьку, которую назвала Мэдэгмой. Сэсэгма означает цветок, Мэдэгма тоже цветок, какая разница в этих тибетских именах, Григорий не знал, может быть, как в барских, к примеру, Лилиях да Розалиях. Но казака этот «цветник» не интересовал, он огорчился, что родилась девка, ему хотелось парня. А тут ещё и полк куда-то двинулся, и Григорий исчез, как поначалу думала Сэсэгма, навеки…
Сэсэгма это Сэсэгма. Никто и никогда не видел её слёз. Никто и никогда не видел её растерянной или несчастной. Она родилась маленьким бронзовым изваянием с прекрасными тёплыми глазами, а потом ей оставалось от года к году расти до изваяния взрослого. С трёх лет она осталась одна. Умерла мать, отца на охоте заломал медведь. Хотя отцов в этой семье не было уже три столетия, Сэсэгма была из тех, кому детей приносит сивый пороз (бык) или пёстрый налим, стоило только совершить обряд, за которым следует рождение ребенка. Сэсэгма, как и мать её, была шаманкой.
Когда дочке Мэдегме исполнилось четырнадцать лет, Сэсэгма взошла на гору, зажгла костёр и проговорила в небо свои заклинания. Небо открыло ей, что Григорий жив и указало дорогу к нему. Она вплела новые красные ленты в блестящие косы Мэдэгмы, и они отправилась в Куйтун пешком и шли почти три дня, засыпая, когда стемнеет на пахучем кедровом стланнике. Куда они шли? Мэдэгма не спрашивала, но иногда у неё так билось сердце, что она не могла выдохнуть. А это бывало всякий раз, когда она очень хотела увидеть своего отца. За время пути оно захлебывалось от стука, она поняла, что скоро увидит отца.
У высокого заплота крепкого казачьего дома они присели, не зная насколько. Распахнулись ворота и вышел… Григорий. Сэсэгма встала — прямая как стрела. Григорий взглянул на неё, постоял и ушёл во двор. На крыльцо вышла цветистая женщина, пышная и белая как русский хлеб. Она приставила ладошку ко лбу, загородившись от солнца, стала высматривать Григория. Выскочил босоногий и белоголовый паренёк, приковыляла крохотная белобрысая девочка. Вернулся Григорий. Женщина осветилась улыбкой, дети защебетали. Григорий посмотрел через открытые ворота туда, где всё ещё стояла Сэсэгма и сидела на траве Мэдэгма…
— Гриша, — певуче произнесла белая женщина, — закрой ворота.
Григорий медленно сошёл с крыльца, не отрывая глаз от двух кочевниц, также медленно свёл воротины… Тогда встала и Мэдэгма. Она увидела того, к кому они шли три дня. Ей давно уже хотелось плакать…
Спустя год Григорий приехал. И не один — с молодым казаком, которого желал бы видеть мужем своей дочери. Его звали Пётр, он повёз Медегму к русскому попу и тот дал ей новое имя — Милитина, а после венчал Петра и Милитину в своей русской церкви. Сэсэгма всё время венчания сидела на траве возле храма. Застывшее изваяние. Только глазами отмечала в праздничной толпе своего Григория. Любовалась. Да изредка цеплялся её взгляд за молодых… Через полгода Пётр ушёл на войну. И сгинул навсегда.
У Милитины родилась дочка. Она понесла её к русскому попу, он дал ей имя — Мелания. Сэсэгма дала ей другое имя — Сарантуя, тоже цветок, только лунный. Имена от русского попа не приживались. Но хуже то, что не прижилась в этом мире и сама Милитина. Она вдруг стала таять, как весенний лёд. И вскоре оставила крошечную Меланью-Сарантую на вечное попечение Сэсэгмы, дочерью вместо себя.
— У Меланьи-Сарантуи родилась моя мама, и всё повторилось: Меланья неожиданно заболела и также быстро растаяла. А моя мама стала третьей дочерью Сэсэгмы. Бабушка сказала, что надо снова идти к русскому попу и просить для дочери русское имя. Иначе девочка не выживет, потому что Сэсэгма разрушила обряд русского попа. Отсюда все беды. Поп крестил дочку Меланьи-Сарантуи и дал ей совсем русское имя — Катерина…
И лишь потом родилась я, Оюна. И по сей день считаю своей бабушкой Сэсэгму, хотя она мне кто? Пра-пра-пра… А моя мама вдруг решила отречься от русского имени, «все беды от него», сказала она, и давно уже называет себя Туяной.
…будь тяжелее коричневого камня, твёрже чёрного камня, батькина крошка малая… — заговор на крепкое здоровье от Сэсэгмы…
Мы уже второй час сидим на горе. Из прогретой солнцем долины плывут запахи чабреца и полыни, хочется вдыхать этот воздух и плакать. В жарком мареве покачивается лента реки Селенги. Сквозь ресницы, почти закрытыми глазами я вижу… как на противоположном берегу Селенги появляется из распадка будто монгольская конница. Поблёскивают доспехи, покачиваются шлемы, пыль медленным шлейфом тянется вслед за всадниками. Я замираю, отключаю всё, я вся слух… слышу ржание коней. «Мираж…» — тихо произносит кто-то невидимый рядом. Но я ещё не дышу… Вот они проходят, чуть позвякивает железо и даже различимы голоса… Сейчас всё исчезнет. Кто-то вздыхает рядом. Это Женя. Я не заметила, когда он пришёл. «Ты видел это?» — «Видел…»
Но Женя же сумасшедший, а я-то нет..
— Это я вызвала Бочо-эхирита. Когда поехала с тобой, я спросила Cэсэгму, я всегда с ней разговариваю, с небом можно разговаривать, она сказала, чтобы я взяла пёстрого налима (Оюна показала маленькую тёмную металлическую рыбку) и хвост чёрного горностая. «Он появится», — сказала бабушка. Бочо-эхирит для тебя. Чтобы ты поверила, у меня есть сила Сэсэгмы. Бочо был раньше твоего города, он увёл бурят от Чингиз-хана, все думали — предатель, но это не так. Он спас бурят… Я прочла заклинание и вплела в волосы старую ленту Сэсэгмы. Всё, как приказала бабушка. Я же из племени эхирит, из рода Шоно. Казак Григорий ни в чём не виноват, он не испортил род Шоно, я всё умею, как хотела бабушка Сэсэг… Но тебе не смогу помочь. Все наши уходят в вечное синее небо, хухе мунхэ тэнгри, но это не ваше небо, ваши идут на другое небо, мне их не вызвать. На твой зов они пойдут, если бабушка Сэсэгма передаст тебе хоть на время свою силу. Но ты – захочешь?!
Женя пояснил, что просил Оюну пошаманить на скале и открыть мне имена тех, кто лежит на старом селенгинском кладбище. Но Оюна, показав свою шаманскую силу, не дотянулась до русских небес…
Уезжали Женя с Оюной через неделю. Женя всё это время был тих и спокоен, проводил экскурсии. Оюна старательно мыла музей и попутно пыталась обложить меня всякими оберегами. Я находила в карманах самые неожиданные вещи и понимала, от кого. Оюна говорила — твой камень, и совала мне его в карман. Приносила сухой корешок — положи в подушку, не убирай, я буду знать, если тебе плохо. Уезжая, она оставила мне одну из своих драгоценностей — старую почти выцветшую ленту Сэсэгмы. Я повязала её на юрту, что была в одном из музейных залов, рассказывающем о трудной доле бурят при страшном царизме.
Мы больше никогда не увиделись. Почему? Я не знаю точно, но вдруг звонки от неё прекратились и всё. Исчезла маленькая шаманка Оюна, искренне желавшая помочь мне в музейных делах. Ничего больше я не слышала и про Женю.
© НП «Русская культура»