«Елка у Ивановых» – загадочное произведение Александра Введенского, одно из самых непонятных – и во многом до сих пор, кажется, не понятых – произведений мировой литературы. Что это за Ивановы, они же Пузыревы, они же Камаровы (именно так, через «а»)? И причем тут елка, которая в произведении так и не появится? Попробуем разобраться…

В 1928 году в ленинградском журнале «Афиши Дома печати» была опубликована знаменитая декларация ОБЭРИУ – Объединения реального искусства, созданного Александром Введенским, Даниилом Хармсом, Николаем Заболоцким и их единомышленниками. Дом печати, помещавшийся на Набережной Фонтанки во дворце графа Шувалова, был в 1920-е годы средоточием авангардной литературы и искусства, а декларация ОБЭРИУ предваряла знаменитый театрализованный вечер «Три левых часа», где впервые громко заявили о себе обэриуты. Была показана «Елизавета Бам» Хармса, «фильм № 1 Мясорубка», читали свои стихи Хармс и Введенский, Вагинов, Заболоцкий, Бахтерев.

Наряду с языковыми и стилевыми задачами, члены Объединения прокламировали философский радикализм, связанный с системой символов, яркой театральностью, парадоксальностью, смещенно­стью привычных представлений. «Мы – поэты нового мироощу­щения и нового искусства. Мы – творцы не только нового поэтического языка, но и создатели нового ощущения жизни и ее предметов», – заявлялось в декларации.

Наиболее мощными и оригинальными философами в объедине­нии левых ленинградских поэтов и художников были, пожалуй, Александр Введенский и Яков Друскин, которые экспериментиро­вали с самими основами бытия. Труды Друскина сохранились, они изданы, а вот творчество Александра Введенского известно меньше – его рукописи большей частью погибли в 1930-е годы.

Особое место в творчестве обэриутов занимает проблема Време­ни. У Александра Введенского характерно сочинение под назва­нием «Моя мама вся в часах». Про символ Времени в рассказе Хармса «Старуха» мне уже не раз доводилось писать. С рассказом «Старуха» корреспондирует эпатажная пьеса Александра Введен­ского «Елка у Ивановых». Здесь тоже речь о Времени и о Смерти, через которые явлен человеку – Бог. В «Разговорах» обэриута Ли­павского так и записано: Александр Введенский сам говорил, что его интересуют только Время, Смерть и Бог.

Все реальные связи между людьми, все привычные установлен­ия в пьесе «Елка у Ивановых» предстают ввергнутыми в анти-реальность. Единственной подлинной реальностью в таком мире остается Время, что настойчиво подчеркивается предложенным самим автором реквизитом спектакля: в каждой его картине присутствуют часы с точным указанием времени действия, – а вернее, анти-времени анти-действия. Главное событие – условная елка в семье неких условных Ивановых (на самом деле Пузыревых), вокруг чего и разыгрывается событие по законам абсурдистской пьесы. Все событие уложено в пределах одних суток, но этот классический канон подвергается убийственному скепсису. Ведь многочисленные дети собирательных Ивановых участвуют в празднике не одномоментно, а как бы на протяжении всей жизни. В перечне действующих лиц значится: «Соня Острова – тридцатидвухлетняя девочка… Миша Пестров – семидесятишестилетний мальчик», и т. п. Разумеется, это укладывается в обэриутскую эстетику; полагаю, этот абсурдистский прием можно интерпретировать так: в каждый момент каждый из действующих лиц имеет столько лет, сколько ему отпущено прожить на свете.

Время не линейно! Это поистине гениальное открытие Введенского! Оно предвосхищает то, что лишь в новейшее время стало достоянием передовой физики. А именно: специалисты по квантовой теории установили, что в кван­товом вакууме, пронизывающем Вселенную, отсутствует одно­направленная стрела Времени и присутствует разом Прошедшее, Настоящее и Будущее. И каждый из нас в определенном смысле имеет и тридцать лет, и восемьдесят – как бы столько, сколько всего проживет. Временной парадокс и отображает в своем пора­зительном прозрении Введенский, изображая 80-летних мальчи­ков. Оставаясь мальчиками и девочками молодых еще родителей Ивановых – а то ли Пузыревых, так как фамилия Ивановы зна­чится только в заглавии и нигде больше ни разу не встречается, – «дети Ивановых» несут в себе каждый свою судьбу в каждый мо­мент жизни целиком, во всей полноте отпущенных лет, до самой смерти. И все они, дождавшись пресловутой, совсем не связанной с сюжетом и ненужной, нелепой здесь «елки» – умирают. Смерть, по Введенскому, и есть, таким образом, единственное реальное и не подлежащее сомнению событие в жизни каждого, саркастиче­ски противопоставленное выморочной «реальности» с ее «елками» – праздниками, приманками жизни.

Итак, Время ньютоновской классической физики взрывается новым представлением о «сложном времени», по терминологии Введенского. Привычное, элементарное представление о времени лопается, как пустой дутый пузырь (Пузыревы!), – вот в чем суть прозрения молодого философа и поэта-авангардиста. Впрочем, поэт здесь очевидно опережает философа и намного опережает физиков с их открытием иного состояния времени.

Вместимость в каждый данный момент сразу прошлого, настоящего и будущего соответствует другой поразительной осо­бенности парадоксальной философии Введенского. Эти дети Ива­новых-Пузыревых на самом-то деле все носят разные фамилии, схожие ерническими созвучиями и шутовскими рифмами. Все эти «дети» носят в себе, как в чреве, не только все моменты своей жизни от рождения до смерти, но и множество втиснутых в них, как в складных матрешек, безымянных персонажей. Все эти Серо­вы, Петровы, Камаровы – все эти собирательные персонажи, по­чти нарицательные имена анекдотических «однофамильцев», пу­таются и в любой момент замещают друг друга. Такая путаница имен – типичный прием обэриутов. Так, в пьесе «Елизавета Бам» Хармса Иван Иванович под дверью героини называет ее каждый раз новым отчеством. «Если позволите, Елизавета Таракановна, я пойду лучше домой. …Елизавета Эдуардовна, я честный человек. У меня дома жена. …Вы уж простите меня. Я, Елизавета Ми­хайловна, домой пойду». Повсеместно в пьесе нарушается единство личности персонажа, логические и причинно-следствен­ные связи. В этом суть абсурдистской эстетики обэриутов. Кстати, у Хармса есть «случай» под названием «Петров и Камаров». Все те же фамилии, единое энергетическое поле творчества – гипер­текст.

Абсурд ни в коей мере не есть голый произвол, за ним стоят глубоко продуманные, выстроенные воззрения или лучше сказать – прозрения. Тем более у Введенского, склонного к мистической философии. Даже на следствии, арестованный в 1931 году, он говорил: «В наших заумных, бессмысленных произведениях мы ведь искали высший, мистический смысл, складывающийся из кажущегося внешне бессмысленного сочетания слов». В чем тут мистика? Зачем называть одного и того же персонажа каждый раз разными именами? Думается, один из ответов такой: имя – условно. Оно не имеет значения, индивидуальность стирается перед абсурдом времени и неизбежной смерти… Да к тому же каждый человек содержит в себе так много прежде живших и будущих личностей… Угадывается в путанице имен и еще один момент: пренебрежение официальным именем как официозом, элементом того старого ритуала, который отвергался обэриутами. В одном очень смешном письме Хармса из Курска Тамаре Липавской нарочитая «каша-мала» из имен создает комический изобретенный Хармсом эффект: «Я очень соскучился по Вас, Тамара Александровна, а также по Валентине Ефимовне и Леониду Савельевичу и Якову Семеновичу. Что, Леонид Савельевич все еще на даче или уже вернулся? Передайте ему, если он вернулся, привет от меня. А также и Валентине Ефимовне и Якову Семеновичу и Тамаре Александровне. …Валентина Ефимовна стоит у меня перед глазами как живая и даже Леонид Савельевич как живой. Яков Семенович для меня как родной брат и сестра, а также и Вы как сестра, или, в крайнем случае, как кузина. Леонид Савельевич для меня как шурин, а так же и Валентина Ефимовна как некая родственница»[1]. Не потому ли отчасти, не от этого ли пренебрежения к официозному имени Даниил Иванович Ювачев придумал себе краткий, «с вывер­том» псевдоним – Хармс?

Стоит порассуждать о характере юмора у обэриутов – не только эпатажного, игрового, провокационного, как это принято считать, но и трагического. Это трагедия метафизической нелепости, комизма, навязанного человеку взамен его ожиданий праздника жизни – «ёлки». Ёлку Введенского, кстати, интересно сравнить с так и не явившимся Годо в знаменитой абсурдистской пьесе Сэмюэля Беккета «В ожидании Годо». (И та же у Беккета растворенность в безликой и безымянной массе, где имя не важно, где одно перетекает в другое, все неопределенно и зыбко). У Хармса в его «Вываливающихся старухах» те вообще ничего не ждут, не успевают ничего ни разглядеть, ни пожелать, ни совершить – просто высовываются зачем-то из окна и валятся в небытие одна за другой. Только высунется одна в окно, только успеет окинуть взглядом двор – тут ей и конец. Смех и абсурд растут из одного корня – столкновения далеких или даже несовместимых явлений. Изображение абсурда поэтому часто принимают за юмор, в то время как это, сказала бы я, скорее страх и ужас бытия. Вот и увесистый том «Юмор начала ХХ века» в издательстве Олма-пресс под редакцией уважаемых писателей аттестует почти все творчество Хармса как юмористическое. Между тем, подобный не виданный ни у кого и нигде ранее юмор можно назвать, думается, юмором только отчасти.

В интереснейшей, очень основательной книге Александра Кобринского «Даниил Хармс» автор также рассматривает творчество своего гениального героя по преимущество в ключе эпатирующих алогизмов и юмора, нарочито снижающего патетику. Рассуждая о трактате Хармса «Бесконечное – вот ответ на все вопросы…», сочиненном Даниилом Ивановичем в Курске, в ссылке, Кобринский указывает на иронически-пародийный подтекст философских рассуждений автора трактата. Цитируя типичный для Хармса конец с выходом из границ текста в реальность, Кобринский пишет, что и здесь Хармс «не упускал иронические искорки, которые в конце разго­раются в пожар, уничтожающий всякий научный пафос». Приводится хармсовская фраза: «…я думал так: “Мы представляем себе числа как некоторые свойства отношений некоторых свойств вещей. И, таким образом, вещи создали числа”. На этом я понял, что это глупо, глупо мое рассуждение. Я распахнул окно и стал смотреть на двор. Я видел, как по двору гуляют петухи и куры». «Распахнутое окно – не только выход из дома в иное пространство, но и выход из текста в реальность», – заключает Кобринский[2]. И вот думается: так-то оно так, но… разве этот выход в реальность лишь ради разрушения патетики? Ну и что же, что петухи и куры? Да разве это петухи и куры, увиденные жителями Курска, которые «невыразимо пошло и подло живут»? Нет, это хармсовские петухи и куры, значит, необычные, почти волшебные. Обэриуты как бы открывают мир заново, игнорируя привычные, профанные о нем представления. «Надо пройти путь очищения. Начать буквально с азбуки», – пишет в это время Хармс в Записных книжках. Включение реальных, как бы «сниженных» бытовых предметов и деталей в абстрактные рассуждения я рассматриваю не как насмешку над умствованиями – но скорее как включение повседневности в общую канву бесконечного и непостижимого, если угодно, даже мистического. Иными словами, полагаю, алогизмы не столько высмеивают реальность, сколько поднимают ее до пафоса сакрального, непостижного, не поддающегося банальной логике и всеохватывающего СМЫСЛА…

Сам Хармс в 1933 году пишет прямо о том же (в письме к актрисе Клавдии Пугачевой): «Я думал о том, как прекрасно все первое! как прекрасна первая реальность! Прекрасно солнце и трава и камень и вода и птица и жук и муха и человек. Но так же прекрасны и рюмка и ножик и ключ и гребешок. …Только тут я понял истинную разницу между солнцем и гребешком, но в то же время я узнал, что это одно и то же»[3]. Ставить на одну линию солнце и гребешок! Разве это не гениально? Не говорит о младенческом взгляде на мир, открываемый, созидаемый заново в его великом мистическом Единстве? Тут и запятых ставить нельзя – все сливается в едином гимне бытию… прекрасному и трагическому одновременно!

Нет, я решительно настаиваю на том, что и Хармс, и Введен­ский с наивностью ребенка и гения не различали высокого и низкого, видя привычные вещи в необычном свете, включая все в равной мере в некий магический круг… Думается, как раз в этом прежде всего секрет поэтики обэриутов с их первозданной, как у Кандида, мерой вещей, увиденных как бы впервые, как бы при сотворении мира, где нет ничего малого и неважного. «Я творец мира, и это самое главное во мне. Как же я могу не думать постоянно об этом! Во все, что я делаю, я вкладываю сознание, что я творец мира. И я делаю не просто сапог, но, раньше всего, я создаю новую вещь»[4].

Парадоксальная Вселенная Александра Введенского строится при всей ее провокационной кажущейся абсурдности по законам жесткой математической модели. Схема «Елки у Ивановых» такова: люди родились, ждали праздника, вот вроде дождались – и умерли. Зачем жили, зачем ждали елки, к чему все, если между рождением и смертью нет ничего, кроме безжалостного и непонятного Времени… (так и хочется добавить – пожирающего своих детей)? «…У меня основное ощущение бессвязности мира и разорванности времени. – говорил Введенский. – Я посягнул на понятия, на исходные обобщения, чего до меня никто не делал. Этим я провел как бы поэтическую критику разума более основательную, чем та (Канта – О. Щ.), отвлеченная… И я убедился в ложности прежних связей, но не знаю, должна ли быть одна система связей или их много» («Разговоры» Липавского). Поразительно! Ведь только в наши дни ученые открыли, что система связей отнюдь не одна, а молодой русский поэт в начале века нашел свою собственную систему связей и новую систему взаимодействия Человека и Времени. Современ­ная квантовая механика основана на прозрении некласси­ческого понимания мироустройства, где причинно-следственные связи на микроуровне оказываются недействительными, разорван­ными. Синергетика говорит о системе динамического хаоса, о де­фуркации, срыве режима и возможности закрытой системы пойти по нелогичному, непредвиденному пути, где не работают при­вычные причинно-следственные связи. Александр Введенский же говорил о парадоксальных причинно-следственных связях еще в конце 1920-х годов!

Быть может, и «матрешковую» заключенность в каждом су­ществе целого ряда аналогичных существ, условно называющихся тем или иным именем (то, что выражено у Введенского через феномен братьев и сестер с разными фамилиями), еще предстоит открыть человечеству в XXI веке? Идея реинкарнации, впрочем, – один из древнейших вариантов этой идеи…

В современной литературе (или, скорее, анти-литературе) «матрешечный» прием Введенского оказался близок Владимиру Сорокину. В его авангардной пьесе «Пельмени» Ивановы – опять Ивановы! – становятся ни с того ни с сего Николаевыми, героиня – то Татьяна, то Наташа и т. п. При этом у Сорокина на протяжении пьесы «путаются» уже не только имена, но и занятия, и сам образ персонажей, неопределенный, зыбкий и всеохватный, как морок, как смрадный туман. Как и у Александра Введенского, в драмах Сорокина персонажи настолько условны, напрочь ли­шены индивидуальных черт, искусственно сконструированы, вмонтированы в жесткую умозрительную схему – философскую, культурологическую, – что присвоение этим фигурам имени представляется чистым произволом, почти шуткой. Перемена фамилии без всякого повода подчеркивает прием; обнажение приема воспринимается как пародия или сатира.

Потеря индивидуальности во времена лозунга «единица – ноль» воспринималась обэриутами трагически. Что такое зна­менитое «Из дома вышел человек» Хармса? Это он растворился в безликой массе, в агрессивном, обезличивающем пространстве, потерял себя – исчез. Это не столько политическая, сколько метафизическая катастрофа. Яркой тоской по индивидуальности, прежде всего, были опасны обэриуты советскому режиму, за то и поплатились – погибли и Хармс, и Введенский.

…Наличие Бога у Введенского проблематично: все связи настоль­ко разорваны и обессмысленны, что Творец себя никак не обнару­живает. Или обнаруживает как непонятная и лежащая слишком далеко за пределами опыта и непознаваемая сущность. Отрицание классической физики и логики в начале прошлого столетия вело к безверию. Мыслителям понадобилось время, чтобы в едином, всепронизывающем квантовом вакууме – особом состоянии энергетических частиц – усмотреть эманацию Предвечного.

В наше время метафизической тоски по человеку, жажды единения (после исканий экзистенциалистов, затем модернистов разного толка) на новом витке знаний некоторые писатели-фантасты воссоздают древнюю утопию о едином человечестве. Например, популярный французский писатель Бернар Вербер с его трилогией о муравьях мечтает о человеческом муравейнике, где индивид счастливо растворяется в Великом Едином. «Ее разум мог объять весь мир! … одновременно с этим у нее появилось новое всепоглощающее чувство: “Я не важна сама по себе”. Вы­росши и реализовавшись в группе революционеров-муравьев, осознав общность с целым миром, она уже не испытывала потребности в собственной индивидуальности. …Жизнь среди других жизней. Ощущение уникальности и трагичности одной человеческой судьбы исчезло»[5]. Здесь видим во многом противоположное обэриутам восприятие единого организма человечества. При этом надежды автор возлагает, прежде всего, на информатику, единое информационное пространство, ноосферу, как сказали бы в начале века вслед за Вернадским, – но созданную компьютерами.

Зато великолепного, шокирующего, чудовищно изобретательного Пола Ди Филиппо бросает в дрожь от предполагаемого единого информационного поля человечества, своего рода коллективного компьютерного Разума, который напрочь стирает индивидуальность. В сборнике «Вавилонские сестры и другие постчеловеки» (АСТ, Москва 2007) этот американский писатель, «священное чудовище» контр-культурной фантастики, рисует пародию на извечную мечту о Рае, где лев возляжет рядом с ланью. Коллективный миф предполагает, что Рай дает разрешение проблемы одиночества автономного, непроницаемого Я благодаря потере материальности как основы эго. Полное слияние индивидуумов в коллективный Разум и единую Душу с потерей материальной оболочки дает якобы новую, невиданную в земной жизни общность. (Интересно развить этот мотив как христианское единение во Христе, а еще прежде – упокоение праведников в лоне Авраама). У Пола Ди Филиппо извращенное соединение межпланетного сообщества «Сотрапезников» со всем и вся, включая животных, в некую чудовищную искусственную кашу создает кошмарную альтернативную реальность. Оперируя современными открытиями в области физики, в частности, теорией неопределенности Гейзенберга, распространяя законы микромира на макромир, Ди Филиппо рисует устрашающую картину полного произвола мысли, отринувшей все человеческое по принципу «все дозволено».

…Вопрос о Боге для многих современных утопистов при этом, разумеется, остается открытым…

 

Примечания

[1] Кобринский А. Даниил Хармс. М., 2008. С. 234.

[2] Там же. С. 24.

[3] Там же. С. 270. Текст дается в авторской пунктуации. Кобринский, однако, видит совсем иной смысл и дает иной комментарий к процитированному письму.

[4] Там же. С. 271.

[5] Вербер Бернар. Революция муравьев. Т. 2. М., 2007. С. 44.

 

© О. Щербинина, 2019
© НП «Русская культура», 2019