ПАМЯТИ АЛЕКСАНДРА ВЛАДИМИРОВИЧА ЗАВЬЯЛОВА


Из автобиографии: «Литератор. Родился в 1945 в Ленинграде. Советская школа, пионерлагеря, комсомол (прилежный школьник, честный пионер, послушный комсомолец). Вместе с народом истово верил в коммунизм. После школы поступил в Механический институт, откуда был изгнан за лень и отправлен на Север служить моряком на флоте. После армии поступил в Ленинградский Государственный Институт Театра, Музыки и Кинематографии на театроведческий факультет. В 1977 году Судьба сбросила с телеги, превратив в хромого инвалида. Вольным фотографом славно промышлял до «смутного» времени, снимая кошек, собак и детей. Купил автомобиль, дачу, возлюбил земледелие.
Стать писателем никогда не думал, однако от случая к случаю робко пописывал. Кое-что в 1994 году осмелился отнести в «Звезду» с «Невой», где творят виртуозы пера. «Это не литература, а наглое дуракаваляние» – таков был вердикт «спецов». Более попыток напечататься не делал (написанное прячется «в столе». Из фраз и мыслей Гоголя от «Ревизора» до «Выбранных мест из переписки с друзьями» скроил пьесу «Шинель». Был замечен Александринским театром, для какого инсценировал «Двойника» с «Игроком» Ф. Достоевского и «Джан» А. Платонова».

 

Александра Завьялова не стало летом этого года. Он жил отшельником, поэтому весть о его кончине дошла до нас только сейчас, и привнесла то робкое и щемящее чувство, которым пронизаны его сказки. Они никогда не публиковались. Их 17: «Голубь, воробей и кто-то», «Как Гоша в Китай не поехал», «Пёс и девочка»,»Дом», «Ёжик и курица»,»Звезда в колодце»,»Коза Марья», «Когда сходятся звёзды»,»Мотина любовь или путешествие кота Марселя из Парижа в Россию и обратно», «Муравей и гусеница», «Про верное сердце, окаянную силу и тараканью жуть», «Жили-были петухи»,»Петушок и курочка», «Сон в руку», «Про чёрного Чапу, красавицу Глашу и серых кошек, у которых счастливая жизнь», «Серебряная сказка одиночеств». Написаны они были сорока четырёхлетнем отцом для своего позднего ребёнка — дочери Анны с посвящением: Ане-детёнышу. Героями в них являются животные, но это не сказки о животных в привычном смысле. Лошадь, крыс, голубь, пёс, горячо любимые им коты вовлечены в мир человека, переживают почти человеческие страсти, но при этом лишены антропоморфизма, продолжая бытие своего вида. Но каждый из них — личность, со своим характером, и очень личной реакцией в предлагаемых (или точнее сказать, наблюдаемых) автором обстоятельствах. Эти личности по-сути лишены выбора ввиду невозможности для них поступить по злу, они заложники своего высокого нравственного чувства и потому обречены на смерть. У Завьялова почти все сказки с трагическим концом, но смерть не имеет в них победы. В этом Завьялов близок к немецким романтикам, но близок спонтанно, не подражательно. Язык его сказок поэтически ритмичен, при этом очень колоритен исконно-русской кряжестостью и простотой. Александр своими руками построил часовню в деревне на Псковщине, в которой проводил всё время, кроме зимы. Рядом с ней и упокоилось его тело. Он относился серьёзно ко всему, чем занимался в жизни, в том числе и к литературе, избегая тщеславной суеты. Его литературный опыт искренен и бескорыстен и ждёт своих исследователей. Мы публикуем одну из его сказок об аисте — alter ego самого автора.

 Татьяна Ковалькова

 

 

                                     СЕРЕБРЯНАЯ СКАЗКА ОДИНОЧЕСТВ

 

В лесу был холм.
Не так, чтобы высок (деревьям, что вокруг, он не мешал друг дружкой любоваться), но превелико был просторен.
Бродили слухи, что давным-давно (ещё Земля подросточком была) сюда Луна спускалась в гости и день-деньской с Землёй точила лясы. О чём? Про то никто не знает.
Ещё молва гуляла, что вовсе никакой он и не холм, а чёрный пуп Земли, и раз в сто лет сюда слетается вся мировая нечисть на тайный сход и злую ворожбу.
Так это иль не так?.. Взаправду ведьм с чертями не видали. Но место было гиблое, мертвей могилы.
На том холме никто не рос. Ни деревце, ни кустик, ни цветочек. И даже безрассудная крапива, какой раз плюнуть – буйно разрастись хоть где: в песке, в камнях, в грязи, во всякой прочей дряни… Так вот… она свой жгучий нос в холм не совала – чтоб быть подальше от греха.
Деревья кругом обступали холм. Теснились, жались, меж собой шептались… однако же никто не смел ступить за линию пугающей нежизни.
Известно – страх толкает на безумства. И, между прочим, каждому мечталось взбежать по склону в самую вершину, взрасти и красоваться на виду у мира.
Тьму-тьмущую семян лес высыпал на холм. И радостное семечко-детишко пускало шустрый корешок. Но без любви никто не может жить… холм никого не обогрел любовью, и в мёртвом лоне всех съедала смерть.
Как знать… быть может, холм был впрямь злодей без сердца, кому отрада – смерть других?.. А может, это и не так… А вдруг он сам страдал?.. Вдруг он из бездны лет тащил проклятье злой, всесильной воли, какое в муку превратило жизнь? Как понимать Луну (ей ведомы все тайны мира) – чуть ночь, она спускалась низко (деревья слышали холодное дыханье) и целовала золотой печалью безмолвный холм. И цепенела, бледная от горя, что лишена хоть капельки тепла, каким могла б согреть тоскующую душу? Как знать, как знать…
Год шёл за годом, складываясь в вечность… Менялся мир, и старилась Луна, и только холм был сумрачен и гол – зиял средь леса метиной злосчастья.
И вот одной весной какое приключилось дело.
Снег сполз с холма и оголил макушку. И тут весь лес разинул рот: «Такого быть не может!»
Из чёрной и безжизненной земли торчал задорно тоненький росток. Пожалуй, был он… чуть пониже зайца, зато уже три веточки имел – на каждой по две почки. То есть, надо понимать, росток нацелился на жизнь и изготовился пустить листочки.
Деревья зароптали меж собой: «Непостижимо!.. Ах!..», и всё такое…
Досталось на орехи Солнцу:
– Хватит дурака валять! Наддай-ка жару! Желаем поскорей узнать – кому родня тот шустренький стервец!
И Солнце , раздувая щёки, всем учинило жаркий разгуляй.
Вмиг всё и вся зазеленело – трава, деревья и кусты. Там-сям подснежник зазвенел цветочком, и сочной силой налился лопух.
На малыше-ростке раскрылось семь листочков. По два на веточках, один же на верхушке.
Наперебой деревья возмущались:
– Какого лешего!
– Невиданное свинство!
– Средь нас чужак!
– Долой!
– Мы не потерпим!
В лесу росли берёзы, сосны, тополи, ольха, орех, осина, ясень и рябина. А в самой чаще жил могучий дуб, и он над всеми был премудрый царь. По справедливости мирского бытия ему пристало на холме расти!
Но всем на зло торчал нахал и самозванец.
Листок резной, ни дать ни взять – корона. Деревья отродясь такого не видали.
Угрюмый холм пригрел детёныша от клёна. И тайна тайн, где он его сыскал.
Всем миром лес посовещался, решив послать к ростку гонца – сороку. Она уж скажет всё, как надо. И, между прочим, строго приказали: дубовый лист с собою взять и сунуть чужаку под нос. Чтобы он присно и вовеки запомнил, кто здесь царь, какие тут порядки… Там много всякого в сердцах наговорили – аж вспухла птичья голова.
Сорока лист воткнула в хвост. В клюв было несподручно – он всякий миг для дел необходим: трещать, ругаться, спорить, вздорить, протестовать, и всё такое…
Сорока устремилась к клёну. Еще в полёте кинулась кричать:
– Ты как тут вырос? По какому праву?
Детёныш-клён молчал. Лишь пошуршал листками.
– Ты что, глухой? Иль наш язык не знаешь? А то я мигом научу! Кто, говорю, позволил тут родиться?
– Не знаю, кто… Родился и… живу… – прошелестели робко семь листочков.
– «Живу»… А место-то чужое!
– Я разве виноват, что вырос? А место, видно, выбрала судьба.
– Ха! Ха! Ха! Ха! – В «ха-ха» сорочьем было столько яду, что разом сдохло восемь мух. – Судьба?.. А мы в судьбу не верим. Ишь ты… зелёный, а уже нахал. Незнамо кто, неведомо откуда, и нате вам! – в царёво место – прыг!.. Тут может корешок пускать лишь семя дуба!
– А где твой дуб? – спросили семь листочков.
– Дуб лесом правит и в лесу стоит. Вот, подивись-ка на его листок…
Сорока лист дубовый из хвоста щипнула и положила перед клёном наземь.
– Какой красивый… – прошептали восхищённые листочки. – Такой узор достоин царского венца.
– Вот то-то… Знай, стервец! Ты здесь торчишь, а дуб, бедняга, мается в лесу.
– Да… – молвил огорчённый клён. – Не может царь мешаться среди многих. Он должен отдалённо жить…
– А-а-а! Догадался, наконец, что место не по праву занял? Кыш! Кыш отсюда, негодяй!
– Куда же «кыш»? Мне что – засохнуть?
– Ну, это сам себе решай… Пусть лучше голый будет холм. Нам так привычней. И знай: ты нам – никто! Мы не потерпим! А срок придёт – с тобой, наглец, мы ох как лихо разберёмся!
Сорока потрясла хвостом и погрозила клювом.
Тут клён-малютка вытянулся в рост и так сказал:
– Я всем чужой?.. Ну, что ж… вы тоже мне чужие. Я тут родился и живу… И буду жить! Я хоть и маленький, но правду свою знаю!
Листочки дружно отвернулись от сороки и обратились к Солнцу, чтобы силу пить.
Лес затаил обиду. Три дня был мрачен, не шумел листвой. В тиши, видать, изобретал коварство, как бы верней со света самозванца сжить.
А на четвёртый день невесть откуда вдруг взялась корова. К малютке-клёну грозно подошла. Обнюхала всего – от корешков до остренькой верхушки. Там весело листок торчал, какой другим листкам был младший брат.
Корова над листком застыла. Жевала мокрыми губами и что-то думала рогатой головой. Листок без страха на неё смотрел и шевелился в струях знойного дыханья. Кто знает… может он корове что шептал, а может, угадав судьбу, он с братьями и солнышком прощался?..
Корова – хруп! – верхушку с листиком отъела.
А что там есть-то? Прутик то-о-нкий… мышиный хвостик разве с ним сравнить. Он хрустнул только… и остался клён без остренькой верхушки. И без листка, который младшим братцем был.
А шестеро других поникли обречённо… покорно ждали своего конца.
Закрыла небо им коровья голова.
Она жевала, чавкала, сопела – листочкам слышать было это – непереносимо!..
Потом в сердцах корова – тьфу! – и сплюнула на землю изжёванный вершок малютки-клёна.
Весь мир застыл. Сковал всех ужас, какой царит, когда вершится казнь.
И Солнцу видеть это было – страшно! Но с неба ведь не спрыгнешь, не сбежишь… У Солнца разрывалось сердце.
Из облака упало три слезы.
А в глубине холма вдруг будто простонало… протяжно, глухо, как далёкий гром.
Средь бела дня возникла вдруг Луна в бледно-серебряной, безмолвной скорби…
Лес ликовал и шелестел злорадством.
И тут откуда-то взялась змея. Здесь никогда никто не видел змей! Она зловеще прошипела и показала лесу ядоносный зуб.
Вокруг ноги коровы оплелась и в вымя страшный зуб вонзила. Корова с рёвом ринулась с холма, копытами взрывая землю.
Лес замер в страхе. Он почуял, что бродит рядом вековая сила, с какою никому не совладать. Дрожа ветвями, трепеща листвой, деревья потянулись к дубу, надеясь на защиту патриарха.
Но дуб молчал. И долгим, мрачным было то молчанье. Потом чуть слышно дуб прошелестел:
– Власть царская не прихоть – крест. Мне горько быть царём народа, в чьём сердце изобильно зло.
Настала ночь. Луна на холм спустилась. Собой накрыла безголовый клён. Нежнейшее тепло от золотой Луны струилось.
Деревья оторопь прожгла: «Тепло Луны? Не может быть!»
Давно известно миру – царица ночи и застывших звезд безжалостней и ледянее смерти.
И слышал лес корнями и листвой, как холм с Луной страдающими душами слились. И то ли тайной ворожбой, то ли молитвенной мольбою они как будто заговаривали боль, любовью дух угасший воскрешали.
И было чудо!.. Нет, пожалуй – три.
Вот первое – после той ночи детёныш-клён вдруг стал стремительно расти. Как тень в янтарном зареве заката. День минул, глядь – надбавился вершок. Клён силой налился, листвой покрылся.
За лето вырос – как за десять лет.
А что без остренькой верхушки… то не беда. Клен знал – природа пустоты не терпит… Он, хитрый, так сообразил: вверх веточки загнул, и пустота прикрылась. Та самая, что стала вместо братца. Конечно, впадинка-изъян осталась, но клён о том не горевал.
Он вырос в щеголя-красавца.
Второе чудо… Вдруг в лесу прегусто разрослась крапива. Живому сквозь неё не проползти, и даже юркие мышата в кровь обдирали нежные бока.
Передушила, хищница, безгрешные цветы: гвоздичку-скромницу, тихоню-незабудку, подснежник, грациозный ландыш… Хвощ, вереск, мох – а эти чем мешали?! – без жалости их тоже извела.
И, злая, замахнулась на потомство леса! Все деревца, что жались меж стволов (то есть малышей и тех, кто был подросток), – всех, как удав, собою оплела, свирепо жгла, неистово душила. Бедняжки все усохли на корню.
И третье чудо!.. Холм преобразился. Он разукрасился цветами, невиданными в тех краях. Как будто свистнула неведомая сила и всем цветам Земли здесь объявила карнавал.
Слепило глаз от разноцветья. Казалось, вовсе это не цветы, а радуга рассыпалась на брызги…
Царицу-Осень ждали с нетерпеньем. Её приход всегда для леса праздник. Ведь каждый летний день (дождливо-кислый, солнечно-счастливый…) любое дерево по капельке, что пчёлка, в своих сусеках копит красоту. И всё затем, чтоб осенью сверкнуть поярче, сухим листочком позвенеть хвастливо, друг перед другом всласть пощеголять, шуршащим золотом красивого себя усыпать щедро мир… И, между прочим, всяк мечту лелеял быть краше всех собратьев… сказать попроще – утереть им нос.
В ту осень все остались с носом.
Клён ослепил мир роскошью наряда!
Звенело всё в нём музыкой цветов. Там что ни лист – фантазией раскрашен, где переливов золота не счесть, – от нежно-жёлтого до тёмного багрянца. Какой листочек изнутри светился, какой поигрывал серебряным мерцаньем…
Как знать?.. Быть может, кровью любящего сердца холм листья клёна напитал? А звёздным золотом – Луна? Игрою света – Солнце?.. Как знать, как знать…
Непостижимо буйство волшебства!
Разинув рот, застыло в небе Солнце. И замер ветер, свившись в длинный столб.
Такую красоту лес никогда не видел. Он даже в снах о ней мечтать не мог. И, между прочим, многих грызла зависть:
– Где ж справедливость?! Как же так? Земля на всех одна, корнями сок сосём один и тот же, а вот поди ж… Мы рядом с ним – как с розою оглобля. Где?! Как?! Откуда взял нахал залётный убийственную силу красоты? Ведьма-а-а-к! Ведьма-а-а-к! Нечистые дела! Чтоб ты засох! Чтоб сгнил!
Бедняга клён был всеми ненавидим.
Он, слава богу, рос от всех вдали… шуршал листвой, не слыша злобный ропот…
Он знать не знал, что колдовски красив. Он просто жил и пил мгновенья бытия.
И старый дуб, могучий, скромно-жёлтый, любуясь клёном, лесу так сказал:
– Я стар, и смерть не за горами. Народу ж нужен царь. Не может быть народа без царя. Клён, хоть и молод, чую сердцем – мудр. Сойду в могилу – он над вами царь.
Насупившийся лес молчал.
Шли годы. Клён мужал. И, между прочим (так бывает), лесной собрат к нему привык.
«Живёт… и ладно. Небо нам не застит. Земли не жалко – прорва тут земли».
Нашлись и те, кто клёном восхищался. Не в голос, громко… заговорщицки, тайком. Шептались меж собой:
– Красавец!..
– Что да, то да… украсил хмурый холм!
– Дуб прав: клён – царского венца достоин.
– Клён – лучший среди нас!
– Нам бог его послал, и не иначе…
– Хранимы богом, долго проживём!
…И вот однажды в середине лета на холм спустился аист.
Про аиста четыре слова.
Он очень красоту любил… таким вот уродился. Он просыпался раньше петуха – боялся прозевать зарю. А засыпал с последней вспыхнувшей звездой.
Он обожал смотреть, как зажигались звёзды.
Он из-за страсти к красоте частенько спал с голодным брюхом. Бывало, размахнётся клювом на змею, и, очарованный, замрёт – там фантастический из ромбиков узор и изумрудный глаз с тончайшей сеткой серебра.
Грех смертный эдакое съесть! Он отпускал добычу, ещё ей до земли отвешивал поклон, потом шёл рядом, упиваясь игрой узора в грации движений.
Когда-то аист вздумал жить как все – свить крепкое семейное гнездо. (Так всем велит владычица-природа.)
Вот как случилось это.
Он был силён, красив и юн, а кровь безумствами кипела. Влюбился без ума в пригожую подружку. Прельстился красотой пера и целомудренным изгибом шеи. Дрожал от клюва до хвоста, любуясь плавностью её движений.
Как молодецки гарцевал! Какие вдруг выкидывал коленца!
Зачем?.. А вот взмечталось дурачку: круженье чувств, томление сердец, пьянящий дым любви, в четыре глаза восхищенье миром. И думалось, что будет так до гроба.
Мечты исчезли, как росинки с лопуха.
Подружка красотой повосхищалась, потом яиц понанесла. На них торжественно уселась. Взгляд деловой, а голос строг:
– Тащи-ка корм, бездельник!
Он прихоть жёнушки послушно исполнял. Таскал в гнездо отловленных лягушек.
Жена глотала их живьём – он слушал кваканье бедняг в утробе.
«Я б не хотел так умереть, – витала философия в уме. – Смерть настигает тех врасплох, кто в суете себя не помнит. Ну взять, к примеру, этих вот квакуш. Не счесть тех дур, что я переловил. Прыг-прыг по травке, вылупив глаза… и, глупая, того не понимает, что я – над ней и ей конец. Была бы умной – замерла… я б не заметил. Глядишь, покоем выиграла б жизнь. Так нет… спешит, спешит без головы… И так весь мир – спешит навстречу смерти…»
Он на одной ноге стоял. Другую было некуда поставить. В гнезде, куда ни глянь, – везде жена. На яйцах гордо восседала.
«Всё – суета да теснота… Как грустно…»
Вслух аист ни словечка не сказал. Молчал. Он понимал – жена свершает таинство рожденья. А это – свято, высоко, необходимо!
Волшебным образом плоть, кровь его задышит скоро в ком-то. В неведомой душе, входящей в мир… Внутри яйца (он это ясно слышал) уже боками кто-то шевелил. Сердчишко начало свой счёт: тук-тук, тук-тук, тук-тук…
В тот вечер аист провожал закат – он был великолепен! Оранжевая маковка светила купалась в фиолетовых клубах.
Дух замирал, и всякий нерв звенел возвышенным восторгом.
– Великое красиво умирает… – промолвил он.
– Где это ты увидел смерть? – спросила аистиха.
Он показал ей на закат.
– Да это же простой закат. «Великое… красиво… умирает…» Ты это так взволнованно сказал – я чуть не спрыгнула с яиц. Какой ты глупый у меня! День никогда не умирает. Он, как и мы, ложится спать, а завтра вновь проснётся.
– Нет, новый день совсем другой, на прошлый не похожий. И все закаты – тоже. Закат – смерть дня. А сон… там просыпается всегда одно и то же. Вот ты, к примеру, – из «вчера» ты в «завтра» одинаковою входишь. Лишь только перья выпадают из хвоста.
– В своём хвосте перо считай! Нахал! Сказать жене такое!.. С тобою жить – вообще бесхвостой станешь! Я тут на яйцах кисну день и ночь, заботами распухла голова, а у него в уме закат. Бессовестный бездельник! Будь проклят день, как встретила тебя!..
Он, прикусив язык, смотрел на темечко жены:
«Мозгов там с клюкву. Может быть – с орех. Но аистиха в чём-то и права. Закат красив, но эта красота недосягаемого мира. А мне наказано жить здесь, быть пленником насмешливой судьбы: любить жену, плодить детей, хватать добычу клювом… за тридевять земель лететь и возвращаться снова. Таков порядок мировой. Жизнь истлевает в суете и исчезает в смерти.».
Он на закат прощально посмотрел. Но там алела узкая полоска.
«День умер. Завтра народится новый. И что он мне приподнесёт?..»
День подарил рожденье аистят.
Жена с яиц вдруг встала. Он – глядь – среди осколков скорлупы пищало что-то, неуклюже копошилось… Беспомощное, жалкое, смешное…
Три клюва аист насчитал.
Один малыш на ножки приподнялся. Его мотает, весь дрожит, и шея головы не держит, и нате вам! – уже решил стоять. Минуту в мире, а уж там характер! А ножки тоненькие, что былинки, и сил там нет как нет. Бедняжка – шлёп! Как раз на палец папы. Принежился – головка набок – и шумно, громче взрослого вздохнул… И тотчас же уснул.
Сопит в две дырочки, и слышит аист – сердечко в тельце «туками» строчит: тук-тук, тук-тук, тук-тук тук-тук… И эти еле слышимые «туки» разволновали аистову душу… Он задохнулся радостью, растаял в счастье. Стоял ни жив-ни мёртв, чтоб первый сон малютки не встревожить. И страшно колотилось сердце:
«Какой же я дурак! Всё думал – красота в великом. И в голову не шло – есть красота иная! В беспомощном, сопящем и смешном… Но эта красота – РОДНАЯ!..»
– Дел, что ли, нет? – Жена сердито вздула хохолок. – Ну что стоишь бревном – глаза таращишь? Кто будет чистить дом от скорлупы? А корм таскать? Нам нужно много корма! Закончились твои закаты. Я сделала тебя отцом. Вот это всё (клюв аистихи очертил гнездо) – ТВОЯ семья! А ты – её кормилец!
В то лето аист не встречал восходов.
Заря едва-едва лишь занималась, а он уж истреблял лягушек на болоте. Болото скоро превратил в пустыню. Камыш шуршал в тоскливой тишине. Никто живой в ответ не квакал.
Напрасно в полдень солнце щекотало веко. Глаз птицы в небо не смотрел. Змею и ящерку на небе разве словишь? Глаз полыхал охотничьим азартом, стрелял по камушкам, по травке, по земле. Клюв хищно был нацелен на добычу. Бил насмерть, будто острое копьё.
Закаты грустно гасли без него. Для аиста закат стал вожделенным часом охоты на резвящихся рыбёшек.
И тщётно звёзды аисту мигали, живя надеждой – вскинется вверх взор, и потечёт неслышимая миру душ беседа…
Мертвецки ночью аист спал без снов. А если сны случались, то всё там жабы, змеи, рыбы, да пиявки.
И кое-кто из звёзд, не выдержав тоски – чирк! – вниз… и умирал от горя.
…Кончалось лето. Аистята подросли и ростом сделались как папа с мамой. Не за горами день, как станут на крыло. Они сноровисто и жадно клевали пищу из родительского рта.
Однажды аист притащил рыбёшку. Детёныш – хвать её! И мигом проглотил. И ну кричать:
– Ещё хочу! Мне мало! Я голодный!
Глаза в глаза, нос в нос – отец и сын стояли. Сынок кричал, отец молчал – на семя кровное дивился.
Как не дивиться? Сын был верной копией его. Рост-в-рост, сиреневое пёрышко в хвосте (никто похвастаться таким не мог – им аист про себя гордился), малиновое пятнышко на клюве точь-в-точь как у него и в том же самом месте.
Как будто это был не аистёнок… а аист видел отражение себя.
Вот только взгляд… Он аиста встревожил.
Там свет мерцал пугающе-чужой.
«Не может быть… Он мне родной!.. В нём всё моё! Кровь, пёрышко, пятно на клюве. Чужой не может жить в МОЁМ!»
– Я есть хочу, отец! В тебе нет сердца! Я голодный!..
Сын требовал, капризно щёлкал клювом.
И аист полетел, еды принёс. Потом ещё, ещё… Он честно долг кормильца исполнял.
И что-то в аисте сломалось…
Он стал задумчив, молчалив, взгляд потускнел, движенья стали вялы.
Он потерял живую сердцевинку жизни.
– Ты, часом, животом не заболел? – спросила аистиха. – Нам права нет сейчас болеть – мы за детей в ответе. Послушай-ка совет. Поймай мыша, возьми его за хвост и помакай в болото. А как издохнет – тотчас съешь. Всю хворь в мгновенье снимет.
И аист улетел чуть свет, сказав семье: «Пошёл лечиться».
Он сел на дуб встречать новорождённый день. И солнышку кивнул:
– Привет!
И солнышко лучом за веко щекотнуло.
А вечером он провожал закат.
А ночью звёздочке мигнул – та засияла счастьем.
Он снова жадно задышал красой и колдовством таинственного мира, какой для глаза бесконечно далеко, а сердцу – бесконечно близок.
Так сердцевинка жизни отыскалась.
…Подкралась осень огненной лисой… нет-нет – кусала утренним морозцем.
– Пора на юг! – сказала аистиха.
– Ура! На юг! – запрыгало потомство. Мир здешний аистятам поднаскучил. Душе желалось перемен, а крыльям – покорять просторы.
– Эй, муженёк! Ты что-то больно кислый. Ты съел издохшего мыша, как я велела? Ай-яй-яй-яй… С таким тоскливым глазом как поведёшь семью на юг? Неровен час – с пути собьёшься. Затащишь к чёрту на рога. Нет, доверять тебе нельзя. Судьбой детей я рисковать не стану. Я поведу семейный караван. А ты… ты полетишь в хвосте.
Надежда аиста прожгла: вдруг кто-то из детей промолвит: «Я с отцом готова хоть к чёрту на рога».
Он бы тогда любовью задохнулся, душа бы одинокая воскресла, он… он… да что там говорить…
Но дети дружно промолчали.
Упало сердце: «Никому не нужен. Я им чужой… Коварно озорство природы! Печально знать, что кровь – обман родства. Родной быть может лишь душа, что на страданье состраданьем отзовётся…»
Он утром озадачил всех. Вдруг заявил, что болен, нету сил лететь… что надо погодить с отлётом.
Что началось! Какой переполох! В истерике забилась аистиха:
– О-о-о! Горе мне! Какая же я клуша! Вот влипла – выбрала судьбу! О, как слепа ты, девичья наивность! Могла ли знать, когда с тобой сходилась, что ты предашь в ответственный момент? Как дальше жить?! Пусть всё решают дети!.. На юг? Иль будем ждать отца?
– На юг! На юг! – вскричали аистята…
Они взлетели. Он смотрел им вслед и не надеялся, что кто-то обернётся…
Неведомое их манило, мечта обворожила ум, рвалась на волю молодая сила.
…Он целый день понуро простоял в гнезде.
Сырой и серой мглой заволокло всё небо. Лил дождь, и ветер холодом терзал. Природа будто бы за что-то мстила. За что?..
Про это аист ничего не знал.
С неделю продолжалась пытка, а он геройски всё превозмогал. Он так решил:
«Вертеться в суете слепой?.. Б-р-р-р! Лучше простужусь и сдохну!»
И в брюхо мглу отчаянно клевал.
Упорство духа всё преодолело. Стихии аист был не по зубам. Тщета борьбы её угомонила, устав она куда-то уползла…
Рассвет занялся тихий и прозрачный, заря была румяна и нежна, стекали с неба свежесть, сила… и чей-то голос аисту шепнул: «Пора!..»
Он щёлкнул клювом, высоко подпрыгнул, поймал крылом воздушных струй упругость и полетел, откуда подымалось солнце…
С тех пор Уж минуло четыре года.
Он жил один и счастья не искал. В ком есть покой, тот счастье разве ищет?
Не строил гнёзд – спал, где придётся. Взлетит над лесом, головой покрутит и облюбует чью-нибудь макушку: сосны, осины, тополя, берёзы… Опустится на сук, что понадёжней, под брюхо ногу подожмёт и… наступало время сокровенных смыслов.
Он провожал медлительный закат. Ждал терпеливо, замерев душою, пока Луна и звёзды в силу не заблещут. Ответно звёздочкам мигал, которые ему мигали. Печально-тусклых состраданьем ободрял. Скорбел за тех, кто, чиркнув огненной строкой по небу, сгорал и падал в смерть.
Потом он закрывал глаза и уплывал в таинственную тьму. Она ему волшебные миры являла, где разливался царственный покой.
Холм аист знал давно.
В свой первый одинокий год нашёл он это сумрачное место. Вся шустрая, пернатая братва холм почему-то стороною облетала.
«Оно и хорошо… – подумал аист. – Никто не станет докучать».
Он часто по холму бродил.
И телом слышал в недрах странный шум – то ль вздох, то ль плач, то ль стон, то ль бормотанье.
«Мой холм живой. И у него есть тайна. Я должен это уважать».
Шло время. Аист полюбил свой холм. Бродил кругами, восходил в вершину, откуда мир в молчанье созерцал.
И вот однажды (дело было в полдень), он вслух с холмом заговорил. (Пришла в ум эдакая блажь).
И вдруг… нога почуяла дрожанье! Из мёртвых недр раскаты прозвучали. Многоголосо, мощно и тревожно. А в душу тайный голос прошептал:
– Стоишь ты, аист, на своей могиле.
Услышь такое курица и цапля – со страху бы сходили под себя. Но аист был спокойней валуна. Почистил пёрышко в хвосте и молвил в знойное пространство:
– Полезно знать – ГДЕ косточки истлеют. Но вот КОГДА? – оно мне поважней. Я б мига жизни попусту не тратил.
Безмолвием глубины отвечали.
Играть с судьбой не стал благоразумный аист. Он год-другой холм посещать не рвался. Нашёл спокойные места, где из глубин пророчеств не вещали.
Но как-то раз в разгаре лета случилось пролетать над злополучным местом. И, глянув вниз – разинул клюв ошеломлённый аист!.. Он даже трижды жаворонком в небе кувырнулся. (Известно, аисты – степенные особы, и кувыркаться в небе им претит, но этот, коли зажигалось сердце, – мог начихать на всяческий закон).
Он над холмом кружил: клюв – вниз, а ноги-спицы в струнку, и всё смотрел, смотрел, смотрел…
«Ай, чудеса! Мертвец-то мой воскрес! Ишь, разукрасился цветами! И даже дерево взрастил! А это – главное, пожалуй, дело жизни!»
Спустился аист вниз. Стал по холму бродить. Ступал он страшно осторожно, боясь кого-то не помять из множества цветочного народа.
Задумчивый, взошёл под клён, стал вслушиваться в шорохи листвы.
Клён волновался, трепетал листами. Он аистов еще не видел и восхищался статью длинношеей птицы.
Клён тайною мечтою возгорелся, чтоб аист здесь остался навсегда.
А аист пребывал в молчаньи. Он очень долго размышлял и, наконец, холму сказал:
– С судьбой моей ты, братец, обманулся. Моя могила клёном занята. Что ж, это хорошо… я не в обиде. Порой ошибка истины дороже. Коль ты расцвёл, то, надо думать, счастлив? Прав я иль нет? Ответь-ка из глубин.
Холм ничего не отвечал.
– Молчишь, вещун… – промолвил снова аист. – Иль, может, ты оглох? Случается, что вдруг от счастья глохнут.
Холм слышал всё. Он просто затаился. Он ради клёна, сына своего, боялся звуком, вздохом и движеньем встревожить размышляющую птицу. Холм знал, что аисты приносят счастье Холм слышал дрожь в корнях любимца-клёна и сам не в шутку тоже волновался..
Взмыл аист в воздух и взлетел на клён. Как раз туда, где должно быть верхушке, но был стыдливо прикрываемый изъян.
Клён замер. Опустилось сердце, предчувствуя крушение надежд.
Аист внимательно разглядывал ложбинку.
«Местечко лучше, чем у боженьки под мышкой. Отсюда виден мир, а я от мира скрыт. Какое лихо тут меня разыщет? Дом будет здесь!» – решила твёрдо птица и дробным щёлканьем (тут аист как никто артист) оповестила мир, что он отныне на холме хозяин и поселился здесь навек.
И тотчас закипело дело.
Проворить гнёзда аист – мастер, каких нет.
Он от восхода до заката таскал из леса: палки, ветки, сучья, птичьи перья, клык кабана, комочек шерсти зайца, медвежий коготь, кожицу змеи… Всё это он сноровисто скреплял, сцеплял, увязывал, сплетал… ну, словом, всякий материал пристроил. Затем понаволок сухой соломы, на дне как следует умял, законопатил щели и угомонился.
Внутри уселся, шеей повертел, придирчиво жилище осмотрел, поёрзал, проверяя прочность, и так сказал:
– То не гнездо – дворец! В таком царю не стыдно поселиться. Построено на век… нет, на четыре века! На меньший срок не стал бы надрываться.
И с той поры лес видел клён, а из его верхушки торчала птичья голова с предлинным, точно пика, клювом.
Когда пылал закат, то всем казалось, что клюв на кончик солнышко поддел и не давал спускаться. Но это лишь казалось. На самом деле аист сторожил, как вспыхнет в небе первая звезда. Он обожал смотреть, как зажигались звёзды.
А клён безмерно ликовал.
И прожили чарующее лето холм, аист и счастливый клён.
Вот незаметно время вплыло в осень. Она была волшебно хороша! Тиха и ласкова, как кошка, что, щурясь нежится на травке, любуясь на возню котят.
Щедра на солнце, с тёплыми ночами, ну, словом, сказка, а не осень.
Мир веселился, пребывал в блаженстве, а аист день ко дню грустнел. Тоска покой души изъела: всю жизнь он в одиночество стремился, и вдруг открылось… он того не ведал – как много значат для него: уют гнезда, шуршание кленовых листьев и тихое ворчание холма.
Пришла пора всё это потерять. Он понимал – на время… Но где ж взять силу это пережить?
– Ну вот и всё… – сказал он грустно клёну. – Я завтра улетаю.
– Куда? Зачем? – Клён задрожал листами. – Тебе здесь плохо? Я тебя обидел?
– Таков закон. Не я закон придумал. Но я его обязан исполнять.
– А ты не исполняй! Нарушь!.. Ну, как сорока… тоже птица, однако ж никуда не улетает…
– Смешно подумать… разве это птица? Клюв, перья, хвост и вороватый глаз. Порхает по верхушкам леса, не зная настоящей высоты. Там, где мы, аисты, летаем, сороку хорошо стошнит.
– Не улетай… – взмолился клён.
– Я должен и решать не волен.
– Прошу… останься. Будем зимовать. Зимой здесь так красиво! Я ветками тебя укрою, припорошу снежком… Под снегом очень жарко спать. Я знаю – мыши спят под снегом.
– Но я не мышь…
– Я без тебя засохну… – Бедняжка клён уже почти что плакал.
– Ай-яй-яй-яй… Не гоже принцу хныкать. Твоя судьба – царить над лесом.
– Лес проживёт и без меня. Будь проклята судьба – всю жизнь стоять на месте! Будь я не дерево, а птица – с тобой бы рядом полетел.
– Нельзя ругать судьбу. Она даётся свыше. Я тоже вот завидую звезде. Её покою, свету, высоте…
– Звезде?! Она ж как я – всегда торчит на месте.
– Всё, что ни живо, тянется к покою. В покое познаётся смысл. Мир ведь не только то, что видит глаз. Он то, что слышит сердце. Ах, как бы мне хотелось жить вот здесь, в гнезде… и никуда! – до смерти.
– Ну так живи! Зачем же улетать?
– Я должен…
Тут аист смолк и до зари не проронил ни звука.
А утром он сказал: «Прощай…» – и ввысь взлетел. Там в медленном паренье вокруг холма три круга совершил. С тоской смотрел он с высоты на дом-гнездо и клён с поникшей кроной. Дрожала в слабом ветерке листва. И слышалось холма глухое рокотанье.
Он клюв нацелил на восток, туда, откуда подымалось солнце. Сосредоточился для долгого полёта. Собрался с духом. Воздуху вдохнул… и с силой крыльями взмахнул.
Он был печалью оглушён… летел и ничего не слышал. А между тем такое приключилось дело.
Из левого крыла (какое ближе к сердцу) вдруг выпало перо.
Разбойник ветер – цап-царап его, и ну терзать, швырять, трепать и кувыркать. То вверх, то вниз, то вбок… Душа злодея озорством кипела. Он был любитель слабым поиграть.
Не накажи судьба вдруг оказаться слабым – кишит мучителями мир.
Лес, клён и холм жестокую игру безмолвно наблюдали.
И вдруг перо вступило с ветром в бой.
Оно от ветра ловко ускользало, лавируя меж злобных струй. Оно настойчиво стремилось вниз в покинутое аистом гнездо.
Зачем? Как знать… Быть может, к клёну-сироте оно прониклось состраданьем и вздумало собою заменить того, кто превратился в точку возле горизонта (на эту точку грустно клён смотрел). А может быть, в родном гнезде, ещё хранившем аиста тепло, желало тихо схорониться и одиноко дожидаться смерти?.. Как знать… как знать…
И так и сяк старался ветер перо от клёна оттащить. Но разве одолеть того, кто выстраданной целью одержим?
Перо упорно приближалось к цели.
Клён ветви над гнездом раздвинул и каждым листиком шептал:
– Ну… ну… Кровинушка скитальца… Ещё чуть-чуть… Превозмогай…
Перо услышало призыв и приумножило старанье. Скользнуло вбок, порхнуло вверх, повисло неподвижно (ловило миг, решающий судьбу)… Потом вдруг… р-раз! – нырнуло вниз (как раз в гнездо), плашмя легло… и уж тогда угомонилось.
Клён ветви тотчас же сомкнул, чтоб защитить усталого героя.
И ветер стих, оцепенев от непереносимого позора. У всего света на виду обидно щёлкнули по носу его – царя подоблачных стихий!
«Ужо я вам… – прошепелявил ветер и яростно набросился на клён.
Срывал листву, ломал остервенело сучья, гнул ствол к земле, пытаясь вырвать вон. В нём клокотало столько лютой злобы… со дня творения такой не помнил мир.
Клён не сдавался. Гнулся, но стоял. Его за корни крепко холм держал.
И ветер в бешенство пришёл:
– А-а-а! – зарычал он, скрежеща зубами. – Задумали мне накрутить хвоста?! Не потерплю! Всех уничтожу!
И, хищно взвыв, он в смерч до неба свился и в жутком танце по холму, взрывая землю, прогулялся, швыряя камни в небеса.
Он изуродовал весь холм. Куда ни глянь – сплошь рвы да ямы, а град камней, летающих повсюду, лупил израненный, изрытый холм.
Холм всё стерпел. Он боль свою не слышал. Что было сил он клёну помогал.
Рычащий смерч свирепо в клён вцепился. Остервенело гнул, ломал, шатал… и, наконец, победно завизжал – у клёна затрещали корни.
Холм простонал.
И тут произошло такое!.. о чём столетья будут вспоминать.
Вдруг расступились облака. На сочной сини неба возникла бледная Луна. Застыла возле Солнца.
Из леса доносились голоса, шипящие трусливо и злорадно:
– Явилась своё золотце жалеть.
– Мы сохнем, дохнем и гниём, и никого из нас не пожалела.
– Ишь, размечтались… для неё мы — сор.
– Стащить бы эту стерву с высоты…
– А клёну поделом! Не будет бунтовать.
– Да, да!.. Строптивых нам не нужно.
– Пусть сгинет, коль не уважает силу. Вот мы… мы долго проживём. Мы с силой никогда не спорим.
Луна всех жутким взглядом обвела. И вдруг – о, ужас!.. наползла на Солнце! И стала его хищно поедать. Отъела бок, дошла до половины… День начал меркнуть.
Что тут началось!
Безумием ошпарило зверьё. Волк сделался трусливей зайца, а заяц огрызался точно волк. Крот лез на дерево, а птица билась оземь. Бросалась белка ошалело в воду, а рыба птицей вылетала из глубин.
Страх ярость ветра остудил. Отъявленный драчун, приятель гроз и громов – напуган был безмолвной, страшной силой, способной в миг ВСЁ превратить в НИЧТО. Злодей пропал неведомо куда.
Короткий миг… и вот уж вместо Солнца зияла слепо чёрная дыра! Свет мира проглотила тьма. Весь мир оцепенел… Ни шороха, ни шелеста, ни писка… Как будто всё околдовала СМЕРТЬ..
И вдруг… о радость! Небо посветлело. То Солнце высунуло бок. Всё больше, больше… наконец – спасенье! – растаяла ужасная дыра, из плена выпустила Солнце.
Застывший и немой, мир чудо созерцал.
Пернатый, крошечный смельчак (кто он такой, для всех осталось тайной) истошным изошёлся писком: он славил небо, свет и жизнь, чтобы они сверкали вечно.
Там-сям забегало зверьё. Трава, листва зашевелились. На небо понаплыли облака… Ещё мгновенье… и в заботах жизни пережитые страхи растворились.
Луны на небе – как и не бывало…
А аист между тем летел, летел, летел…
Он дней полёта не считал. Он никуда не торопился. Вниз свесив клюв, на мир смотрел, непостижимому дивясь разнообразью.
Под ним ползли речушки, лужи, реки. Болота, рвы, канавы и луга. Холмы, овраги, ямы и поляны и всё леса, леса, леса…
Потом поплыли степи и пустыни, изломанные горные хребты, долины, скалы, мрачные ущелья…
Вот, наконец, знакомые места. Пришла пора с небес спускаться вниз и стыть душой во времени чужбины.
Он всё тут знал. Повсюду копошилась жизнь, которая не сделалась родной – ни за кого здесь не болело сердце.
…Речушка зазмеилась меж камней. За ней – утёс, весь из изломов, трещин, а наверху чернел орёл. Он тут обедает, вниз сбрасывает кости и, чистит тщательно перо, забрызганное кровью.
Орёл живёт давно. Число прожитых лет – то множество скелетов, что покидал в подножие утёса.
Утёс как будто из костей растёт.
Увидев аиста, орёл привстал на лапах и веером раскинул два крыла. Махнул три раза нехотя и вяло и хриплым голосом проклекотал:
– Привет, бродяга. Я еще живой… Хотя скучи-и-ща – хочется издохнуть. С тобой мне будет веселей.
Вниз аист не спешил спускаться. Парил кругами над утёсом… а ум сверлило:
«Столько дней лететь, чтоб сжиться с тем, что сердцу так постыло? Бр-р-р!.. Лучше смерть!.. Характер у меня прескверный – башку бы надо с корнем оторвать! Швырнуть вон той всклокоченной вороне. У-у-у, тварь лохматая! –«кар-р, кар-р…» – глаза бы не смотрели. Не счесть тех глаз, что с трупов поклевала? Настанет день – мои глаза склюёт… Зачем на свет я вылез из яйца?..»
И вспомнилось, как он родился.
Как, скрюченный ( нос-в-хвост, на темечке коленки), томился в темноте яйца и слушал, как за скорлупой, что-то шуршало, щёлкало, хрустело и пищало…
И так хотелось в этот мир! Ногами, головой, хвостом – он в скорлупу сосредоточенно упёрся и… жуткий треск вдруг хлопнул по ушам! А в кожу холод иглами вонзился!
Он был четвёртым, кто пищал в гнезде. И самым хилым в народившемся потомстве.
Мать шевельнула клювом голого птенца. Потом отец от маковки до хвостика пощупал. Побормотали что-то про закон, какой велит им совершить убийство, освобождая совесть от греха.
Законы жизни писаны без сердца.
Он за ногу был выброшен с гнезда.
Он не разбился… Это было чудо!.. Упал на куст пахучего жасмина. Жасмин на ветви принял сироту.
Другое чудо… что никто не съел!
Лил дождь. В дождь всё сидит под крышей. И даже самая голодная ворона (большая лакомка до маленьких птенцов) – нахохлившись, хранит сухим перо.
Он скрючился (нос-в-хвост, на темечке коленки) и обречённо ждал конца. Какой ни маленький (лишь пять минут на свете), а уж умел и понимать и думать. Он думал так:
«Я никому не нужен. Из тьмы пришёл, и в тьму вернусь опять. Жаль – не увижу мира. Жить хочется… но смерть – моя судьба».
Но вышло так – смерть тоже пощадила. А почему?.. То тайна тайн….
Случилось третье чудо!
Его коснулось нежное тепло. Оно стекало с чьих-то добрых пальцев. Он им доверился и тотчас же уснул.
…Жизнь подарила аисту старуха.
Она жила отшельницей в лесу.
Давным-давно ей досадили люди. Она от них ушла, забыв язык, молчаньем рот замкнув, а прошлое в забвенье так зарыла, чтоб даже в снах о нём не вспоминать.
Жила в избушке кривобокой… в какой не стал бы даже жить и зверь.
Вокруг был лес. Там без числа зверья. Зверьё старуху никогда не обижало.
Она общалась со зверьём молчаньем, какое понималось лучше слов.
Неподалёку от избы зияла яма. Старуха её вырыла сама. На случай, если… «Все под богом ходим», – точила мысль в угрюмой голове.
В ту яму сдуру прыгали лягушки. Оттуда ночью квакали на звёзды. Нет-нет старуха к яме подходила – задумчиво глядела в глубину. Лягушки, выпучив глаза, к земле со страху насмерть прилипали и раздували влажные бока.
Старуха загодя и крест себе срубила. Косой, корявый, грубый… крест-урод. Воткнула в холм из вырытой земли. А чтоб до срока крест не кис без дела – в фуфайку-рвань его принарядила и нацепила заячий треух.
Крест исскрипелся злостью от позора и гнев срывал, пугая вороньё.
В сенях гроб сох от безысходной скуки. Лет эдак с десять поджидал жильца. Но Смерть старуху мимо обходила… старуха, осерчав на это дело, гроб превратила в домовой сусек, насыпав внутрь чесночины, да лук… А в крышке валенки сушила, тряпьё и драный архалук.
…Как только аист-птенчик оперился, старуха помогла на ножки встать. Беззубый рот улыбкой растянулся, когда он сделал первый в жизни шаг.
Лягушки в яме очень пригодились. Всех пучеглазых дур старуха аисту с руки скормила.
Он резво бегать научился. К старухе тенью словно прилепился… куда б ни шла – он следом семенил.
Она, согнувшись, в грядках ковырялась, выдёргивая с корнем сорняки… он тут как тут: во всё умом вникал, соображал, запоминал.
И как-то незаметно между делом старуха обучила сироту во всякой мелочи увидеть рассыпанную в мире красоту.
На крыльях бабочки, в узоре паутины и в пятнышках на панцире жука. В невзрачности коры, в корявости сучка и в скользкой простоте пиявки.
Ещё старуха научила смотреть на звёзды в тишине и слышать сердцем музыку небес.
Летать, охотиться – тут аист научился сам.
Он помнит радость первого полёта! Тот сладкий миг! – разбег… и вдруг – взлетел! Но больше помнится лицо старухи. Оно сияло!.. и помолодело. Да! Да!.. Там не было в тот миг морщин. А как забыть махающие руки и… громкий крик! Да! Да! Старуха снизу вслед ему кричала, забыв про вековой обет.
И каждый вечер перед сном старуха его в темя целовала и шею гладила трясущейся рукой.
До осени прекрасно жили, но к холодам старуха стала угасать. Сидела днями на крыльце и, глядя вверх, губами шевелила. Она у неба истово молила, чтоб аист дом не покидал.
А он про это ничего не знал. Он слышал сердцем боль родной души и искренне желал, чтоб боль угомонилась.
Однажды он с охоты прилетел. Старуха на крыльце сидела, и были странно неподвижны её открытые глаза. Он в них внимательно всмотрелся. Там стыла тусклая нежизнь. Он клювом прикоснулся к пальцам, дарившим корм, любовь, тепло… но пальцы были неподвижны и непривычно холодны.
Он возле тела простоял всю ночь. Смотрел на небо… вниз звезда упала. Теперь он знал – там, в небе – сострадательная сила.
А утром аист устремился на восток, послушный вековому зову крови.

– Эй, аист, прекращай мелькать! – Сердитым клёкотом орёл прервал полёты аистовых дум. – Рябит в глазу… аж зуд под селезёнкой. Себя не любишь, хоть уважь других. Я перевариваю пищу.
Аист спустился на скалу, соседку древнего утёса. Скала – пристанище, и он на ней живёт. Она хоть камень, но душа живая – одна из всех, кто аиста здесь ждёт и неприступностью от всяких бед спасает.
Аист тоскливо обозрел пространство.
Речушка пеной пачкала с рычаньем берега и волокла в потоке :коряги, грязь, какие-то лохмотья, корову дохлую (на рёбрах был сутулый гриф).
«Тьфу!.. Не смотрели бы глаза!.. Шум, грязь и суета… не то что на моём болоте. Там мир, покой и музыка квакуш».
На камне грелась пучеглазая лягушка. Беззвучно подползала к ней змея. Шакал, валяясь на песке, азартно блох отлавливал на пузе. Ворона ковырялась в мертвечине. Орёл ленивой лапой чистил глаз.
«Как посмотреть… всё вроде красота. Но вот без сердца!.. поперёк натуры. И солнце жжёт, и небо злое… Как ядом налилась Луна. Звёзд – пропасть! Свет же их колючий. Бр-р-р! Как тут жить?! Где сил найти полгода тухнуть в скуке?.. Ну, думай, думай, птичья голова… Эх, проглотить бы ягоду-отраву, чтоб время до весны проспать. Ну да… поспишь тут. Банда прохиндеев – орёл, ворона и шакал – сожрут до пёрышка и… поминай как звали. И что я аист – не медведь?.. Ур-ра! Нашёл! Движенье растворяет время. Я полечу-у! Куда? А просто на «авось!»
Зажёгся искоркою глаз. В урчащем брюхе аппетит проснулся. Он духом кинулся к реке. Съел восемь рыбок, трёх лягушек и семь пиявок на десерт.
Опять вернулся на скалу. Старательно почистил перья. И с озорством вокруг взглянул. Вдруг, шею вытянув в струну, из горла запустил трескучую дробь щёлков!..
Лягушка, что была на камне, со страху прыгнула в поток, где за ногу схватили чьи-то зубы.
Ворону всю перекосило. Клюв раскрывала, закрывала, трясла хвостом, зачем-то приседала, потом икотою зашлась. Ещё ей ужасом расквасило живот… бедняга под себя сходила.
Шакал с всклокоченною холкой кузнечиком взлетел под облака. Когда же брякнулся вновь наземь… то брызнул прочь! Из-под когтей стреляли искры, с хвоста ж стремглав сигали блохи, спасая мелкую, но жизнь.
Орёл один не шелохнулся. Лишь приоткрыл ленивый глаз.
– Арти-и-ст! Умеешь по ушам хлестать. Меня пробрало до печёнки.
– Я на заре отсюда улетаю! – провозгласил победно аист.
– Эк, удивил… Я каждый день в полёте. Однако мир не ставлю на рога.
– Я улетаю навсегда!
– Куда? – Орёл потряс хвостом. – Вдруг я компанию составлю?
– Куда?.. – Тут аист растерялся. «Авось», какое так зажгло, орла бы только рассмешило. И тут вдруг выручил язык. Он неожиданное брякнул:
– Я полечу навстречу Солнцу!
– Ну, ну… – Орёл привстал на лапах. Два жёлтых глаза в аиста вонзил. – Я дураков премного повидал. Вон там, внизу… чьи, думаешь, белеют кости? Ты всех, однако, перещеголял. Зачем к нему лететь? Оно само послушно приползёт к обеду.
– Я разыскать хочу его пещеру… – опять сорвалась глупость с языка. – Мне любопытно – где оно живёт?
– С чего ты взял, что где-то есть пещера? А вдруг у Солнца вовсе дома нет?
– Такого быть не может! – Тут аист знал, что говорил. Мог смерть принять за сказанное слово. – Всё, что ни живо, строит дом – надёжное убежище от мира. Твой дом – утёс, змея живёт в норе, волк в логове, лягушка на болоте…
– Мне всюду дом, – прервал его орёл, – на мир же я плевал. Я – центр всего! Закрыл глаза… и мир пропал. Открыл… и всем владею. Кого хочу, того и съем. Глянь под утёс – гора костей! Я растерзал полмира! Когда-нибудь до Солнца доберусь…
– Ну, Солнце съесть – пупок порвёшь.
– Нет, не порву, – сказал орёл серьёзно. Он верил в то, что говорил. – Я просто не хочу!.. оно – невкусно… И больно обожжёт язык…
Орёл пустился в голос размышлять. Что докучают солнечные пятна, и он давно вострит на Солнце клюв… Настанет срок – когтями изорвет всё небо, на клочья раздерёт Луну, кометам выдернет хвосты, а звёздами набьёт свой зоб… Ну, словом, мало никому не будет…
Аист завидовал орлу.
«Какой же он счастливый. Ишь, как азартно верит в чепуху. Хвостом трясёт, утёс весь исцарапал. А как красиво крылья распахнул! И сколько ярости в глазах!.. Ведь впрямь – вот-вот накинется на небо. Как зажигает вера!.. Что там наплёл про Солнце мой язык? И про его пещеру? Её как раз и полечу искать. А отыщу – не отыщу… Мне важно истребить тоску. Хоть чем… пусть даже глупым вздором…»

Наутро он встречал зарю в полёте.
Два дня пустыню пролетал и десять – горы-исполины. Вершины протыкали облака и, надо думать, доставали звёзды.
Потом он горы миновал. Вновь поползли долины и леса, поля, извилистые реки… И вдруг земля оборвалась… Она нырнула в море.
Куда ни глянь – была одна вода.
Он вверх взлетел, насколько сил хватило, надеясь берег отыскать. И, скажем прямо, страшно удивился – у моря не было конца.
«Я долетел!.. Я долетел!.. – обрадовался аист. – Вот край Земли! Вон там за горизонтом, я чую – спряталась нора, где Солнце чешет жаркие бока».
Он крыльями резвее замахал, чтобы скорей достичь желанной цели.
И всё летел, летел, летел…
А море в бесконечность раздвигалось, и горизонт всё дальше отползал. Вдруг он насупился и стал враждебно-хмурым. Потом навстречу сквозняком дохнул… невесть откуда тучи набежали, колючий дождь стал злобно птицу жалить, а море вспучилось шипящими волнами…
«Я крепко влип… – итожил дело аист, понуро свесив вниз озябший нос. – И на беду – нигде кита. На нём я мог бы отдохнуть». (Вдруг вспомнилось, как ласточка пищала, что дивно отдыхала на ките). «Ох, утону!.. Я ж плавать не умею! Вода проглотит, что лягушка комара… Перо намокнет… и на дно. А там клешнями крабы изорвут». (Про крабов аисту поведала ворона – она горазда ужасом пугать).
«Дурацкие затеи губят…»
И аист повернул обратно.
А тучи расползлись по небу, и скоро наступила тьма. Как будто аиста засунули в мешок.
«Ай-яй-яй-яй… – засокрушалась птица. – Как мне до суши долететь?.. Что ж… полечу в потёмках, как сова».
Усталый, мокрый и продрогший, впотьмах бедняга крыльями махал. Он все живые нити потерял, что связывали с сущим миром.
В конце концов истаяли все силы… он вниз упал в густую черноту…
…Очнулся аист на соломе. Старик какой-то (всё лицо в морщинах) сидел на корточках и веером из перьев заботливо махал над ним.
Был аист чрезвычайно озадачен:
«Я падал в море – значит, утонул. Я ж не умею как пингвин, нырять шустрее карася. А это что за чудище? Похож на человека, однако страшно узкоглаз. Ага-а, то краб. Клешнёй готов башку мне отхватить… А перья чьи торчат в клешне? Неужто я ощипан? Хоро-о-шие дела… Каких дрянных чудес увидишь после смерти…»
Он попытался встать. Боль обожгла от клюва до хвоста. Заныли кости, будто зверь помял. В комочек аист сжался на соломе, стал ждать, как повернёт посмертная судьба.
И тут увидел…
Двое муравьишек тащили червяка. А тот, строптиво извиваясь, вцепился насмерть за былинку и быть добычей не желал. Червяк как мог сопротивлялся. Святое дело – жизнь ведь на кону… Но муравьи – настырные ребята, упорства им не занимать. На помощь кликнули братву. Толпой все дружно навалились – и, наконец, червяк затих.
…Старик на аиста внимательно смотрел. Из щёлок глаз струился свет, вливаясь в птицу животворной силой. Старик тихонько аиста коснулся. Стекало с пальцев нежное тепло – оно вдруг мигом вспомнилось из детства. И аиста как молнией прожгло:
«Смерть – мир неведомый, а это всё знакомо: червяк, солома, муравьи и боль… Я жив!.. Старик – не краб. Он – мой спаситель! А то, что узкие глаза… чего на свете не бывает?»
И стало аисту неизъяснимо сладко… как будто искупали в ласке. Он голову доверчиво пристроил на добрые колени старика. Он даже клюв раскрыл, чтобы шепнуть: «Спасибо…», но вышло лишь невнятное хрипенье.
Старик глазами улыбнулся и уголками неподвижных губ.
Он к носу аиста поднёс ладонь – там серебрилась рыбка. И аист тотчас рыбку проглотил.
Старик со смехом дал ему вторую… потом ещё, ещё, ещё… Двенадцать рыбок влезли в птичье брюхо…
И тело зазвенело силой, а всякий мускул был готов на бой.
На ноги аист встал, потряс хвостом и, растопорщив перья, рассыпал трель весёлых, благодарных щёлков.
Старик поднялся. Аист удивился – он был высокий, тощий, как бамбук. На лысине чуть-чуть седых волос и столько же торчало в бородёнке. И страшно узкие глаза…
(Где ж было аисту узнать, что занесло его в Китай, и, стало быть, старик– китаец).
Старик для птицы сплёл просторную корзину. На крыше хижины приладил, и вышло аисту роскошное гнездо.
… Старик давно покинул мир людей, и жил вдали от шумных поселений.
Кормился он лепёшками, да рисом, который сам возделывал в долине. Ещё на речку горную ходил и удочкой из тонкого бамбука ловил на муху вкусную форель.
Уловом с аистом старик всегда делился.
Неподалёку громоздились горы. Могучие!.. (царапали макушкой небо). В подножии одной горы торчала из камней сосна. Все ветви извивались, будто змеи. Они шипели, чуть случался ветер.
Когда смеркалось, аисту казалось, что это вовсе не сосна, а дремлющая ведьма. За некрасивость, дряхлость и корявость он эту ведьму искренне жалел.
Старик везде выращивал цветы.
Вокруг, куда ни глянь, всё валуны, да глыбы, неведомо когда скатившиеся с гор. И вот меж них, найдя чуть-чуть земли – старик всегда цветок сажал.
И не случалось, чтоб тот не прижился. Такая вот счастливая рука.
В камнях играли красками цветы и радовали старческое сердце. Старик смотрел за ними, точно за детьми.
Вот так и жили – древняя сосна, худой старик, цветы в камнях и аист. В согласии, любви… Привязанность никак не проявлялась. (Бывает недокучлива любовь – в тайник души запрятанное чувство).
Ещё старик любил писать картины. Притаскивал стакан с кистями, поднос со склянками, в каких плескалась тушь, на раму укреплял бумагу, садился на скрипучий стульчик и замирал, нацелив взор в ущелье.
Там вниз сбегала по камням река, сверкая брызгами и радужной форелью. (Той самой, что на муху попадалась и лакомством для аиста была).
И аист рядом возникал. Дух затаив, он созерцал чарующие танцы кисти.
Дивился чуду – как на белизне бумаги являлись: точечка, стремительный штришок, сплетенья линий и расплывчатые пятна…
Кисть бегала туда-сюда (казалось, вовсе и без смысла)… Но вот из путаницы пятен, штрихов, разводов, линий, клякс – вдруг начинали проступать нагроможденья валунов, могучие, задумчивые горы, речушка в облаке из брызг, знакомая сосна в тумане и змеи-ветви, свитые в клубки.
Старик писал всегда одно и то же – кусочек мира, где он тихо жил.
Картин… не счесть! Но фокус в том (тут аист поражался)… похожих не было совсем!
Звучала в живописи странность.
Мир был прекрасно узнаваем, но полон сокровенных тайн. То будто сон – загадочно-туманный, то хмурый и тревогою мерцал, а то вдруг – буйный, страшно беспокойный, он аиста неистовством пугал…
Волшебным образом кисть рисовала нечто, непостижимое для птичьего ума…

А время шло.
Пришла пора покинуть старика.
Вот аист из гнезда слетел проститься.
Старик, задумавшись, застыл перед бумагой. Рука дрожала, кисть рвалась писать… а он им воли не давал.
Уж солнце миновало свой зенит и медленно сползало к горизонту.
Старик сидел и времени не слышал. Его душа витала далеко – в неведомых, невидимых пространствах…
И вдруг кисть кинулась в безумный пляс. Нарисовала полукруг (он аиста премного озадачил) и залила багровой кровью. Пространство выше полукруга окрасилось мертвяще-золотым.
Аист на это страшно удивился – старик ни разу цветом не писал.
Кисть окунулась в склянку с чёрной тушью. На полукруге водрузила ствол, а на стволе – раскидистые ветви. Изящной прописью изобразив сучки, кисть стала колдовать с узорами коры.
Всё аист ждал, как дерево оденут в листья.
Но кисть в ветвях построила гнездо. Туда вселила птицу (в изгибах шеи слышалась печаль).
Аист смотрел на лист заворожённо.
Он ничего пока не понимал, но странным образом почуял – старик изображал тот мир, что виделся душе.
А виделся – залитый кровью холм и дерево-скелет, чернеющий на золоте небес.
А кисть свои безумства продолжала. Макнулась в склянку с серебром и… мертвым блеском засверкала птица.
Тревога аиста за сердце ущипнула: почудилось, что эта птица – ОН.
Старик-китаец кончил рисовать. Рука безжизненно упала. Кисть серебром измазала траву.
Старик сидел перед картиной и неподвижно на неё смотрел.
Аист коснулся старика, но тот не шелохнулся. И аист заглянул тогда в глаза. Там тускло отражалось небо.
Свет жизни потушила смерть…

А утром аист полетел на запад.
Туда, где умирает день.
«Скорей… скорей… – стучало в голове.– В мой дом, какай я сердцем строил…»
А скорбь о старике?.. Как всякий обречённый жить, он спрятал скорбь в глубины печальной, неприкаянной души. Жизнь – для живых, ей дела нет до мёртвых. Они уходят в мир, где воцарилась вечность, покой и тайны нерождённых звёзд…
Взгляд бросив вниз, он тень свою увидел. Она стремительно скользила по лесам, за миг перемахнула речку, две рощи, луг, заросший пруд, нырнула в море, пронеслась по дну и, выскочив на берег, уже плыла по гребешкам песка.
«Скорей!.. Скорей!.. Дом ждёт меня. Бедняга выстужен разлукой. Скорей!.. Скорей!.. Собой его согреть».
Вот наконец он мест родных достиг…
Холм был угрюм и сер, клён – гол, лес – сумрачен и мрачен. Там-сям снег пятнами лежал.
Весной еще не пахло.
Зима и в мыслях не держала её в свои владения пускать. В подмогу высвистала ветер – он в угожденьи расстарался. Нагнал косматых туч, метелей – они дождями, снегом затерзали землю. Уж как там Солнце ни старалось лучами в тучах отыскать хоть щель… напрасный труд – они плотней сдвигались.
Мир мок и зяб. Всё поприжало уши. Из-под земли ростком никто не вылезал.
Три круга аист совершил над клёном и сверху осмотрел гнездо. Оно в ветвях внушительно чернело.
«Мо-о-й дом!.. Я так к тебе стремился, что, кажется, весну опередил».
Спустившись с высоты, ногами дна коснулся. И в этот миг перехватило дух, заколотилось сердце (звоном отдалось в ушах!), в глазах размазал всё туман, куда-то подевалась сила… Коленки почему-то подогнулись… беспомощно он плюхнулся на брюхо и долго-долго так лежал – клюв раскрывал и закрывал, дрожал хвостом…
Он так переживал нахлынувшие чувства…
Наутро он проснулся обновлённый. В нём клокотал переизбыток сил. Об этом тотчас мир оповестил, рассыпав дробь весёлых, звонких щёлков.
Потом за хворостом он дёрнул в лес: ремонт гнезда – ответственное дело.
Тем временем весна, поднакопив силёнок, устроила зиме переполох.
От грязных туч расчистила всё небо, и Солнце жаром разогрело мир.
Зима, спасаясь, стала уползать, весна ж её повсюду настигала и в снежные хвосты щипала, пока холодную красу не превратила в грязь и слякоть. И лишь когда исчез последний хвост, тогда весна угомонилась, всерьёз, надолго воцарилась и приступила мир преображать.
Всё зацвело, зазеленело, защёлкало и засвистело… Звенящий праздник всех пьянил, бодрил, дивил и веселил.
Зазеленел угрюмый холм. Лес зашумел трепещущей листвой, и звёздами в траве сверкал подснежник.
Лишь дуб и клён на праздник не спешили и, надо думать, пребывали в сне.
На клён деревья страшно обозлились:
– Он всем нам утирает нос! Желает показать, что он – как дуб, а мы ему не ровня.
– Мерзавец! Выскочка! Нахал!
– Царём его мы не признаем… уж лучше сдохнем на корню!
На край гнезда, где копошился аист, уселась чернохвостая сорока. Без предисловий начала скандал:
– Мы все негодованием кипим! Чего твой друг не зеленеет?
– Всяк волен поступать, как хочет. Коль спится – пусть себе поспит.
– Закон один! И он для всех! Он что, закон не уважает?!
– Проваливай!.. и занимайся делом.
– Я им как раз и занята. Порядок в мире – моё дело! Пора бы клёну просыпаться, а ты его поторопи.
– Сорока, я чиню гнездо. Листва мне сильно помешает. Клён это знает – вот и не спешит.
– Враньё! Один лишь дуб имеет право лист распускать позднее всех. Дуб – царь! А клён твой – самозванец!
Аист нацелил клюв на скандалистку.
– Пора бы щёлкнуть тебя в лоб…
Сорока брызнула с гнезда. В полёте истерично верещала:
– Невежа! Хам! Болотный лягушатник! Я никогда обиды не прощу! Да будь ты проклят! Чтоб вы с клёном сдохли! Да чтоб вам… – словом, так трещала… с деревьев сыпалась листва. Но аист той галиматьи не слушал. Он занят был, вплетая хворостину в зияющую брешь гнезда.
А вечером, гуляя по холму, он наблюдал, как угасает Солнце. День умирал, и аист ждал, когда закат окрасит заревом торжественное небо и он, взволнованно шепнув: «Великое красиво умирает», начнёт встречать мерцанье первых звёзд.
И вот мгновенье наступило, и вспыхнул заревом закат. Пожаром запылало небо. И в этот миг… холм задрожал. В глубинах зазвучало рокотанье…
Душа у птицы обмерла…
По золоту пылающего неба зловеще-черная паучья сеть из трещин страшно разбежалась.
«Я это видел!..» – вздрогнул аист.
Он в ужас повнимательней всмотрелся, и ум догадкой вдруг прожгло:
«Да это же та самая картина, которую старик нарисовал!»
Закат потух, видение исчезло, спустились сумерки на мир.
Аист вернулся спать в гнездо…

На край гнезда запрыгнула сорока и новость притащила на хвосте:
– А дуб-то за ночь весь оброс листвой. А твой приятель, вижу – дрыхнет?
– Всяк волен поступать, как хочет.
–Закон весны для всех один. Клён должен подчиниться.
– Кому?
– То есть как – кому? Мне, лесу… всем!
– Клён молод, пусть ещё поспит.
– Не нужен лесу царь – лентяй!
– С чего вы взяли, что он царь?
– А место царское кто занял? И дуб сказал: «Клён будет царь».
– Он, может быть, свободным жить захочет.
– «Свободным?» Это что за слово?
– Без пользы дуре объяснять.
– Я – дура?! Хулиган залётный! Попридержал бы свой язык!
– А твой бы вырвать с корнем. Чтобы забыла, как трещать.
– Нет в мире сил сороку урезонить!..
Сорока ущипнула почку клёна. Во рту недолго поваляла и, сплюнув, аисту сказала:
– Ну, ты и ду-у-рень… Клён-то твой – того…
– Чего «того»?.. Какую пакость скажешь?
– Зачем же пакость… правдой оглушу.
– Твой рот для сплетен, не для правды!
– Ах, так?!.. Ты свил гнездо на мертвяке!
Сорока с клёна сорвалась и почесала к лесу. Уж там устроила трезвон, что даже валуны проснулись.
Один другого в бок толкнул:
– Я слышу шум. Трещит по швам Земля?!
– Каким-то мертвецом пугают.
– Эк, невидаль… да ими мир кишит. Когда я сплю, я разве не мертвец?
– Мертвец, хи-хи… но лишь наполовину.
– Сон… смерть… я их не различаю. Живое с мёртвым так переплелось…
– Они друг друга соками питают.
– Давай поспим ещё полтыщи лет.
Чужое горе – повод для бесед. Деревья новость с сердцем обсуждали:
– Клён поплатился за зазнайство!
– И поделом! Он нас не уважал.
– Мы правильно его ругали! Не в бровь, а в глаз проклятья все попали.
– Смерть клёна – вызывающее свинство! Вид мертвеца мне портит аппетит.
– Я слышать не хочу про смерть! Жизнь – это праздник! Я рождена для красоты! Мне это безобразие претит!
– Он осенью был так красив…
– Я, к счастью, этого не помню.
– А я до смерти не забуду.
– Кто там говорит про смерть?! О, как её я ненавижу! О небо! Сделай как-нибудь, чтобы ничто мне жизнь не отравляло…
– Накликать бы всем миром смерч… Он вырвет с корнем мёртвого урода… – раздался чей-то тихий голос.
Все онемели. Каждый вспомнил ужас, что осенью пришлось переживать.
И только дуб не проронил ни слова. Царь леса никого не слышал – был неутешной скорбью оглушён.
Кругами аист по холму бродил. Клюв свесив вниз, он под ноги смотрел. Казалось, будто что-то потерял и, все забыв, потерянное ищет.
Как знать… быть может, и искал. Но дело в том… он ничего не видел. Тревога птицу ослепила.
«Не может быть!.. – отчаянье сверлило ум. – Мой клён не мёртв. Сорока всё со зла наговорила…»
Сосредоточенно он вслушивался в холм. Но холм молчал. Безмолвие всерьёз насторожило.
«А ну, как чернохвостая права?.. Нет! Нет! Я этому не верю! Умру… но другу помогу! Я совершу… я совершу…» – и аист устремился к лесу.
В мгновенье дятла разыскал. Красноголовый яростно лечил берёзу.
«Тук-тук, тук-тук…» – долбился носом ствол. Вокруг летали щепки.
Берёза обречённо чахла. Лист на ветвях едва-едва родившись – болел, желтел и опадал. Незримый «кто-то» в дерево проник… Какой он с виду? С крыльями, бескрылый?.. Никто живой его не видел… А он размножился тайком, и вот прожорливая рать березу хищно грызла и медленно сосала сок.
Берёза ожидала свой конец. И он бы неизбежно наступил, не прилети вдруг дятел.
Уж он умел всю нечисть чуять, и где б ни пряталась, стремительно казнить.
И аист дятлу рассказал беду. И дятел тотчас, сиганув с берёзы, за ним нос-в-хвост до клёна полетел.
Вверх-вниз ствол тщательно облазил, там-сям кору поковырял, нет-нет вдруг ухом прилипал и слушал, слушал…
– Живой ли?.. – беспокойно молвил аист.
– Не отвлекай!.. Я дело своё знаю…
И дятел снова ковырял и слушал. Вот, наконец, почистив клюв о ствол, авторитетно подытожил:
– Клён мёртв – мертвее не бывает.
– Я этому не верю!..
– Тут верь-не верь, а сути не изменишь…
– Ты мастер – сотвори же чудо!..
– Я мертвецов не воскрешаю.
И дятел улетел.
А аисту вдруг солнце показалось чёрным…
Он с той поры потух. Мир стал чужим, ничто души не зажигало.
Без цели днями он бродил – клюв вниз… взгляд по траве невидяще скользил…
Когда случалось видеть красоту, он закрывал глаза – им становилось больно.
Однажды он нашёл перо. Поодаль чуть – другое. Потом ещё, ещё, ещё… Он вправо, влево посмотрел – везде лежали перья. Он догадался: перья все его. И странно – это не пугало. И даже пробудился интерес: что станет с перьями, когда он перестанет быть?..
Потом случайно обнаружил – куда-то потерялась тень. Светило солнце, небо было чисто, и всяк живой мог видеть свою тень. Его же тень исчезла. Куда?.. В какой незримый мир?..
И понял вдруг – его наполовину нет. Осталось малое «чуть-чуть» – пройти сквозь смерть, чтобы навечно с тенью слиться…
Однажды вечером. взлетев в гнездо, он лёг, поджав слабеющие ноги, а клюв поглубже спрятал под крыло.
Алело небо, солнце подползало к горизонту. День умирал.
И молвил аист:
«Великое красиво умирает…»
День умер, воцарилась ночь, а аист тайну жизни постигал:
«Не проклят ли я, часом?.. Чуть полюблю кого – его хватает смерть… Мир убивает тех, кто погружён в покой… Покой для тех, кто выбирает небо…»
Он поискал свою звезду. Она в бездонной глубине мерцала.
«Как манит в эту высоту. Туда не долететь на крыльях. Возьми к себе…» – шепнул он вверх звезде.
Звезда с весёлой беззаботностью мигнула.
«Всё есть обман. И звёзды мрут… а я всего лишь птица. Конца никто не избежал. Пусть сбудется пророчество холма. Гнездо и клён – моя могила. Из тьмы пришёл… опять вернусь во тьму».
Аист закрыл глаза – и мир пропал. Была лишь тьма и время, которое считало сердце:
«Тук-тук, тук-тук, тук-тук…»
Вот холод начал к сердцу подползать… удары стали реже.
«Как смолкнет сердце, в тишину вплыву…»
Тьма взорвалась!.. Вокруг всё засияло!.. Аист увидел (как бы с высоты) себя – птенца, дрожащего на веточках жасмина.
«Смерть – возвращение в начало…»
А тьма явила новую картину: кроваво-красный холм и клен-мертвец с гнездом, чернеющий на золотом сверкающего неба.
В гнезде белела птица.
Он прошептал: «Я эту птицу знаю…»
Картина зазвучала звоном. Звон нарастал – виденье наливалось светом… Вдруг птица вспыхнула серебряным пожаром и устремилась к звёздам.
«Смерть – не конец… Она – проникновенье в тайну…»
Свет хлынул брызжущим потопом…
Клён и поныне на холме стоит.
Гнездо с костями, перьями истлевшей птицы неведомо куда пропало. Все сучья обломала буря, но два каким-то чудом уцелели. Они торчали, как обугленные руки… Клён превратился в крест. А холм стал под крестом могилой.
И по ночам (особо в непогоду) среди шумов бушующих стихий деревьям слышалось с глубин: то ль вздох, то ль стон, то ль плач, то ль бормотанье… От этих звуков леденели корни, стволы же пронимала дрожь. (Хотя, быть может, чудилось со страху… а это ветер выл на голоса.)
Цветы, что были на холме, сожгла крапива. Сюда из леса жить переползла, чтоб размахнуться хищным, мрачным царством…
Прошла молва – на холм вернулась нечисть. Она избрала клён своим царём. Вокруг него крутила хороводы, и всяк вонзал в ствол ядоносный зуб. Чтоб дерево, налившись мёртвой силой, стало прочней, чем вековой гранит.
Молва еще и про Луну трепала… что де она те шабашы послушно освещала…
(Молва – она и есть молва: вздор сочинять – известный мастер).
Но вот что правда. С грустной той поры лес спал во тьме – Луна с небес пропала. Один лишь дуб, какой был выше всех, нет-нет вдруг видел, как царица ночи тайком вдали ползла по горизонту, но к лесу никогда не приближалась.

Март, 2000

 

 

На заставке: Юхан Даль. Слиндебиркен зимой.

 

 

© А.В.Завьялов и наследники, 2000
© НП «Руская культура», 2018