Елена Владимировна Кисель — Родилась в Могилёве, Республика Беларусь, в 1986 г. Закончила Могилёвский государственный университет им. Кулешова по специальности «русская филология». После обучения в аспирантуре БГУ (Минск) защитила диссертацию по специальностям «русский язык / белорусский язык».
Писать стихи и прозу начала ещё в школе, и на протяжении учёбы становилась победителем республиканских и международных конкурсов.
После окончания университета начала активно работать над прозаическими произведениями, в основном в жанре фэнтези.
Античные мотивы появлялись ещё в ранних фэнтези произведением, но с 2013 г. увлечение античной мифологией вышло на новый уровень: начал писаться крупный роман о подземном мире Аида. Трилогия «Аид, любимец Судьбы» была закончена через три года, на данный момент размещена в свободном доступе в Интернете, получила более сотни положительных отзывов и рецензий и стала одним из победителей сетевого конкурса «Миф. Today».
Тема древнегреческих мифов звучит и в стихотворном цикле “Жребий Аида” (вошёл в сборник стихов, вышедший в 2020 г.), и в проекте «Забавная мифология» (пародийный пересказ античных мифов).
Официальная работа – создание видеоуроков по русскому языку и литературе.
С 2017 г. – член Союза писателей Беларуси, с 2019 – член Союза писателей Союзного государства.
Две встречи с Орфеем
Он стоял передо мной – герой из героев. Тот, кто заставил Харона перевезти его бесплатно. Кто прошел мимо Цербера, не предложив тому медовой лепёшки (низвержение Крона ничто по сравнению с этим подвигом).
Живым. Живым попасть в подземный мир. Пройти его без проводников, намертво заблудиться в низовьях Леты, едва не пропасть в топях у Ахеронта – и всё же добраться до моего трона. Живым.
Без помощи богов, следуя только лишь своей боли.
Герой, равного которому нет в моей коллекции теней.
…бледный, вздрагивающий от каждого шороха молодой мужчина с некрасивым, но выразительным лицом, широковатым ртом и сухими – в них больше нет слёз, только решимость – глазами.
Что мне делать с тобою, кифаред Орфей, явившийся сюда за тенью Эвридики? Нимфа уже давно испила из Леты, а ты ведь ко мне не за покоем пришёл. Ты пришел победить смерть – вот, кстати, она стоит у моего трона с мечом в руке. Не хочешь ли сразиться?
Ты уже почти победил её, потому что почти заставил меня испугаться. Если один влюблённый додумался рвануть мимо Цербера и Харона, не смогут ли и другие? Я навешивал на свое царство замки изнутри, чтобы никто не смог вырваться. Значит, ошибся: нужно было ставить преграды ещё и непрошеным героям? На вход?
И не станешь ли ты, кифаред, тропинкой, по которой кинутся за безвременно утраченными любимыми остальные, не придётся ли мне из-за тебя просить Цербера ломать шеи на входе этим остальным? Живым не место на этой переправе, и пока они понимали это, их здесь не было. Не случится ли так, что ты установишь новую моду на паломничество к моему трону?
Не случится.
Молодой человек ударил по струнам кифары, запел. И я понял, что толп героев ко входу у Тэнара ждать не следует. Они не пойдут за своими возлюбленными, о какой бы любви ни кричали, потому что им будет далеко до любви, которая стояла передо мной во плоти, растекалась песней по моему тронному залу, заставила опустить меч Таната и прослезиться Эриний…
Клянусь отсутствующим дном Коцита, я сам не знал, что они могут выделять какую-либо влагу, кроме пены злорадного бешенства на губах.
В глаза ударило солнечным полднем, и я невольно поморщился, забыв, что между этим залом и Гелиосом с его колесницей лежат толщи камней и ставшая родной тьма под сводами. Это плакала кифара и следовал за ней голос певца: юная нимфа собирала цветы на весенней поляне, пританцовывала, и её заливистый смех звенел над травой, над цветами, над танцем подруг…
…Кора танцевала, и медь волос плескалась по ветру, и казалось: это новый цветок, порождённый Геей специально для того, чтобы зачаровывать, и я, онемев, смотрел из тени деревьев…
Вскрик боли вплелся в смех: смех прервался, смешался, на миг стал более высоким, потом выровнялся, потому что не было ещё понимания… Понимание пришло, когда она опустила взгляд и увидела аспида в траве рядом и кровавые пятнышки на своей ноге. Тогда смех перешёл в крик, недолгий крик, призывный, а остальные нимфы сбежались и подняли плач и не сразу догадались позвать Орфея, и вышло так, что они не успели даже проститься…
Я увидел, как нервно дрогнули крылья Таната. Оставь, Убийца, ты разве не видел историй хуже? Уйди. Я позволяю тебе не слушать далее и вернуться к своим обязанностям. Хлебни из Леты, пролетая мимо: не нужно, чтобы червоточина этой песни ржавила твой меч и подрезала крылья. Это Мойры, ты же знаешь, как это бывает. Лахезис небрежным, усталым жестом вынула жребий Эвридики, Атропос занесла его в список судьбы, в котором каждая строка – дыхание Ананки-Неизбежности. И в нужный момент в руках Клото оборвалась очередная нить жизни, а твой меч был просто продолжением её ножниц, ты знаешь это лучше меня.
Танат молча растворился во тьме, таящейся в углах и огораживающей наши с Персефоной троны. Решил дослушать в одиночестве, а может, сумел разорвать сладкую петлю орфеевой песни: она хватала за горло и душила больше, чем пение Сирен, она проникала в каждую трещинку души. Своей жизненностью и горечью она пропитывала здешние камни…
И мой мир слышал её через меня.
Я прикрыл глаза – я знал, что Танталу больше не хочется ни пить, ни есть, что Сизиф уселся на камень и внимает, что Данаиды застыли со своими сосудами… Муки прекратились во всём мире, и преступники вздохнули перед великой тайной: есть мучения горшие, те, которые льются на них сейчас в звуках музыки. Кто терзался, почувствовал себя в Элизиуме по сравнению с человеком, стоявшим сейчас у моего престола.
Кифаред, замолчи. Замолчи, пока я не дрогнул: со мной содрогнутся основы моего мира, пропуская на землю Тартар с теми, кто томится там. Я уже осознал глубину твоего горя, что ещё?!
Не осознал. Кифара вздохнула особенно пронзительно, и новый куплет спросил меня: а если бы и ты? А если бы у тебя отняли? Её? Навсегда?
Не на восемь месяцев в году – навсегда?!
Она взяла меня за руку. Впервые так. Склонилась ко мне на грудь, не опасаясь взглядов (чьих? даже Геката в коридоре ревёт, утираясь тремя вуалями, наивно думая, что я её не вижу). Слёзы блестели у неё на ресницах, и не разобрать, были ли это слёзы тоски по потерянному, или по той любви, которая могла бы быть, или просто глубокое сочувствие делам смертных, которое редко, но посещает богов, особенно богинь.
Подняла подбородок. Впервые я услышал её такой.
«Аид, ты ведь сделаешь это?»
А что мне остаётся, если он не оставил мне выбора? Если он произнес магическое: а если бы ты? Если жена мне не простит отказа?
Остальное я бы отмёл. Она сошла в мой мир такой юной? Ты не видел, какими юными сюда входят другие. Ты страдаешь по ней? Полезное дело. Надеюсь, наверху мои эпитеты всё ещё: «неумолимый» и «непреклонный»? У людей жизнь короткая? Вообще не ко мне. Заберёшь Эвридику ненадолго по моим меркам? По моим меркам и пять веков – недолго…
Но это был выпад, который нельзя было отразить. Запрещённый удар, кощунственно равняющий меня и его, богов и людей: а если бы ты…
Посейдон не допустил бы такой возможности: он Владыка или нет? Как это – отнять жену?
Зевс, если бы ему намекнули на потерю Геры (на избавление от Геры?) сильно подозреваю, что выстроил бы в уме длинный список возможных жён.
Я допустил на миг – вообразить, что восемь месяцев закончились, а она не пришла, было легко…
Я не смог ответить.
«Аид… Аид, ты ведь сделаешь это?»
– Стикс, услышь мою клятву, – разорвал я наставшую в моём мире глубокую тишину. – Я выполню твою просьбу. Проси. Только не пой больше.
Он смотрел – тоскливо и умоляюще, сам, видимо, не веря в то, что услышал великую клятву богов. Он не очень-то умел изъясняться когда не пел. И просьба его мне была известна, но ведь он должен сознавать: здесь вся моя свита, навострил уши весь мой мир, они ждут, что он сейчас начнет рыдать и на брюхе ползать, они иначе не понимают.
Я ждал. Он смотрел. Он знал, что я-то его давно услышал, и не разумел, что ещё от него требуется. Как Дедал, как Арахна, как многие творцы, он был глух к церемониям.
– Проси, – повторил я с едва слышным, понятным нажимом в голосе.
Запоздало он упал на колени и принялся, запинаясь, выталкивать из горла просьбу, не умея как следует сказать, только повторяя, что он это ненадолго… совсем ненадолго… совсем…
Он был похож на пьяницу, которому после долгого воздержания показали откупоренный пифос с вином.
– Гермес, – позвал я, не слушая больше.
Если у этого бродяги и дар – это быть одновременно всегда и везде.
– Она ведь уже испила из Леты, – заметили над моим левым ухом. – Не жертвенной же кровью её поить.
Вот только мне же в моём мире не нужно указывать, как с тенями поступать. Я осадил племянника взглядом. Лета отпустит её, была бы жертва. Не кровавая. Кровавых она не принимает принципиально.
– Проводишь к выходу. Она будет идти за вами, – и Орфею, коротко и без разъяснений. – Обернёшься – потеряешь её навсегда.
Он исступленно закивал, наивно полагая, что я беру с него очень малую плату. Гермес покачал головой, будто знал, что эта жертва – непомерная.
Нет, он не дурак всё-таки. Дурака подземный мир не принял бы как душеводителя.
Потому что это человеческое свойство – оборачиваться.
Они смотрят в прошлое, когда смотреть давно бы пора туда, где брезжит свет. Но они вглядываются, где потемнее, как будто могут вернуться, изменить, переделать… Они так часто забывают вечное ради сиюминутного, что, право же, мне столетия назад надоело удивляться этому. Свою семью ради мига наслаждения на ложе с любовницей, свою жизнь ради момента упоения боем, будущее – ради хмеля…А это их «увидеть раз – и не жалко умереть»? Я два века не мог поверить в такой идиотизм, пока Харон не подтвердил Танатовы рассказы.
«Обернёшься… потеряешь… навсегда… потеряешь», – раскатило вещее эхо. Он не слышал его. Он как раз захлебывался опять, только теперь уже счастьем: благодарил меня, благодарил владычицу. Вертел головой. Ждал, когда появится его Эвридика. В конце концов, Гермес внял моему короткому знаку и вывел кифареда из чертога.
С опозданием Персефона сняла руку с моего плеча. Так, будто могла обжечься.
– Ты жесток, – заговорила вполголоса. – Ты лучше других знаешь, как они нетерпеливы за миг до своего счастья, как они хотят получить всё и сразу. Лучше бы ты приказал ему усмирить Цербера.
– Он уже усмирил его, – вытьё слышалось от самого входа, что он сделал-то с собакой, в самом деле? – И Лета не принимает лёгких жертв.
Только такую ношу, чтобы камнем на дно.
– Но почему ты дал ему именно это? Именно то, что кажется мелочью? Ты ведь знаешь, с какой лёгкостью они совершают подвиги, и какой непомерной тяжестью для них оказываются мелочи…
Иногда мне кажется – она всё-таки слышит меня. Иногда мне кажется, что я говорю сам с собой.
Вот только я бы сказал не «мелочи», а «терпение».
Я молчал. Тому, кого на земле поминают не иначе как в связке с Танатом Жестокосердным, не пристало отвечать на упрёки женщины.
– Пошлёшь за ней? – спросила она наконец.
– К чему? Чтобы он увидел её в двух шагах, когда обернётся? Ты жестока.
Глаза вспыхнули упрямым зелёным блеском, как трава под солнечными бликами, лицо на секунду потеряло маску величия и стало просто прекрасным и просто упрямым.
– Пошли за ней, Аид! Всё равно, что ты думаешь. Я буду верить, что им под силу даже мелочи.
Так-то оно так, да только эта мелочь подразумевает доверие Владыке Аиду, пусть даже он и поклялся водами Стикса. И сколько героев да и богов способны на такое?
Мне никого не нужно было посылать. Тень Эвридики, услышав немой приказ, отдавшийся от стен моего мира, уже была на пути к выходу, маячила за спиной своего героического кифареда. Тот, кажется, ещё хотел её обнять, да Гермесу пришлось растолковывать: мол, это лишь тень, давай-ка поторопимся и оглядываться не будем. Образец терпения, как же!
Музыки больше не было, можно было отправляться по делам, но зал замер в тишине и ожидании, словно вслушиваясь в далекие отголоски, словно играя в игру, заключая неслышимые споры: выйдет? обернётся?
Я сидел, опёршись щекой на кулак. Жребий всё-таки примолк. И я почти слышал, как с каждым шагом ворочаются предательские мысли в голове у певца. Шагов позади не слышно. Но ведь она же тень, так что и не должно? Он ведь клялся, что вернёт мне её. И он ведь Бог. Но шагов позади не слышно…
Я поморщился, когда кифара у самого выхода взорвалась криком скорби. Он прошёл Харона, надо же, я думал, столько не продержится. Наверное, сорвался в нескольких шагах у солнечного света.
«Гипнос, – позвал я без слов. – Слетай к Харону, предупреди: второй раз перевезёт кифареда сюда, я самолично буду присутствовать на его свадьбе с Медузой».
Отзвуки жалобных вздохов кифары доносились во дворец от входа ещё несколько дней и постепенно замолкли, слившись со стонами теней…
* * *
Он стоял передо мной – герой из героев. Тот, которого Харон перевез, несмотря на то, что у него не было обола, – видно, по старой памяти. Тот, при приближении которого Цербер отплюнул очередную медовую лепешку и постарался зашиться поглубже в свою конуру у врат на алмазных столпах. Наверное, пёс ещё и уши лапами прикрыл, чтобы не терзала слух сладкая тоска кифары.
Герой, равного которому не было до сей поры в моей коллекции теней.
Бледное подобие самого себя: всё с тем же некрасивым, но выразительным лицом, с глазами, в которых теперь ни тоски, ни безумного вдохновения – горькая пустота и покорность.
– Владыка…
Ну и что мне с тобой делать, кифаред Орфей, явившийся сюда после своей естественной, или, вернее сказать, неестественной кончины? Или вернее: что будешь делать ты? Схватишься со смертью ещё раз, после того, как твоя нить уже была перерезана?
– Играть явился? Опять?
– Я не могу больше играть, Владыка. Я потерял кифару…
Знаю. Знаю, что твою кифару бросили в ручей вакханки, растерзавшие тебя. Гермес объяснил, что они это сделали за то, что ты сторонился женщин? Гипнос излагал более пошлый вариант: за то, что ты научил мужчин Фракии любви к юношам.
У Белой Скалы мы были в одиночестве: ни тени, ни тем более ещё кто-либо не осмеливался отвлекать Владыку от его дел. Мир лежал смирно: сжатый моими пальцами в виде двузубца. Мир жил, как ему приказано, почти единый со своим Владыкой..
– Ты хотел просить о чём-то?
Нечасто тени слышат такие вопросы от Аида Безжалостного.
Впрочем, нечасто Владыка встречает новоявленного покойника самолично у ворот, произносит: «Иди за мной» – и ведёт к Белой Скале.
– Нет, Владыка. Я уже злоупотребил возможностью просить у тебя. Поступай со мной как знаешь.
– Тебя ждет Элизиум.
Глаза тени остались пустыми. «Элизиум, – мелькнуло в них, – Поля Мук… какая разница-то?»
– Ты не станешь благодарить?
– Воля Владыки – закон для меня. За закон не благодарят. Его выполняют. Я выполню всё, что ты скажешь мне, что бы ты это ни было.
– И не воскликнешь при этом: «А если бы у тебя отняли…»?
Тень потёрла ладонью губы, стирая с них дерзость давних слов.
– Тогда я был юн и глуп. Сейчас повзрослел.
Не только повзрослел, поистрепался. Надо лбом – ранние залысины, изгиб губ болезненный, брезгливый, в движениях вместо порывистости – томность…
– Я понял урок и никогда больше не решусь равнять богов и людей. Приказывай – я отправлюсь, куда скажешь, сделаю, что скажешь.
Я смотрел ему в глаза – мёртвое поле, выжженное добела, пепел, прах без конца и края, отгорело всё, и нет углей, в которые можно было бы подбросить соломы. Певец Орфей был мёртв задолго до того, как его коснулось остриё Убийцы: наверное, умер незаметно, когда рвался обратно, за переправу, к исчезающей тени, которая только что была так близко; когда срывал горло возле входа, пытаясь разжалобить то ли небеса, то ли богов моего мира…
Может, он тогда просто пел напоследок – по-настоящему.
– Мужеложец, – процедил я негромко. – Аргонавт, павший от рук женщин… герой. Что, если я прикажу тебе выбирать?
С тихим плеском бились волны беспамятства о грудь Белой Скалы – столпа забвения, и лёгкий звук шагов другой тени был не слышен из-за них, но Орфей вдруг вздрогнул, недоуменно завертел головой, будто просыпаясь…
Словно вдруг решил ожить в царстве мёртвых.
Когда тень веснушчатой нимфы вышла из-за скалы и остановилась перед ним, он замер ещё на несколько мгновений, и я успел договорить:
– Выбирай – Элизиум без неё или…
Дальше кифаред Орфей, юноша и герой, не побоявшийся смерти, уже не слушал: его швырнуло на колени перед льноволосой тенью; задыхаясь, хотя тени не задыхаются, он обхватил её ноги, потом, простонав что-то невнятное, нашёл бесплотными губами такие же бесплотные руки…
Из груди у героя звуком расстроенной кифары рвалось одно:
– Ты… помнишь? Ты… меня… помнишь?!
– Орфей, – ответил шепот второй тени. – Разве может это быть… так скоро?!
– Века… о, века! Если бы я раньше понял… знал этот путь…
– Мне снились звуки твоей кифары… там, в тумане асфоделей. Снился ты… мне снился ты, живой, и что ты пришёл за мной…
– Это ты… это правда ты… А я тогда шёл, шёл… Я… знал, что нельзя оборачиваться… не мог… тебя не увидеть… но я пришёл, я…
Что-то призрачное, прозрачнее слезы Леты упало на землю. Вздор – тени не плачут, плачут живые. Вообще всё здесь вздор: мертвец обнимает мертвеца, признаваясь ему в вечной любви на берегу вечного беспамятства… разве могут тени рыдать, целовать, любить… выбирать?
Быть такими вызывающе счастливыми после жизни, в этом мире?!
– Ты споёшь мне? Я соскучилась по твоему голосу. В дурмане асфоделя, за забвением… мне снились твои песни, но только снились, и я соскучилась. Помнишь ту – о белом дереве на берегу чёрного озера? Печальную?
– Нет. Забыл. Я другую тебе спою. Не эту. Не печальную. Придумаю новую. Веселую. Я глупец, знаешь, я написал мало весёлого. Ничего. Исправлю… Только вот кифары нет.
– Я буду петь вместе с тобой. Вместо неё…
Говорили они это всё? Или так – просто несли немую чушь взглядами, взявшись за руки и глупо смеясь (смеющиеся тени… Белая Скала – и та чуть от удивления в Лете не потопла). Я не торопил и не прерывал. Я мог бы даже вообще уйти – всё равно его уже не нужно было спрашивать об ответе, и без того ясно было, что он выберет между разумным и безумием.
Вспомнили, прервали счастливый лепет. Нимфа охнула, попыталась спрятаться за призрачным плечом своего героя. Герой-тень умоляюще протянул руку.
– Владыка…
– Ты выбрал?
– Я выбрал, Владыка. Я выбрал её.
Без тебя я не догадался бы. Слушай свой приговор, кифаред, не стенай потом у моего трона, что ты оглох от внезапного счастья.
– Пусть будет так. До скончания века ты не получишь забвения. Не увидишь Элизиума. Поля асфодели и память – твоя участь.
Орфей успокоено улыбнулся: «Поля асфоделя – и она!» Взглянул с ожиданием. Я кивнул, разрешая идти. Пальцы двух теней переплелись, вспорхнул влюблённый шепоток, и единственный герой, не получивший бессмертия или блаженства Элизиума, бесстрашно двинулся на асфоделевые поля. Под руку с ненаглядной Эвридикой.
Можно считать, что теперь-то мы в расчёте, кифаред. За твоё кощунственное «А если бы у тебя отняли…». За напоминание о танце жены жарким элевсинским днём.
Над асфоделевыми полями – словно в ответ на мои мысли – дрогнула и растеклась, обожгла солнцем и жизнью песня.
Меньшее из зол
В подземном мире не бывает чудес: не для того создавался. Его колдовство пугает, его волшебство – затягивающая, мягкая петля, ложится поперек горла, чтобы вовеки не отпустить. Чудеса, бывает, приходят из внешнего мира в подземный извне. Осторожненько подкрадываются к разломам в земле, тянут робкие руки в наивной попытке заинтересовать очередной тайной.
И тогда мрачные боги подземелий поднимаются из своих глубин. Выползают из расселин, зябко кутаясь в плащи и поглядывая на солнце в небесах: – у-у, рассиялось, проклятущее! Мрачным богам тоже интересно поглядеть на чудеса, сколько бы лет они ни восседали за судилищами теней в своих тёмных дворцах.
Тёмный плащ укроет от солнца. Шлем-невидимка – верный, покрытый царапинами в боях Титаномахии – скроет от докучливых взглядов. Сиди себе на валуне, мрачный бог подземного мира. Запахивайся в гиматий поплотнее, с интересом глазей на чудо.
Девушку, плетущую венки из мёртвых и живых цветков.
Здесь, на черте пограничья, уже подняли венчики бледно-золотистые асфодели, но жизнь трудно убить, и среди их головок поднимаются розовые, белые и алые тюльпаны. Поднимаются, чтобы под звуки незатейливой песенки лечь в девичью ладонь, оторваться от суровой груди земли-матери, вплестись в венок. Украсить волосы, разметавшиеся в воздухе тревожной, серебристой паутиной – лед ли прихватил воду реки, и она заблестела под солнцем? Откуда ты вообще можешь знать о льдах, девочка? О серебре колонн в безжизненном дворце, о кристальной чистоте потоков (взглянешь – ломит зубы), о бликах, так непохожих на солнечные, так напоминающих неуютный путь Селены-Луны… О тополях с листьями, будто кованными из твоих волос, с шепотом, таким же мягким и вкрадчивым, как твой смех.
Что тебе до моего мира, Кора, дочь Деметры? Подземные – все сплетники, куда хуже Олимпийцев, у нас ведь там, внизу, не так много новостей. Мне уже донесли, что тебе куда больше к лицу собирать цветочки в Элевсине, в компании Артемиды или Афродиты, или нимфочек (мне даже называли их имена, я не запомнил). Мне даже рассказывали, как тревожится за тебя мать, как опекает…
Ни один рассказ не может объяснить этого. Венка из мёртвых и живых цветов. Бестрепетного танца босыми ногами по краю – на тропе, где последний луг смыкается с каменистой тропой, ведущей к мысу Тэнар, где жизнь осторожно вкладывает пальцы в холодную ладонь смерти. Соловьиной песни, насмешливого смеха, тревожного серебра в волосах – отблеска не олимпийского мира.
Глупость? Дерзость? Диво, на которое непременно нужно посмотреть, путь даже ты бог подземного мира?
– Зачем?
Она обернулась, задумчиво подбирая серебристые волосы, в которых запутались поздние солнечные лучи. Смерила глазами высокую фигуру, прислонившуюся к ближайшему тополю.
Верхняя пухлая губка вздернулась в дразнящей улыбке.
– За подглядывание иногда платят. Ты знаешь, дяденька? Зачем, например, ты наблюдаешь за мной?
– Потому что я любопытен. Тени шепчутся о странных девах, поющих недалеко от входа Тэнар, выращивающих цветы неподалеку от моей вотчины. Скажи, странная дева Деметра, Плодоносная решила, что моей вотчине не хватает цветов?
Дочь Деметры Плодоносной тихо засмеялась. Повела рукой – и последняя печальная дорога теней украсилась россыпью дельфиниума.
– Разве я не могу решать за себя? У тебя и впрямь мало цветов возле входа, дядюшка. Твои садовники, как видно, об этом совсем не заботятся. О чём ещё они забыли, твои садовники? Или, может, ты сам?
Забыли пустить чистые реки с кристальной водой, взрезающие своими потоками скалы. Забыли притащить в подземный мир солнце, загнать облачных овец Нефелы, насадить деревьев и привести тех, кто мог бы вызвать на бледные губы молодого царя улыбку.
Таких, впрочем, во все времена было немного.
– Зачем? – эхом летит вдогонку. Сегодня она – на берегу единственного ручья, задумчиво пускает по нему венок, венок уплывет в подземный мир, растреплется о камни… Серебро волос яркими каплями стекает в воду.
– Может, я тоже любопытна, – поднимает синие глаза и щурится, рассматривая его лицо. – Может, Артемида научила меня охотиться, но зря не брала с собой, когда шла на самых опасных зверей. Может, мне надоело пение и прятки. Ты слышал, какие о тебе рассказывают истории у костра?
– Обо мне?
– Ты такой ужасный, и грозный, и безжалостный… Страх иногда бывает привлекателен, правда? Особенно при дневном свете. Когда он не так уж и страшен.
И очерчивает, как будто, может дотронуться, худое лицо с носом горбинкой, со старыми шрамами на щеке, нахмуренные брови, сжатые чёрным обручем чёрные же волосы.
Улыбку, тронувшую внезапно угол тонких губ.
– Не так уж страшен?
Серебро волос тревожное, яркое. Хочется спрятать под черным плащом. Запечатать дерзкой губы. Заглушить песни, которые лишают его сна ночами (сны начали серебриться, о, с чего бы?).
Забрать глупую девочку в подземный мир, наплевать на Зевса и Деметру, сделать её своей, своей безраздельно, так, чтобы даже легкомысленный Зефир не смел путаться в её в волосах, было бы совсем просто, нет разве?
– Зачем? – спрашивает она без cтраха, когда он целует её.
– Потому что о подземных лгут, – говорит он и чувствует, как бьётся в горле сердце. – Наша кровь не так холодна, как кажется. Есть то, что может её зажечь.
– Как воды Флегетона?
– Хочешь увидеть Флегетон?
Улыбка вспархивает с зацелованных губ лёгкой бабочкой. Откуда в ней торжество? И не наплевать ли ему на всё торжество мира, когда пальцы, наконец, касаются текучего серебра, когда она согласно кивает, когда…
…он не выпустит её! Никогда-никогда! Договорится с Зевсом, обманет Деметру, осушит её слёзы. Она привыкнет к нему, сроднится с подземными. Разве не судьба – то, что она плела венки из мёртвых и живых цветов? Разве всё кончено в триста с лишним лет, только потому, что ты взял не тот жребий?
Он был готов на многое – даже извиняться. За грубость, за поспешность, за свой вкрадчивый шёпот: «Я не говорил тебе, что мне принадлежит всё, что находится в этих подземельях?» За слишком быстрые поцелуи, неумелые ласки, за аэдов, которым приказано петь на земле на новый лад.
– Не так уж, — прошептала она наутро припухшими, пересохшими губами, – страшен. Даже не при дневном свете. Скажи-ка, дядюшка, какую басню ты скормил тем, кто живёт на поверхности?
Он задумчиво пропускал через пальцы серебро. Неправильное, тревожное серебро, а что неправильного – не поймёшь. В ней слишком много неправильного, в этой девочке. В покорности, с которой она отдала ему себя. В остром отзвуке горечи среди тихой улыбки. В отсутствии малейшей крупицы отчаяния – когда он сказал ей, что её домом теперь станет подземный мир.
– Какой-то бред про похищение с колесницей. Ты пела и танцевала, а я, возжелавший тебя в жёны… – он досадливо махнул рукой (будто бы он не воспользовался бы невидимостью, если бы и впрямь решил её похищать!)
– О, похищение, как у Амфитриты, жены дядюшки Посейдона, – улыбнулась с тем же отзвуком горькой мудрости в улыбке, раскинулась, взбивая в пену белое серебро, – ты такой поэт. Аэды сорвут горло, сочиняя трогательные историйки: как ты умыкнул меня, бедную, невинную… и о том, что было после. Что было после?
Что было после в песнях – на это ему было наплевать. Обычная чушь о похищенной девушке, вестимо. Исходящей от слёз, не принимающей еды. О её матери, которая ещё сильнее исходилась слезами (ну, хорошо, это-то оправдалось, Деметра, словно решила побрататься с Лиссой-безумием, принялась сушить цветы и обеспечивать Подземный Мир тенями).
– Матери плачут, – пожала плечами юная Кора, – после их слёзы не высохнут. Ты разве не думал об этом, когда вёл меня в свой мир?
Когда я вёл тебя в свой мир, я мог думать только об одном: скоро ты будешь моей навечно. Нет, это слишком открыто. Лучше – показать ей Коцит и Флегетон, усыпанные нездешними огнями, и границу, на которую подлетают светлячки Элизиума, и мягко вздыхающую Лету, и серебряные колонны… Может быть, в Подземном Мире всё-таки есть чудеса?
Она думает, что есть – и настойчиво доказывает ему это, когда они глядят на призрачный дворец Гекаты или стоят рядом над бесконечно серебрящимся (как её волосы!) озером Мнемозины. Или в гинекее, когда они вдвоём. Это у неё получается особенно хорошо, убеждать его в существовании чудес, когда она прикрыта только своими волосами, когда может щедро расплатиться с ним поцелуями за каждый рассказ о древних временах.
– Скажи, почему ты взял Подземный Мир?
Эта улыбка – мудро-горькая, исполненная жизненного опыта – раздражает, как стрела, не вынутая из раны.
– Взял?
– Я слышала о церемонии жребия, – она жмурит синие глаза, – проще сказать, кто не слышал. Более явно ты мог только оттолкнуть Зевса и Посейдона и закричать: «Подземный Мир мой, руки прочь!» Так зачем?
– Выбор из двух зол, – пожимая плечами, ответил он, – Дай Зевсу или Посейдону Подземный Мир – и через месяц нас ждала бы вторая Титаномахия. Я просто выбрал меньшее зло. Тебе не понять.
– Отчего же, – откликнулась тихо и задумчиво, – понимаю.
Позже он говорил себе: его должно было насторожить это понимание. И то, что она не звала отца отцом – только по имени, и что её не интересовали слёзы матери. И эта вымученная улыбка, и это спокойствие выбора, и серебро, проклятое, не Олимпийское серебро волос, и венки из живых и мёртвых цветков, и то, что она сама, по доброй воле пришла на грань жизни и смерти…
– Зевс дал согласие, – сказал он в тот день, входя открыто и гордо. Разговор с младшим братом дался легко, тот только усмехался себе в усы – мол, созрел, наконец, наш отшельничек. После махнул рукой – ну-ну, валяй, женись!
Она подобрала сползшую с плеча ткань гиматия. Не обернулась. Сказала внезапно ломким голосом:
– Правда?
– Я говорил, что ты будешь моей женой, – ликование гасло, появлялась тревога. – Сколько раз я говорил тебе об этом?
– Много, дядюшка, – вздохнула она, не оборачиваясь, и тревога вдруг полоснула наотмашь: что не так с этой странной девочкой? Она воображала себе другого мужа? Или Владыка подземного мира успел надоесть?
– Так почему же ты не радуешься известию? Или ты внезапно против?
– Нет, дядюшка, – отозвалась с ещё более тяжёлым вздохом, обернулась к нему, опутавшись серебристыми волосами, – я как-то даже внезапно за. В конце концов, ты… совсем другой. Гораздо… нет, просто другой. Не такой, какого я себе представляла, когда…
– …когда? – молнией рванулось с губ.
Девочка медленно нашарила сползающий гиматий. Стиснула губы, опустила синие родники глаз.
– Не нужно было, – прошептала, – затягивать так долго. Если бы я побыла у тебя месяц, пусть два, было бы достаточно…
И посмотрела на его бледное лицо, изломала губы в болезненной гримаске.
– Зевс солгал тебе. Владыка не может жениться на женщине, которая до него уже принадлежала другому.
Воздух медленно вытекал из покоя: оставляя удушье и сухой, болезненный скрип на зубах.
– Кто?!
Он сам знал ответ. Все на Олимпе знали, как живо Громовержец интересуется своими дочерями. Каждый знал истинную причину того, почему Артемида и Афина принесли обеты девственности.
– Геба вот не успела, – глотнув остатков воздуха, тихо проговорила Кора. – Или, может, это Гера не успела. Понять, чем грозит… А меня мать прятала. Какое-то время. Пока могла.
У неё были не серебристые волосы, – вдруг понял он. Наверное, засеребрились тогда, в тот день… ту ночь, что там было? Это просто заморозки, как там, как на земле, которую с таким сладострастьем убивает безутешная Деметра.
Обо мне ли думает она, убивая землю?
Хотелось кричать.
– Зевс… солгал тебе, – облизнув губы, повторила Кора. – Или скорее – посмеялся. Нас таких не берут замуж. У нас другая судьба – или участь, как посмотреть. Если взял один – могут и другие. Мать тогда… после Зевса был Посейдон, ты об этом знаешь? А о тех, кто был после Посейдона, знаешь вряд ли. Всеобщее достояние… – она подавила царапающий горло смешок.
Пальцы сжимались и разжимались, будто она хотела растрепать невидимый венок. Хрупкие, казалось – сейчас сломаются, будто веточки. Хотелось подойти, остановить её, прекратить эту дикую исповедь, сказать: я понял, я уже понял, я уже…
– Слышал ли ты, какие истории рассказывают о тебе у костра? – спросила она тихо и безжалостно. – А теперь скажи: кто посмеет посягнуть на то, что принадлежало Аиду Ужасному? Тронуть его избранницу, пусть она просто его любовница, пусть просто похищена им? Скажи – есть такие смельчаки?
Она посмотрела вокруг, как будто ища смельчаков. Напротив неё одиноко стоял Аид Непреклонный, и алый плащ – символ власти, жался к его плечам. Казалось, с плеч содрали кожу.
– Деметра…
– Мать, конечно, знала, – устало подтвердила Кора. – Она предложила этот выход. Сказала: лишь у тебя можно найти защиту. Сказала – это меньшее из зол, быть с тобой, чтобы не быть… для других. Сказала: брат, который правит в подземелье, не так пригож собою, зато мудр и справедлив. Сказала, что сожалеет о том, что у неё тогда не хватило смелости прибегнуть к твоей защите. Она благодарна тебе… Аид.
Впервые она назвала его по имени. Стиснула кулаки, набираясь смелости, подошла, прижалась лбом к плечу.
– Я тоже благодарна тебе. И прости, что не сказала обо всем сразу: я опасалась, что ты не примешь меня. Мне не нужно было оставаться у тебя так долго. Заводить так далеко. Но ты был даже слишком добр, и я всё думала… пусть ты узнаешь позже. Я ведь не знала, что ты всерьёз это, о женитьбе. Да ещё и пойдешь просить меня у Громовержца.
Горло саднило. Казалось, открой рот, зальёшь кровью богов вышитый ворот царственного гиматия.
Боги… растлевающие сестёр и дочерей, смеющиеся над братьями. Когда ты хотел сказать мне правду, Зевс? Когда я объявил бы день свадьбы? Позже?
Боги, которые так зависят от мнения других богов. От смеха, сплетен, дурацких законов, установленных молвой.
Она отошла к двери, мягко подбирая волосы – серебро в её пальцах казалось сединой.
– Можно я буду тебя навещать?
Укрой меня, – услышал он за словами, за взглядом. Укрой, защити от них всех, своей славой, своим плащом, своей властью. Меньшее из зол становится большим, потому что трудно причинять боль тому, кого полюбила. Трудно уходить от того единственного, кто был к тебе добр.
И он смог сделать вздох, размыкая цепи, лёгшие поперек груди. Прикрыл глаза, чтобы радужные круги, которые плавали перед взглядом, сгинули. Подошёл, обхватил её за плечи, прижал к себе, подвёл к ложу, заставил сесть.
– Жены должны навещать мужей. Если Деметра не согласится на год – что же, договоримся на полгода. Тебе хватит полгода на поверхности?
– Над тобой будут смеяться…
– Кто посмеет посмеяться над Аидом Ужасным?
«Подавятся», – думает он с ожесточением. – Каждым смешком. Вырву язык тому, кто посмеет не назвать тебя царицей, равной Гере и Амфитрите. Скажи, найдётся ли глупец, который не склонится перед тобой?
Нет, плевать на официальные церемонии, сделаю это сейчас. Чтобы она успокоилась. Чтобы поняла: меньшее из двух зол никогда не отпустит её навстречу большему.
– В моём мире свои символы брака.
В Подземном Мире, наверное, есть всё-таки чудеса. Как минимум одно: его Владыка. Во всяком случае, так думает юная Кора, созерцая в своей ладони яркие зёрна граната. Её жених – Хаос, её жених Владыка подземного мира, лучший из Владык – сидит рядом на супружеском ложе. Наверное, даже не понимает, почему она смотрит на него, как на чудо. И почему она медлит, баюкая в ладони драгоценные зёрнышки.
– Зачем?
Ответов сотни, тысячи, сотни тысяч. От упрямого «потому что» до тех слов, которые он никогда ещё не говорил ей, которые обязательно скажет, даже не раз, до длинных пояснений – что такое судьба и почему нельзя от неё отворачиваться… К чему вообще ответы?
Просто взять алое зерно и приложить к чуть разомкнутым губам, и увидеть, как в синих глазах тлеет, разгорается в пламя крошечная искорка надежды. Надежда поджигает кровь, огонь бежит по волосам, волосы вспыхивают гранатом и возвращают себе пламя, и озорную летнюю рыжинку, медь горнил, в которых выковываются жены Владык.
С волос облетает серебро, проклятая изморозь, выжигается подземным огнём, чтобы не прийти больше никогда.
Кора, медноволосая и царственная, улыбается сладкой, без горечи, гранатовой улыбкой.
Исцеленная. Согретая. Весенняя.
Только – безраздельно! – его.
Смерти нынче заняты
Болела голова.
Это немного смешило. Копьё пробило легкий кожаный панцирь, с разлёту вошло в живот. Он чувствовал холодный, шершавый наконечник; кровь пропитала хитон и хлюпала под ногами.
А болела именно голова: падая, ударился скулой о борт чьей-то колесницы, и лёгкий шлем не спас, сорвался и откатился прочь…
Теперь Атанас сидел, опершись спиной о ту самую злосчастную колесницу, глубоко завязшую в грязи, втягивал воздух короткими, редкими вдохами и смотрел на поле боя. Может быть, от удара его глаза приобрели вдруг необычайную зоркость, и он различал каждого коршуна, опустившегося на тела, видел ссорящихся ворон, отмечал слабое шевеление тех, кто ещё не отправился в мрачное царство Аида… И обострился слух, позволяя впитывать скорбную музыку стонов, хрипов, лязга металла и карканья воронья.
Зато подводила память. Сколько ни силился, не мог припомнить город, за который был бой, и имя царя не мог припомнить, и причина боя не желала выступать из туманного марева воспоминаний. «Почему здесь столько трупов? – думалось тупо. – За что бились?».
А солдаты смеялись и говорили, что тут, в Элевсине, затмят славу Трои. Они затмили её, померев из-за столь же ничтожной причины, как и защитники Крепкостенной…Что ж там не поделили наш басилевс с этим… как его? Бабу, как в Трое? Налоги? Славу?
Боль накатывала после каждой попытки вспомнить, будто Мнемозина-Память изо всех сил лупила по дурной черепушке, пытаясь выстучать: не о том думаешь! Ты о важном…о важном!
Важным была дочка. Боги не послали Атанасу наследника: мальчики умирали, едва родившись, но вот появилась девочка – отцовское сокровище. И теперь он, продираясь сквозь головную боль, вспоминал её смех, и блеск глаз, и выдумки, из-за которых в дом к Атанасу часто с гневными жалобами являлись соседи. Вспоминал, как в первый раз явились не жаловаться, а просить руки дочери, и он с удивлением понял, что вечно хохочущая босая девчонка вытянулась в красавицу, о которой разошлась слава по всей Фессалии.
«Как быстро они растут, − думал Атанас, провожая глазами колесницу Гелиоса в небесах. – Кажется, совсем недавно я её подкидывал к солнцу на руках, а вот… Ну, Панталеон о ней позаботится. Хороший выбор… и она рада… жаль, не успею на свадьбу».
Он-то думал – туда и назад. Дойдут до этого города (как его бишь?!), быстро затмят славу Трои – и обратно…
В насмешку ли его назвали Атанасом – бессмертным?
Голова наливалась чугунной тяжестью и огнём, но он не закрывал глаз, не переставал вслушиваться. Щелканье ножниц плыло над полем отгремевшей битвы: это Мойра Атропос одну за другой перерезала нити судеб, и он ощущал, что там, среди прочих, подрагивает и его нить – непрочная, натянувшись, готовая в любую секунду трепетно лечь под лезвие…
Свист меча и колокольчиковый смех словно рождались из звуков перерезанных нитей. Они ходили по полю – свист и смех – не распугивая падальщиков. Они останавливались над теми, кто не умер, а только ещё умирал.
И тот замолкал навсегда.
Умирал с искажённым лицом, выпучив глаза, с застывшими проклятиями на губах, заслоняясь от чего-то – если к нему подходил свист меча.
Умирал, улыбаясь, словно услышав добрую сказку, словно его коснулась невесомая рука блаженного забвения – если рядом слышался милый смех.
Две смерти – безжалостная и милосердная – словно соревновались в своей жатве: одна шла напрямик, забирая на своём пути всех, вторая…
«Зевс Вседержитель, − отстранённо подумал Атанас. – Она словно танцует».
Ещё подумалось, что видеть это и слышать – не для смертных…Ты же мёртвый, − поправило копьё, пошевелившись в ране от очередного вздоха.
– Прости, − согласился Атанас. Болит голова, вот и забыл. Нить уже легла на ножницы, задрожала в предчувствии последнего небрежного движения – и я могу видеть то, что не для смертных… слышать…
− Ты всё время промахиваешься.
Девичий голос – певучий, безмятежный, вылепился из солнечных лучей, пронзающих кровавое побоище. Атанас моргнул и увидел хозяйку голоса – в светлом пеплосе, с убранными цветками граната рыжими волосами, она замерла над очередным раненым, с укоризненной улыбкой глядя в пустоту. Пустота не ответила, тогда девушка наклонилась и осторожно отрезала у умирающего золотыми ножницами прядь волос. Напела что-то весёлое, детское, положив руку воину на лоб, – и загорелый этолиец почил со спокойной улыбкой.
Свист клинка – взлетели в воздух и растворились несколько криво срезанных прядей. Девушка покачала головой.
− Удары твои неверны, а всё потому, что смотришь в мою сторону. Может статься, тебе следует сменить оружие?
Над полем неслись стоны. Ответа не было.
− Или манеру поведения? Я слыхала, что до этого времени ты мазал только после того как Геракл намял тебе бока за жену этого царька… как её звали? Алкеста?
Свист прозвучал вхолостую, доказывая, что обладатель меча помнит эту историю. Девушка стояла, распрямившись и глядя туда, где далеко в небе Гелиос-солнце катил свою колесницу.
− А теперь твой меч неточен, потому что смотришь на меня. Всё время. И от этого мои ножницы тоже режут вкривь и вкось. И потому я задам тебе сегодня три вопроса. Вот первый из них: разве мог полюбить тот, у кого, как говорят, железное сердце? Мог ли полюбить Танат Неумолимый, рождённый этому миру в наказание Никтой-Ночью, тот, чей меч никогда не знал пощады, кто не ведает колебаний и кого страшатся даже Олимпийские боги?
− Нет, − глухо донеслось из пустоты, и Атанас наконец увидел того, к кому обращалась девушка: высокого воина в тёмных одеждах и с тускло блестящим клинком. Таким же блеском отливали крылья за спиной у воина. И Атанас порадовался, что не видит его лица.
− Скажи мне тогда: мог ли он полюбить Макарию Блаженную, о которой говорят, что у неё никогда не сходит с лица улыбка, дочь Щедрого Дарами Владыки Аида и прекрасной Персефоны. Мог ли полюбить он Макарию, которую называют светочем подземного мира, которая отняла у него часть могущества, обратив ужас умирания в радость?
− Нет, − голос отвечающего был тяжёл и сух. Атанасу показалось, что воин в тёмных одеждах опустил голову, старательно избегая чёрных глаз Макарии.
− Так ответь ещё: могла ли Макария Блаженная, единственная дочь своего Владыки-отца, любимая внучка Деметры Плодоносной, Макария, к которой сватались, как раньше к её матери, Аполлон и Арес, – могла ли она полюбить Таната Жестокосердного, у которого когда-то отняла часть силы?
− Нет… − едва слышно прошелестело по полю боя, заглушив горечью стоны умирающих, вспугнув воронье безнадежностью, влитой в коротенькое слово…
Воин в тёмных одеждах вложил в ножны свой меч – словно спрятал частицу самого себя. Девушка улыбалась, глядя на него, и цветы в её волосах казались облитыми золотом.
− Отец говорил мне о твоих чувствах. Ты немногословен до того, что твоим глашатаем пришлось выступить самому Владыке… Ты – правая его рука, и он был бы рад нашему браку. Но неужели ты думаешь, что он пойдет против желания единственной дочери?
Атанасу казалось, что холод внутри отступил, и стоны на поле приумолкли, и щелчки ножниц затихли. Лёгкий ветерок шевелил кудри безмятежно улыбающейся девушки. Волосы мужчины стекали на плечи – лежали как мёртвые.
− Неужели ты мог подумать, что он даст согласие на мой союз с тем, кого я никогда не могла полюбить, и кто никогда не мог полюбить меня? Разве это не весело?
Воин не считал, что это весело. Атанас увидел, как судорожно вздрогнули его пальцы. Железные крылья опустились и висели за спиной безжизненно.
− Поэтому, − сказала девушка с мечтательной улыбкой, − если хочешь жениться на мне – запасись колесницей.
«Чем-чем?» − чуть не переспросил Атанас – непрошенный свидетель беседы. Воин недоумённо поднял голову.
− Ну да, колесницей с четверкой скакунов. Мой отец похитил мать именно отсюда… и именно так. Наверное, это было захватывающе… и незабываемо. Во всяком случае, она это часто вспоминает. Так вот, если у тебя нет колесницы…
Они теперь стояли совсем близко – две смерти, и пальцы Таната дрожали, когда он брал Макарию за руку.
− Крылья, − прошептал он. – Есть крылья.
− «И тогда, словно явившись из ниоткуда, на поляне возник мрачный бог смерти Танат, — напевно продекламировала девушка. – Схватил он своими могучими руками юную Макарию и взвился к небесам, не слушая её отчаянной мольбы, и железные крылья мелькали в воздухе…» Это звучит как песня, только вот железные крылья не очень-то вписываются.
− Хочешь – для тебя они станут белыми?
Голова болела отчаянно, и Атанас прикрыл глаза на пару секунд. Когда открыл – на поле оставались только тела, умирающие да падальщики.
И где-то в небесах гас железный отблеск. Да ещё прощальным колокольчиком прозвенел смех, как бы говоря: «Он не мог полюбить, она не могла… какая разница, раз всё случилось?»
А потом Атанас понял, что не он один смотрит вслед угасающему железному блику.
Он явился словно ниоткуда: просто объявился среди пропитанного кровью поля. Мужчина в годах, которого можно было бы принять за земледельца: скромный хитон из небеленой ткани едва прикрывает колени, хламида тёмная и небогатая, пояс – из простой кожи. Ни доспехов, ни щита при незнакомце не было, только короткий меч на поясе, да ещё искусно выкованный шлем, который он, как видно, снял только что и теперь держал в руках.
Но в посадке слегка ссутуленных плеч, в том, как он стоял, как держал голову – было больше власти, чем в пурпурных гиматиях и венцах басилевсов.
Налетевший ветер принёс откуда-то белые перья. Шевельнул черные, с серебринкой проседи волосы мужчины, тот бросил: «Уймись, Борей», − и ветер в испуге отступил от поля битвы. Мужчина продолжил смотреть в небо, будто мог что-то рассмотреть в идеальной, ничем не нарушаемой сини.
− Как быстро они растут, − задумчиво произнес он. – Кажется, только недавно…
Он оборвал себя, поняв, что его слушают, и обернулся к Атанасу. И тот понял, что смотрит в лицо тому, чьё имя произносят шёпотом или в проклятиях, имя, заключающее в себе Стикс, Коцит, Флегетон и Ахерон, муки Сизифа и Тантала и чёрную бездну Тартара.
В пронзительных чёрных глазах подземного владыки странным образом перемешалась усталость, вековая мудрость и тайная гордость за сделанный в незапамятные времена выбор.
− У тебя есть дочь, − сказал Аид невыразительно.
Атанас молчал. Он не кивнул. Он только слышал, как настойчиво трепещет нить его судьбы между двумя остриями ножниц.
− Ты пьёшь неразбавленное вино?
«Нет, − хотел сказать Атанас, − я умираю».
Тут он обнаружил, что копья в его животе больше нет. Владыка секунду рассматривал копьё, потом отбросил прочь как несущественное.
− Так пойдём, − сказал так, будто слышал утвердительный ответ.
Нить перестала трепетать.
− Но ведь я… – сипло начал Атанас, обмирая от собственной дерзости, − я должен умереть?
И ему показалось, что плотно сжатые, не улыбающиеся никогда губы дрогнули в подобии улыбки.
− Это подождёт. Видишь ли, Смерть нынче занята, − он помолчал и поправил себя: − Смерти нынче заняты.
И Атанас ступил раз, другой, стараясь не поскользнуться на собственной крови и держать на весу чугунную голову…
…она болела отчаянно. В ней лупили Гефестовы молоты, и подводила память: туда просились слова, сказанные чужим голосом: «Как быстро они растут…». Он сидел, опершись спиной на колесницу, в луже собственной крови, а память сошла с ума, подсовывала то, чего никогда не было. Он был в бреду, и ему привиделись девушка, и воин, и долгие часы за пифосом вина в компании неулыбчивого собеседника. Впрочем, подумал Атанас, с копьём в животе ещё не то может привидеться.
Он поднял руку и ощупал копьё – оно лежало у него на коленях. Раны не было, только мокрый от крови хитон. Тогда очень медленно Атанас поднялся на ноги и устоял. Сделал шаг и не упал. Тогда он сделал второй шаг, третий и пошёл по земле Элевсины. Куда? Он знал, куда. На свадьбу своей дочери.
Он шёл, переступая через расщепленные щиты и сломанные мечи, шёл, не слушая стонов, хихикая пересохшим ртом. У него страшно болела голова, раскалывалась от ужасного, грандиозного, совершенно божественного похмелья.