История и правда одного блокадного рассказа

Разбирая как-то домашний архив, я нашла несколько пожелтевших рукописных страниц – это был черновик рассказа об одном дне блокады журналистки Ирины Николаевны Никитиной. Она написала его, будучи уже взрослой женщиной, вероятно, для ленинградской газеты «Электросила», где и работала в 1960-е годы. Рассказ назывался «Голос, зовущий жить». Был он опубликован или нет, я не знаю. Праздновались ли так, как сейчас, блокадные даты в эти годы, тоже не знаю. Но, думаю, что нет, ведь даже музей блокады был закрыт в 1953 году, а восстановлен только во времена перестройки.

Меня больше заинтересовала сама рукопись, как человека, причастного к газетному творчеству. Особенно занимали правки неизвестного цензора, возможно, редактора газеты или другого какого-то сотрудника: некоторые фразы чья-то рука вычеркнула. Если составить вместе всё вычеркнутое, то это будет почти половина рассказа. В конце рассказа есть приписка, что исключённое «на пользу автору». Завершалась приписка недоумением: «…будто ты, Ира, не знаешь, что можно писать, а что не нужно…» И это точное свидетельство, что кромсал рукопись не автор.

Ира – Ирина Николаевна Никитина (урождённая Копысова) была моей несостоявшейся свекровью: она умерла в конце 1980-х, незадолго до нашего брака с её сыном, петербургским историком, краеведом, музейщиком Александром Львовичем Никитиным. Ирина Николаевна к тому же всю свою жизнь, начиная с первого класса, вела дневники. Но дневники – отдельная тема, сейчас о рассказе. Приведу его полностью, сохранив в квадратных скобках то, что было отвергнуто «цензурой».

 

Голос, зовущий жить

В 1942 году мне было двенадцать лет – [совсем девчонка]. И я была единственным сильным человеком в семье, кто мог принести воду [из небольшой речки Карповки]…

Вода зимой в блокадном Ленинграде!

Ещё до войны я считала, что жить надо обязательно на берегу Невы. Это красиво, интересно!

Но теперь я думала об этом по-другому, со злым, холодным расчётом: жили бы на берегу Невы, только спуститься – вот и вода! А так иди за ней две трамвайные остановки.

Идти за водой – это значит делать небольшие шаги в огромных материнских валенках, это дышать, уткнувшись в меховой воротник, согревая себя хоть немножко тёплым и влажным дыханием. Это значит согнуть ладошку в неуклюжей варежке и нести старинный медный чайник – большего мне не унести. И так шаг за шагом под мерное позванивание чайника в руке.

Дорога туда, к речке, была холодной, долгой, но посильной. Пустой чайник не затруднял меня.

И даже спуститься к проруби – потеря энергии небольшая – села на пальто, да и съехала вниз, как с горки.

И воды из проруби зачерпнуть – не так уж сложно.

[Только, главное, не смотреть в ту сторону, где, уткнувшись лицом в сугроб, словно поверяя секреты мягкой подушке, уже второй день лежит мёртвая женщина.]

Наконец, чайник набран. Я ставлю его на лёд. Выпрямляюсь. Теперь готовлюсь к [самому худшему] подъёму.

[Раньше, когда мы бегали на стадион имени Ленина, мне никогда не казался берег Карповки таким крутым и высоким. Теперь это гора, которую берут приступом ослабевшие от голода люди – «альпинисты» с вёдрами, чайниками, кастрюлями. Такое же восхождение предстоит и мне. Какая-то добрая человеческая душа даже в такое время нашла в себе силы вырубить на крутом склоне снежные ступеньки. Но сейчас и они вряд ли помогут. Сколько раз плескалась на них вода из вёдер. Теперь ступеньки стали гладкими и блестящими, словно в ледяном дворце Снежной королевы…]

Я стремлюсь ступать осторожно. Это мне удаётся один, второй раз, потом нога срывается, я пытаюсь удержаться, хватаюсь за скользкую поверхность, забываю про чайник, он катится вниз, а за ним медленно сползаю и я.

[Среди ожидающих восхождения тихое ворчание: «И эта тоже облила ступеньки…»]

Опять набираю воды в проруби.

[Не смотрю на мёртвую женщину, хотя думаю о ней, сколько раз она пыталась подняться со своим ведром?]

Снова штурмую ледяную вершину.

[После меня её полило водой ещё несколько человек. Наверное, даже и в мирное время, глядя на «альпинистов», я никогда не смогу забыть этого бессильного карабканья наверх по льду.]

Я опять срываюсь, опять проливаю чайник, опять глотаю застывающие слёзы, набираю воды.

[Теперь я уже не отворачиваюсь от мёртвой женщины, она мне безразлична…]

После четвёртого или пятого захода я выкарабкиваюсь на берег. Предстоит возвращение домой. Оно отличается от дороги сюда. Руку оттягивает чайник, кажется, что он наполнен не водой, а свинцом или ртутью. Все силы ушли на подъём, и теперь даже на ровный путь ничего не осталось. Почему-то вспомнилось, как кормят маленьких детей, так заставляли есть когда-то и меня: «Эту ложечку за маму, эту – за папу… за бабушку… собачку… кошку… Так сейчас двигаюсь я, сама себя уговаривая: иди, иди, иди…»

[Иди, мама дома ждёт – делаю около двадцати шагов. Иди, принесёшь воды, напьёмся чаю – опять продвинулась на несколько метров. Останавливаюсь и хнычу: никуда не пойду! Иди, иди… Наверное, буржуйка протоплена, придёт посидеть возле неё дедушка, почитает Золя, мама возьмёт Мельникова-Печерского, там много про еду написано, зайдут Симочка и Оля, принесут письмо от папы, а меня ждёт Диккенс… Иди, иди, иди…]

Передо мною тумба, хорошая тумба, на которой можно отдохнуть – пройдена почти половина пути. Невозможно уйти от тумбы. Я сажусь, хотя начинает темнеть. Как долго я сегодня провозилась с этой водой. А что, если закрыть глаза, зажмуриться, а потом открыть их, и всё окажется страшным сном. Может быть, война, блокада, голод, походы за водой – всё это мне приснилось, а замечательное, счастливое, мирное время никуда не уходило?

[Я была голодным, усталым ребёнком, я не знала тогда такого простого правила – как бы не было трудно, нельзя закрывать глаза. А я закрыла их, сидя на тумбе. Так, наверное, начинается смерть… Голова продолжала работать в полудремотном состоянии, но я не могла или не хотела двинуть ни рукой, ни ногой. Всё постепенно уходило куда-то далеко.]

Вернул меня к земным мыслям неожиданный звук, будто кто-то споткнулся о мой чайник. Разольют ещё воду, – промелькнуло у меня в голове, словно в теперешнем моём состоянии она мне была нужна! Но сил приоткрыть веки и посмотреть, кто стоял рядом, у меня не было. Я слышала, что говорят, но не могла ответить. Голоса были разные. Один спокойный, обыкновенный, слушая его, можно было спать дальше, не обращая внимания на то, что он говорит. Да и слова были равнодушные: «Пошли, Александр, видишь девчонка замёрзла…». Это про меня. Я также бездушно, как этот случайный прохожий, думала о себе, пусть уходят и не мешают мне…

Но другой голос был красивый и звучный. Этот голос будил, заставлял во что бы то ни стало открыть глаза и посмотреть на его обладателя.

«А вдруг живая? – не поддавался он на уговоры, – ведь жалко бросить на улице, человек же…»

Имя-то какое хорошее, моё самое любимое… Когда я вырасту, выйду замуж, у меня будет сын с таким же голосом и назову его также – Александр. Пусть только кончится блокада… Всё это теплой волной прошло в сознании, но её сменила апатия, и еле двигая губами, я, как мне показалось, громко и капризно ответила: оставьте меня в покое…

«Вася, живая, губами пошевелила!!! – воскликнул чудный голос, – Нельзя её оставлять! Не могу я смотреть, как умирают дети!»

[А Вася сереньким тенорком убеждал его: «Куда ты её потащишь? Да и не донесём. Вон какая огромная выросла, накутанная к тому же». Потом добавил: «Не насмотрелся ты ещё на смерть, что ли?» Я была согласна с Васей. Главное – покой, его так мало было в жизни. А голос Александра будил, кружился, качался, мешал уйти в забытье. Я слышала его отрывистые фразы: «Давай… помоги… взяли… пошли…» Я всё-таки провалилась куда-то, когда уже и не хотела этого…]

Я очнулась от приятного тепла, идущего по всему телу. Опять меня будил этот замечательный беспокойный голос. Правда, теперь он звучно ругался: «Должны принять! Это человек! Не оставлять же его погибать на улице!!!» Ему возражал кто-то скрипучим и тоже очень равнодушным, будто Васиным голосом: «Не имею права, у меня госпиталь… военный…»

[Я открыла глаза и увидела необыкновенную картину: двое военных вскинули автоматы и пошли на человека в белом халате, загоняя его в угол. Тот, кому принадлежал чудесный голос, оказался высоким, чёрным, с большой родинкой на щеке у носа. Он кричал на человека в белом халате, а Вася ему вторил своим тихим, но уже не равнодушным, а взволнованным тенорком: «Мы тебе покажем, бюрократ несчастный! Не возьмёшь девчонку – пристрелим на месте! На ноги поставишь, понятно? Мы ещё придём и проверим…» Врачу ничего не оставалось, как взять меня в госпиталь…]

Прошло много лет. Я стала студенткой. Однажды мне посчастливилось достать билеты на концерт знаменитого певца…

(Рассказ завершается тем, что на концерте она постепенно вспоминает своего спасителя именно по голосу, который вернул её в 1942 году к жизни, но подойти к нему и напомнить о себе она не решилась. Имени певца не названо).

***

Пережившая блокадное детство, чудом выжившая, Ирина Николаевна писала почти художественный рассказ, основанный на реальных событиях. Но ни в коей мере то, что Ирина Николаевна не ввела в рассказ, даже спустя десятки лет после блокадных событий, нельзя считать самоцензурой. Согласно сюжету, девочка вспоминает те события, которые должны звать жить, идти домой, а не умирать одинокой на улице, и это правильный ход.

Вернёмся в то время, когда уставшая и теряющая сознание девочка с чайником воды идёт домой, что и кто её ждет там на самом деле?

…Буржуйку топить некому… Девочка возвращается в пустую квартиру. В начале рассказа есть вот такая фраза: «Я была единственным сильным человеком в семье, кто мог принести воды…» Так в ней вся правда, только не раскрытая до конца. Дедушка не прочтёт Золя, он уже давно лежит внизу в парадном, заваленный другими трупами и, проходя мимо, девочка «радуется» (да-да!), что его уже не видно под ними. Мама давно не читает никаких книг, так было до войны, девочка это вспоминает. Мама за время блокады превратилась в старуху, она сутками на дежурствах в госпитале. Любимый, дорогой папочка пока жив, он на фронте и благодаря его посылкам ещё держится девочка. Папа вернётся с войны живой, но он страшно запьёт и никогда уже не выйдет из этого состояния, когда увидит своими глазами, что осталось от семьи, родных и близких. Милая тётечка Симочка уже не ходит, она едва живая и не сможет ничем помочь девочке. А прекрасная тётя Оля уехала с детским домом в Костромскую область. Она могла бы взять девочку. Девочка очень-очень просилась, тётя Оля – милая, замечательная – могла бы это сделать, но она была очень преданной партии и родине и не позволила себе такой «слабости»…

…Иди, девочка Ира, иди… Тебе ещё крутить ручку сирены, тебе рубить дубовый стул для растопки буржуйки, но ни чаю, ни тем более конфет у тебя давно нету. У тебя только этот чайник так трудно добытой воды… Спасло тебя лишь то, что ты закрыла глаза на тумбе и… попала в военный госпиталь, где тебя сначала заставил жить удивительный голос неизвестного человека, а потом и врач военного госпиталя, нарушивший все суровые запреты, поставил тебя на ноги…

На фото все ещё живы: дедушка, мама, папа, Симочка, Оля и девочка Ира…

 

Дедушка девочки Иры — Сергей Александрович Смирнов, до 1918 года преподаватель древних языков во Введенской гимназии, классный наставник Александра Блока

Мама девочки — Лидия Сергеевна Смирнова (в замужестве Копысова), единственная дочь С. А. Смирнова с дочерью Ириной, внучкой С. А. Смирнова 

Отец девочки — Николай Николаевич Копысов

Симочка, Серафима Николаевна Копысова в гимназические годы, сестра Н. Н. Копысова

Оля, Ольга Николаевна Копысова, вторая сестра Н. Н. Копысова

Страница рассказа И. Н. Никитиной с правками цензора

На фотографии-заставке: О. Н. Копысова (в центре) с детьми Ленинградского детского дома, эвакуированного в Костромскую область в 1942 году

 

© НП «Русская культура», 2018
© О. Никитина, 2018