ПОДЕЛИТЬСЯ

1.

Все начинается с сопоставления фактов, которое может быть совершенно пустопорожним, а может вызвать догадку, страшное подозрение или даже озарение. Я хочу сейчас представить именно этот второй случай, имеющий статус догадки, а не стройной теории.

Сначала у нас имеются разрозненные наблюдения, ни на что особенное не претендующие. Например, животные, которые совершенно спокойно относятся к своим экскрементам и экскрементам сородичей, люди же считают нужным скрывать их, не акцентировать, по крайней мере, как предмет разговора.

Сразу всплывает и любимое мною изречение Поля Валери:

«Вдыхая аромат цветка, мы забываем, что цветок избавляется от запаха. Да что там, если вдуматься, все растения избавляются от кислорода, выделяя его в атмосферу. Синева небес – это отраженный, отброшенный цвет… что ж, придется признать, что мы познаем сущее в его отбросах».

Мне очень хочется продолжить размышления на эту тему, произвести сопоставление деталей – уж больно далеко идут возникающие здесь подозрения.

Прежде всего совсем мелкое и, может быть, ошибочное подозрение о том, что нет книги под названием «Животные и фекалии», где было бы специально рассмотрено отношение различных видов животных к своим экскрементам, экскрементам других особей своего вида и к фекалиям иных видов… Но хотя бы на примере домашних собак каждому известно, что экскременты являются для собак важнейшим источником познания. Собака читает прописи не так, как первоклассник – букварь, а так, как опытный путешественник – географическую карту. Данный способ обращения к экскрементам является самым распространенным в природе, и если иметь в виду млекопитающих, человек по видимости представляет явное исключение. Попробуем разобраться, действительно ли это так и в каком смысле, обратив для начала внимание на факт, неоднократно подчеркиваемый Фрейдом: младенец до определенного возраста не испытывает к какашкам никакого физиологического отвращения.

2.

Обратим непосредственное внимание на психические отходы и удивительную природу интереса к ним. Вдумаемся, как можно обобщить, привести к общему знаменателю интерес к сплетням, приколам, скандалам; подсматривание и вынюхивание – прочие вещи того же рода. На ум поневоле приходят все те же собаки, выискивающие и обнюхивающие экскременты и «прописи». Отличие в том, что люди не равнодушны, мягко говоря, к продуктам психического метаболизма, они роются в них с таким же азартом, как собаки в экскрементах.

Здесь интересными представляются двоякого рода соображения. Регуляторы подавляющего большинства культур не позволяют человеку публично справлять нужду (скажем так, при наличии альтернативы), и каждый знает, что это стыдно – но не будем вдаваться в физиологический коррелят стыда. В отношении психологических испражнений однозначных запретов не существует, хотя и в этом отношении сдержанность поощряется большинством культур. И все же, публично испортить воздух «отваживаются» немногие, а вот отравить психологический микроклимат – такое встречается сплошь и рядом.

И второе соображение. Собаки обнюхивают экскременты в одиночку, людям же для этого нужен некий кворум. Два, три, четыре человека, собравшись вместе, начинают разнюхивать засохшие психические экскременты ближних своих, и занятие это, учитывая отводимое ему время, относится, несомненно, к кругу сладчайшего. Оно, это занятие, называется, например, «перемывать косточки», «рыться в нижнем белье», «чесать языки», но речь идет о потреблении (обнюхивании) отработанных продуктов психического метаболизма друг друга.

Впрочем, потребление психологических испражнений может носить и гораздо более массовый характер, когда зеваки слетаются как мухи на сладкое зрелище. В качестве характерного примера на ум сразу приходит какое-нибудь ток-шоу вроде малаховского «Пусть говорят»; видимо, критическая масса потребителей определяет качество свежести утилизируемых психических отходов: когда собираются несколько человек, они довольствуются засохшими отбросами рессентимента, но когда собирается специфическая толпа, например, телеаудитория, тут подавай судилище on line. Во всяком случае, любопытным оказывается следующее сопоставление: если человеческий индивид ведет себя не как пес-одиночка, то спонтанные неформальные коллективы (тусовки) ведут себя именно так, разнюхивая, вынюхивая и оставляя свои пометки.

Важно, впрочем, убедиться, что речь идет здесь именно об отходах, о бросовых продуктах метаболизма, а не о форме бытия-для-другого вообще. Такие виды бытия для другого, как подчеркнутый гнев, презрение или искусственная приветливость, мы оставим за кадром, – вообще, для анализа психической жизни очень полезно было бы ввести различение феноменов, эпифеноменов и отходов.

И для начала сформулируем следующее утверждение: там, где есть систематически отбрасываемые отходы (конечный продукт определенного метаболизма), там непременно кто-нибудь заведется, кто-нибудь такой, для кого эти отходы станут важнейшим ресурсом жизнедеятельности. Природа изобилует подобными примерами, самый впечатляющий из которых – выброс в атмосферу кислорода цианобактериями и сине-зелеными водорослями, выбросы, в течение миллионов лет создававшие воздушную сточную яму (или попросту воздух), где в конце концов и завелась остальная жизнь, все те, кто дышат кислородом[1]. Тут важно отметить, что продукт, специально предназначенный для потребления и обмена (и остающийся в круге метаболизма), не таков, – понятно, что и на нем, и вокруг него заводятся паразиты, но не без присмотра, в таких случаях речь идет о важнейшем лимитированном ресурсе. Обещания, клятвы, деньги не являются эпифеноменами и уж тем более отходами, вокруг них разворачивается и ими конституируется само бытие-в-признанности. Хотя и в них существует принципиальное различие между формами бытия для себя и бытия для другого.

Интересующие нас бросовые, выводимые из метаболизма отходы не имеют отчетливой формы бытия для другого – именно поэтому для возможного другого они есть свободный или первичный ресурс. И поэтому их утилизация поддерживает автономную форму жизни, максимально независимую от того источника, который, собственно, эти отбросы и отбрасывает.

Такова и специфика отходов психической деятельности по сравнению с прямыми обменами, поставляющими сообщения самого разного рода. Среди прочих параметров рессентимента, описанных Ницше, следует выделить тот факт, что общий сброс психических отходов был повышен на порядок. В какой-то момент в «атмосферу» начинает выбрасываться безадресный и неверно адресованный гнев, масштабные порции зависти и обиды, которые тоже можно описать как коммуникативные феномены с ошибочным или неопределенным адресом. Иными словами, рессентимент поднимает целый шлейф психической пыли там, где прежде было достаточно точечного действия, и хотя в пределах непосредственного присутствия (и в случаях прямой адресованности) все это, безусловно, отравляет атмосферу так, что интоксикация выпадает на долю и самого субъекта-производителя и в еще большей степени его ближних, тем не менее, кое-что все же произрастает на свалке этих отходов. И кое-кто – проще всего сказать, что это сплетники-стервятники, те самые утилизаторы, обсасывающие косточки. Но ведь не только они. Величайшим эпифеноменом сбрасываемых отходов является художественная литература. Не вся, но ее важнейшая часть, которую можно назвать психологической прозой. Ведь один из важнейших повествовательных драйвов – это, конечно же, реконструкция по следам, он близок к жизни и тем самым органичен для литературы: писатель предстает здесь как самый искусный следователь, при том что выдвижение и оценка версий вообще является любимым занятием всех обитателей формации рессентимента.

Сюда же относится основной объем того, что называют знанием жизни, которое по своей структуре, хочешь не хочешь, напоминает медицинскую диагностику в психологическом применении, анализ мочи и кала, то есть отходов, производство которых организм, в данном случае субъект, не контролирует. И к чести знатоков жизни, признанных диагностов повседневности следует сказать, что они добились по-своему не меньших успехов, чем медики. Автономность же этого знания как формы жизни сказывается, в частности, в том, что для него не нужно специальных институций: где двое или трое соберутся по поводу обнаруженных меток, там и возникнет упоенный дискурс, который, во всяком случае, можно назвать самодостаточным времяпрепровождением, если что-то вообще заслуживает этого имени.

Для универсальной теории метаболизма важно, чтобы бросовый исходный продукт не имел акцентированной формы бытия для другого, то есть не входил бы в развернутое производство психологической видимости. Скажем, изысканная вежливость, грубоватое дружелюбие базарного торговца, все приемы из серии «не мытьем, так катаньем» сюда заведомо не относятся, поскольку их производство соответствует контролируемой целесообразности, пусть даже понимаемой ошибочно. Интересующие нас психологические экскременты (здесь, наверное, подойдет термин «пси-отходы») не подконтрольны их производителям, по крайней мере в отношении всего «спектрального состава». Их выброс может сдерживаться, откладываться, но «пробы в пробирке» бывает вполне достаточно, чтобы отличить неподдельность от преднамеренной видимости, тут даже не нужно быть таким уж большим знатоком людей. Шлейф обидчивости, нетерпения, бессильного гнева, элементы истеричности и всяческие остатки недоговоренности, недопрожитости, – это именно сбрасываемые отходы, и в отношении их оценки эффективной является лишь шкала «сдержанность – распущенность», полностью контролировать содержимое сброса пси-отходов не может никто из смертных.

Можно было бы сказать, что ситуация рессентимента – это когда популяция простых моллюсков вытесняется чернильными каракатицами, но биология, конечно, будет возражать, поскольку для каракатиц «чернила» – весьма полезное приспособление.

Систематической ошибкой практического разума является рациональная (по форме и по интенции) реакция на спонтанные выбросы пси-отходов. Эта ошибка настолько характерна для субъекта и его бытия в мире, избежать ее настолько трудно, несмотря на все оповещение и самооповещение, что на ней следует остановиться подробнее.

3.

Избытки шума и ярости, выбрасываемые в среду коммуникации, не переваренные, не воплощенные в делах и поступках мелочи, выводимые через неконтролируемый сброс, будучи все же продуктами психической активности, некоторыми слишком человеческими обстоятельствами, имеют вид принадлежности к континууму смыслов и потому допускают осмысленную реакцию по существу, как бы даже провоцируют ее. Между тем, подобная реакция оказывается безадресной, поскольку поступает не к ответственному субъекту коммуникации, а попадает в реактор истерии (точнее, истерики), где оказывается чаще всего добавочным топливом.

Подобная смещенная реакция напоминает вопрос: «На каком основании вы наблевали в моем кабинете? Приведите ваши резоны!». Систематические сбои рационализации в данном случае следовало бы рассматривать в том же списке, что и антиномии чистого разума, паралогизмы и прочие устойчивые фигуры диалектической видимости, которые сформулировал Кант. Мы вправе назвать их «конвульсиями практического разума». Подобно паралогизмам чистого разума, конвульсии практического разума никогда не достигают своей цели, но возникают с завидным постоянством, поскольку провоцируются каждым выбросом пси-отходов. Эта смещенная реакция есть некая форма интоксикации, замутнения сознания под влиянием «внешней секреции» другого сознания, отбрасывающего свою причастность к рессентименту. Суть дела отчасти именно в том, что рессентимент воспроизводит повышенную загрязненность пространства публичности пси-отходами, данный факт в собственных терминах неоднократно отмечала, например, Ханна Арендт:

«Но это расширение приватного, это очарование, каким целый народ окружил свою повседневность, не создает публичного пространства, а наоборот означает лишь, что открытая публичность почти полностью исчезла из жизни народа, так что во всем правят прелесть и очарование, а не величие или значительность. Ибо чарующей публичность, которой пристало величие, быть никогда не может, и именно потому что ни для чего невесомого места не имеет»[2].

Скажем прямо: всякое величие исчезает в чернильном мареве. И наблюдаемые нами конвульсии практического разума суть свидетельства загрязненности пси-отходами среды обитания субъектов, они и следствия и проявления такой загрязненности.

Этим, однако, дело не исчерпывается, и дальнейшее исследование намечается в двух направлениях. Одно из них – установление разделений между интоксикацией вместе с вызванными ею конвульсиями, с одной стороны, и всегда мотивированным вынюхиванием-разнюхиванием, с другой. Второе направление – рассмотрение специфического вида борьбы с загрязнением среды коммуникации, наиболее известного сегодня под именем политкорректности; оба рассмотрения тесно увязаны друг с другом и рассматривать их лучше всего челночным способом. Приступим.

Итак, получается, что свежие выбросы, предстающие как шлейф истеричности, как неукротимая раздражительность, несдержанность, оказываются заразными, поскольку вызывают ответные конвульсии, лишь усиливающие чернильное бешенство каракатиц. Возникает также и желание дистанцироваться, не попасть под горячую руку. Однако, когда свежие выбросы подсыхают, ситуация существенно меняется, копрофаги сбегаются со всех сторон на пиршество, им обеспечен хлеб насущный для текущих бесед, не заменимый ничем другим предмет разговора. То есть все зависит от интервала времени и порой дистанции в пространстве: свежие пси-отбросы, распыленные в пространстве непосредственной коммуникации, конечно же, раздражают «слизистую оболочку» индивидуального коммуникативного сенсориума, – в этом смысле политкорректность можно рассматривать как сумму мер, направленных на очистку окружающей аудио-среды, это система фильтров, предотвращающих по возможности неконтролируемые проявления рессентимента.

Практикуемая посредством политкорректности сдержанность далека, конечно, от греческого фронезиса, ведь пытаясь незатейливо контролировать сброс пси-отходов, она, в действительности, обескровливает сферу человеческих деяний и по сути своей есть свидетельство упадка духа, лишь внешне имитирующая высокую сдержанность. Однако еще любопытнее, пожалуй, другое: минимизируя поступления свежего продукта психологической несдержанности, политкорректный обыватель тем сильнее и охотнее прибегает к подсохшему и окаменевшему говну.

Вокруг подсохшего осуществляется перемывание косточек ближнему своему, непременно уже после того, как шлейф несдержанности осядет – и это тоже довольно архаический способ потребления, нисколько не обогатившийся за последние столетия. Зато такой способ сборки и хранения окаменевших пси-отходов, как психологическая проза, расцвел необычайно и стал, вне всякого сомнения, господствующим способом потребления обезвреженных продуктов неконтролируемого сброса.

Тут, пожалуй, годится аналогия с нефтью: пока останки органической жизни пребывают в стадии первичного разложения, они крайне неприятны и вообще токсичны. Но отлежавшись в недрах, этот конечный продукт метаболизма обретает удивительную ценность для человека. Пелевин, сравнивая нефть с неким универсальным жизненным соком, который всюду поглощают вампиры-нефтесосы, благодаря чему и правят миром, невольно высказывает комплимент. Вне всяких сомнений, алчности тут хоть отбавляй, но исходная субстанция потребления похожа все же не столько на кровь, сколько на полностью отработанную экземплярность природы, которая не нужна уже больше никому из живых существ, за исключением человека.

Вот и писатели суть своеобразные экологи-разведчики пси-отбросов, они препарируют, дистиллируют и преобразуют в драгоценные наблюдения именно тот шлейф чернильных каракатиц, от которого «нормальный человек» спешит уклониться, заставая его в живой жизни. Впрочем, не хотелось бы тут акцентировать оценочный аспект, тем более, что не ясно, каким он окажется в итоге. Речь пока идет об одной из основных причин интереса к литературе – причина эта, разумеется, не единственная, есть ведь еще и структура приключения, и тайна правильного порядка слов, но все же осевший шлейф психической распущенности – вот то, что писатель должен обезвреживать, а затем передавать во всех подробностях. И многие поколения читателей с незатухающим интересом отыскивают в книге именно эти, так сказать, вещественные улики имевшего место волнения, причем мастерство писателя состоит в том, чтобы по приведенным свидетельствам можно было воссоздать живую атмосферу ажитации, ту самую, которую в качестве возможного участника читатель, несомненно, предпочел бы обойти стороной. И если Гомер начинает свою великую Илиаду словами «Гнев, о богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сыны», то теперь, когда прямой цельный аффект выбыл из употребления, литератору будет уместнее другой девиз, что-нибудь вроде такого:

Изобрази, о писатель, психоз Иванова
И истерию супруги его волоокой –
Будешь за это читаем ты снова и снова
И удостоишься славы и чести высокой…

И если «структура приключений» гарантирует выживание литературы со времен Шахерезады, то воссоздание атмосферы пси-отбросов на безопасном расстоянии стало гарантом существования психологической прозы несколько позднее, собственно с началом рессентимента.

Тут можно было бы обратиться к чрезвычайно интригующей теме «художник и помойка», но это увело бы нас в сторону: обратимся поэтому к психоанализу. Какие бы терапевтические заслуги и успехи ни приписывали методу Фрейда, все же нельзя не признать, что львиная доля интереса к нему связана с экспликацией истерических симптомов и конвульсиями разума (ego), сотрясаемого неконтролируемым сбросом. Что ни говори, но наряду с пикантными подробностями романов это еще одна ниша, где пси-отходы дистиллированы и обезврежены, но при этом представлены в широчайшем ассортименте. Кроме того, научный статус психоанализа позволяет перебирать эти отходы той части публики, которая брезгует обычным перемыванием косточек в компании соседей. Да, добыча такого рода является не единственной – притягивает всякая иновидимость, связанная с важнейшим модусом пребывания в мире, с модусом «скрываться и выслеживать». Скрытость мотивов, раздвоенное жало желания, – все это в изобилии представлено в океане бессознательного. Много чего водится там, но мы сейчас отслеживаем влечение к конечным, неподконтрольным продуктам психического метаболизма, чтобы потом заново сопоставить их с теми отходами совокупных хронопоэзисов сущего, на которых кормится само познание в целом.

Интригует, например, то общее, что имеется в методах Шерлока Холмса и Зигмунда Фрейда, и это не только пресловутая «дедукция», не только составленная из разрозненных звеньев картинка целого, это еще и перебирание отбросов с целью воссоздания атмосферы, в которой эти отбросы исторгались, сопровождая событие, такое, как поступок, деяние или преступление. Обращает на себя внимание, что хотя интерес такого рода не является столь же интенсивным, как добыча денег из всего, что шевелится, но все же оказывается универсальным в условиях рессентимента; вынюхивать и перемывать косточки можно совершенно «даром», не имея в виду какой-нибудь дополнительной прибыли. Парадоксальным образом размышление над соответствующим положением вещей должно вызвать некоторый оптимизм – ведь получается, что не одни только деньги обеспечивают самодостаточное влечение человеческих существ друг к другу.

И, кстати, любопытный момент: немало циников склонны заявлять, что ими движет бескорыстная любовь к деньгам, но никто, однако, не признал, что его влечет бескорыстная страсть к исследованию и обнюхиванию пси-отходов, что эта страсть (ну ладно, склонность), быть может, определяет как минимум его читательские предпочтения и внимание к психоаналитическим процедурам. Известный петербургский писатель Наль Подольский любил в узком кругу признаваться: «люблю все испорченное», но все же обычно писатель передоверяет эту максиму кому-нибудь из персонажей. Поэтому все еще остается парадоксом достаточно очевидный тезис: лишь зная толк в ингредиентах испорченного, можно стать мастером психологической прозы.

Итак, бескорыстная склонность рыться в пси-отбросах приписывается преимущественно другим. Стало быть, вопрос теперь осложняется: откуда берется подобное влечение и почему в нем стесняются признаться? Попробуем оценить ситуацию в целом.

4.

Ну ладно, необъяснимый интерес к пси-отходам можно отнести к тайникам человеческой души, особенно к тем, которые принято ассоциировать с творчеством Достоевского. Выведывание тайников есть, в конце концов, компетенция сквозной шпионологии мира. А как быть с «ясным и отчетливым познанием», с проектом Декарта, единодушно принятым всей европейской метафизикой? Посредством такого познания познается само сущее или, по крайней мере, «явления», составляющие единство опыта, как полагал Кант. В философии не утихают споры относительно того, повернуто ли к нам сущее лицом в единстве разумного и действительного (Гегель), или же, скорее, «природа любит скрываться», как настаивал Аристотель. В зависимости от ответа на этот вопрос умопостигаемость будет совпадать с хорошо рассмотренной видимостью или с изнанкой, вывернутой и аккуратно уложенной «лицом верх» посредством понятий.

Вроде бы ничего общего с отбросами, с тем, что Гегель решительно отделил от разумного, объявив недействительным. Согласно Канту, чистый разум очищен в первую очередь от психологических осложнений и примесей, и такое единство познающего Я не омрачено ничем телесным, – таков один из важнейших тезисов первой кантовской критики. И кажется, опять же, что в отличие от поступков, всегда влекущих за собой шлейф слишком человеческого, опыт познания, если речь идет о познании истины, в идеале может не содержать ничего, относящегося к сфере самочувствия.

Что ж, присмотримся к интерьерам познавательных актов, принципиально дистанцированных от всего психологического. Тут мы сразу замечаем, что с чем бы конкретным мы ни имели дело в познании, мы непременно сталкиваемся с предметом, – это неустранимое обстоятельство Гуссерль и назвал интенциональностью мышления. А предмет или объект, он-то откуда берется, что собой представляет? В этом европейская метафизика единодушна: объект конституируется посредством полагания предела: «определение есть отрицание» – гласит знаменитый тезис Аристотеля–Спинозы. В простейшем и наиболее общем случае речь идет об отбрасывании лучей прямого света, то есть о рефлексии. Пока лучи не отброшены, они не вернутся назад, рефлексии не будет, а значит, не будет и предмета/объекта. Стало быть, даже если сам объект и представляет собой просто встречное сущее, неизвестно каким образом помещенное в мир, то все-таки образ этого объекта, а стало быть, и знание о нем без феномена отброшенности никак не обойдется. Причем здесь возникает любопытное различение, касающееся объективности познания и определенной формы бытия для другого. В первом случае отбрасывание не контролируется объектом, а во втором представляет собой некую контролируемую иновидимость, имеющую иммунологический смысл[3] и, тем самым, способствующую сохранению экземплярности (индивидуальности). Природа предоставляет множество таких примеров иновидимости: мимикрия, поза устрашения или подчинения, – аромат цветка тоже попадает отчасти в эту категорию. Аромат, конечно, не контролируется цветком, но все же находится под контролем вида или эгоистичного гена, как любит выражаться Р. Докинз[4].

Получается, что по-настоящему объективен лишь конечный этап метаболизма,  странным образом совпадающий с высшим уровнем познания, – к этому мы еще вернемся. Но вытекающее отсюда определение объективности не в чем упрекнуть, ведь ясно: то, чем можно манипулировать, обращая в свою пользу, недостойно имени объективности. Кантовская критика именно с этого начинает очищение требуемого чистого разума.

Чистые понятия чистого разума, таким образом, суть неконтролируемые отбросы – или, по крайней мере, инстанция контроля чрезвычайно глубоко замаскирована. В понятиях мы имеем дело с рефлексией, которая «соотнесена с самой собой» (Гегель), возвращена после рекогносцировочного усилия субъекта либо сразу уже дарована в качестве возвращенной, отраженной, отброшенной.

Ладно, таковы наши образы и понятия, но что же можно сказать насчет объективности как таковой, откуда берутся объекты в отсутствии познающих субъектов или до их появления? Кант неустанно утверждал, что мы этого не можем знать, но Шеллинг, юный философский гений, придерживался иной точки зрения. Он выделил чистую продуктивность, которая не разделена и не надломлена в себе, и продукты, отпавшие от продуктивности. В «Наброске системы натурфилософии» двадцатилетний Шеллинг пишет:

«Изначально продукт не более чем просто точка, граница, и лишь под натиском природы на эту точку она как бы возвышается до наполненной сферы, до продукта. (Представим себе поток, он – чистое тождество; там, где он наталкивается на препятствие, образуется водоворот: этот водоворот не есть нечто устойчивое, он в каждое мгновение исчезает и в каждое мгновение возникает вновь. В природе изначально ничего различено быть не может; все продукты еще как бы растворены и невидимы во всеобщей продуктивности. Лишь после того как даны точки торможения, продукты постепенно оседают и выступают из общего тождества. В каждой такой точке поток разбивается (продуктивность уничтожается), но ежеминутно приближается новая волна, которая наполняет сферу)»[5].

Эта длинная цитата приведена не только потому, что она является крайне редкой попыткой объяснить происхождение объектов, но еще потому, что глубокая интуиция Шеллинга подсказывает альтернативный путь познания: можно оказаться не только на стороне «продуктов» (объектов), улавливая отброшенное и делая косвенные выводы, но и в точке живой продуктивности, еще не наткнувшейся на предел и не определившей себя как нечто особенное. Как говорится, выбор есть: или рыться среди отбросов (несомненно, с пользой для дела), или попытаться взглянуть на мир глазами Бога, взором чистой продуктивности, не отслеживая локализацию отброшенного.

Казалось бы, какие могут быть сомнения, если позволено разместить свой челнок рефлексии в потоке чистой продуктивности-без-продуктов, приняв участие в этой божественной регате? Увы, не все так просто в деле человеческого познания. Веерные слияния индивидов с потоком пронизывающей эманации, в основном, получили имя интуитивного познания, статус которого, прямо скажем, неоднозначен. Для современной гносеологии, озабоченной превыше всего достоверностью и верификацией, интуиция является как бы низшим родом познания, а то и не познанием вовсе. Вот Карл Поппер и его товарищи морщатся перед гегелевским притязанием спекулятивности, вызывающем у них аллергию, как и весь диалектический аттракцион немецкой классической философии в целом, – их скептицизм, тем не менее, имеет под собой все основания.

Пора всерьез задуматься, почему же Иисус не ответил на вопрос «что есть истина?». Есть простое психологическое, даже житейское объяснение: Пилат все равно бы его не понял. И это правда – истина, доступная прокуратору, была до предела исторически конкретной. Но тогда, пожалуй, не стоило бы и упоминать об этом, ведь особенности житейской проницательности не годятся на роль божественного атрибута независимо от степени этой проницательности. Отказ ответить на столь важный, можно сказать, решающий вопрос для всех уверовавших и последовавших имеет более веские причины. Иисус промолчал вовсе не из-за опасения того, что его неправильно поймут – нелепа была бы такая мелочность для Сына Божьего. Он промолчал из куда более существенного опасения, что его поймут правильно. Промолчал, чтобы не нарушить собственного завета «Бойся смутить одного из малых сих».

Ведь любая философская система, какие бы вопросы она перед собой ни ставила, непременно пытается ответить на вопрос «что есть истина?». Красноречивое молчание Иисуса не беспросветно, ведь им уже было сказано для уверовавших: Я есть Истина. Но тогда, пред очами Пилата и всего царства Кесарева, Сын Божий не повторил своих слов, но промолчал. Ибо вопрос был задан о другом, речь шла не о бытии, а о познании, и римский скептик Пилат от имени всей античности озвучил тот же вопрос, который Кант впоследствии охарактеризовал как первый для познающих: что я могу знать?

Если истина – это то, что я могу знать, и никакое познание не мыслимо без претензии на истину, то в чем она? Попробуем представить, как могли бы ответить в данном случае условные три мудреца.

Первый из них, не мудрствуя лукаво (первому можно), скажет, что истина есть несокрытость (Хайдеггер), что это, так сказать, лицевой, а не изнаночный слой сущего, это все ясное, отчетливое и умопостигаемое за вычетом человеческой замутненности как единственного осложняющего фильтра для трансляции чистой истины.

Такой ответ могли бы похвалить и Сократ, и учитель богословия, и ясно, что если бы Сын Человеческий был с ним согласен, он бы не промолчал. Увы, данный ответ совершенно не удовлетворил бы ученых, любой честный ученый мог бы со вздохом сказать: эх, как было бы прекрасно, если бы мир был устроен именно так! Однако в нем царят как раз сокрытость и иновидимость, причем не только в делах человеческих, но и в самой природе. Объекты науки замаскированы видимостью так, что их приходится извлекать, стало быть, очевидность ясного и отчетливого от научной достоверности далека, а значит, она далека и от истины, сколько-нибудь пригодной для науки.

С этим согласился бы второй мудрец, который указал бы на альтернативу чистой продуктивности и сказал бы, например, так: «Все зависит от точки зрения». Но не в том смысле, в каком познающие и, прежде всего, ученые культивируют ее, чтобы отличаться друг от друга, а в смысле исходной позиции взора. Эта позиция может располагаться внутри потока эманации и распространяться вместе с распространением «фронта чистой продуктивности», а может находиться где-нибудь «в кустах», откуда видны только отбрасываемые брызги, свидетельствующие о том или ином препятствии (о предмете). И второй мудрец сказал бы: «Да, сбор свидетельств такого рода есть основное дело познающих, но все-таки сама истина – это взор глазами Бога, это совпадение с продуктивностью, а не точный подсчет отпавших продуктов».

Сократ похвалил бы такой ответ с удвоенной вежливостью и, пожалуй, ничего больше не стал бы спрашивать, понимая, что тут исключительно удачная концовка диалога. Но как быть с молчанием Иисуса? Разве, опять же, промолчал бы он, если бы дело с истиной обстояло именно так? Он, конечно, вряд ли убедил бы Пилата и стоящих за ним скептиков, но дал бы путеводную нить всем энтузиастам познания. Тем не менее, Иисус промолчал.

Каков же был ответ третьего мудреца, необходимого для полноценности притчи? Выслушав точки зрения своих предшественников, наш мудрец, безусловно находящийся по ту сторону добра и зла, тут же отметил бы про себя, что возможность совпадения с внутренним пульсом чистой продуктивности, конечно, существует, и чувство духовного озарения этому сопутствует, – но плоды скудны и по сути ничтожны. А ведь сказано было: «по плодам их познаете их». Истина не может быть бесплодной и, кстати, плоды науки говорят сами за себя. На них основано все человеческое могущество, сама власть над природой. Но из чего исходит настоящая наука, если внимательно присмотреться к ее сырью, к ее полуфабрикатам и заготовкам? Позиция ученого, исследователя чрезвычайно далека от точки зрения изливающейся в мир продуктивности, челноку рефлексии нечего делать в этом чистом потоке, где обособившиеся продукты – это всего лишь легкие тени по краям; навигация такого рода принципиально недостоверна для ученого. Как исследователь, он, конечно же, не визионер, а вынюхиватель и соглядатай. Оставим в стороне психологов, профессиональных сортировщиков пси-отбросов (хотя кто будет отрицать их успехи?). С химиками тоже все ясно, их наука, в сущности, есть не что иное, как искусственный нюх, доведенный до пределов различимости отдельных молекул. Будь разум у собак, они первым делом развили бы себе точно такую же химию, потратив на это куда меньше усилий благодаря превосходству обонятельного сенсориума.

Ну а физики, они с чем имеют дело? С отражениями, с абстракциями, с объективными, то есть извлеченными из процесса и подсохшими результатами, – пусть каждый на свой вкус подберет для них собственное имя. Растерянность возникает у физиков (скажем шире, у естествоиспытателей), когда включение наблюдателя меняет картину и, стало быть, отсутствует надежная объективность. Немудрено, что обнаружение принципа неопределенности Гейзенберга стало вызовом естествознанию, а тут еще этот двоящийся кот Шрёдингера… Трудности преобладают именно в тех регионах сущего, где еще не наработано (или не отработано) достаточное количество «продуктов», если говорить в терминологии Шеллинга, или, выражаясь более современно, достаточное количество объективаций. Потому-то там так мало данных для достоверного истинного познания. В тех же регионах сущего, где скопилось уже достаточное количество отбросов, выведенных из мерцающего режима неопределенности, там с плодами познания дело обстоит гораздо лучше, и они, эти плоды, явлены в зримых приметах могущества. То самое знание, которое Фрэнсис Бэкон определил как силу, обретаемо именно здесь, и именно таким образом. И постройки этого знания, истинного, поскольку действенного, складываются из отходов творения, из всех видов ископаемых, если исходить из того, что и кристаллическая решетка – так сказать, опора всех твердых тел – тоже есть осадочная порода Вселенной. И вот, окинув мысленным взором все это, наш мудрец, возможно, сказал бы: «Что есть истина – спрашиваете вы? Отвечу: так, срань Господня».

Сын Божий не мог дать такого ответа и потому промолчал. Этот безжалостный и точный ответ ничего, впрочем, не говорит об истинной жизни, он просто является ответом на кантовскую редакцию вопроса, на то, «что я могу знать?». Если речь идет о наиболее эффективном, действительно преобразующем мир познании, то ответ третьего мудреца следует признать справедливым. Единственное, о чем здесь уместно спорить, так это о терминах, о точном имени: отбросы, прах, ископаемые – на чем остановиться? И кто в этом смысле ученый – копрофаг или падальщик? Или, быть может, наука соединяет в себе обе эти составляющие?

Тут, как ни странно, многое тоже зависит от точки зрения. Шеллинг полагал, что изначально неживой природы нет вообще, и то, что мы рассматриваем как спокойную объективность, это «следы угасшей жизни» в самом широком смысле слова, – именно как продукты, отпавшие от продуктивности. Если мы понимаем жизнь в более узком и привычном смысле как земную органическую жизнь, то остатки умерших существ, не поглощенные ближайшим метаболизмом и в значительной мере устилающие биосферу, все же могут быть причислены к отбросам-экскрементам. В сущности, и законы естественного отбора, и теория эволюции как таковая были сформулированы на основе изучения отходов, ископаемых остатков, образующихся в ходе жизнедеятельности организмов и видов. Конечные продукты такого метаболизма, а может быть, и всех метаболизмов вообще, составляют в совокупности объективный мир. Промежуточным продуктам не хватает именно объективности, они могут быть полны остаточной жизни, и потому суждения о них будут лишены той научной достоверности, которой обладают выводы, сделанные на основе классификации отбросов.

5.

Теперь, пожалуй, можно составить предварительную сводку, озаглавив ее «Деяния познающих». В верхнем левом углу тогда разместится священная копрофилия, составляющая саму суть методологии науки. Это свод гимнов объективному познанию и свод правил о том, как не сбиться с пути истинного, не спутать какой-нибудь еще не очищенный от субъективности феномен с объективной истиной. Жрецы священной копрофилии следят за тем, чтобы их верные последователи не пытались попасть в ритм Вдоха–Выдоха, а отыскивали настоящую «срань Господню» – только успокоившиеся в своей безжизненности конечные продукты метаболизма. Где-то в серединке таблицы обнаружится другая копрофильная дисциплина, – социология, но только самого безупречного, американского разлива. Она имеет дело с репрезентативными выборками, подборками, взвешенными оценками, шкалами и другими показателями, откуда изгнано даже подозрение на субъективность и на пристрастность. Валидное социологическое утверждение должно быть именно конечным продуктом метаболизма. Например: «81% замужних женщин, отвечая на анонимную анкету, выражают недовольство текущим браком, но лишь 44% из них готовы прекратить брак, как только представится подходящий случай». Так выглядит приемлемый для социологии факт – но отрицать выявляемые закономерности было бы смешно. Всякая язвительность здесь бьет мимо цели. Как и в других случаях, добытые факты не подводят, равно как и особый метод обращения с ними, – статистика. Статистику нельзя обойти молчанием, говоря об успехах познания и познающих.

Опять-таки, задумаемся на минуту, что такое статистические данные, что они напоминают? Эти данные нельзя подкорректировать задним числом, статистику нельзя опровергнуть в ходе парламентских дебатов – тем самым, статистические данные напоминают о результатах сделанных (и умело взятых) анализов. Стохастический разброс – это как бы сноп искр при торможении, при вхождении некоторой продуктивности в плотные слои осуществленности. Если они касаются субъектов, то субъекты представлены здесь не как активные личности, а как социальные тела. То есть статистика ранжирует отправления социального тела – и это как раз то, что нужно диагностам, поскольку им нечего делать в ситуациях, когда проявляется воля, обман, живое присутствие и вообще всякая собственная субъектность (субъективность). Контролируемое бытие-для-иного, равно как и событие сознания, не имеют статистического измерения, и потому копрофилии (в форме социологии) тут нечего ловить. Но, опять же, оценочные суждения, а тем более осуждения, должны высказываться очень осторожно, например: «Никто не виноват, что именно такое знание есть сила». Совсем по другому поводу сходную мысль высказывает Ницше:

«В самом деле, кто станет сомневаться в пользе того, что такие умы временно достигают господства? Было бы ошибкой считать, что именно высокородные и парящие в стороне умы обладают особенной способностью устанавливать многочисленные мелкие общие факты, собирать их и втискивать в выводы: как исключения, они скорее занимают прямо-таки неблагоприятное положение по отношению к “правилам”. В конце концов они должны делать нечто большее, чем только познавать, – они должны быть чем-то новым, означать что-то новое, представлять новые ценности! Пропасть между “знанием” и “умением”, быть может, больше, а также страшнее, чем думают: возможно, что могущий в высшем смысле, т. е. творящий, должен быть незнающим, – тогда как с другой стороны научным открытиям, подобным открытиям Дарвина, пожалуй, даже способствует известная узость, сухость и рачительность, словом, нечто английское. – В конце концов не следует забывать того, что англичане с их глубокой посредственностью уже однажды были причиной общего понижения умственного уровня Европы…»[6].

Прервем здесь цитату, иначе она заведет слишком далеко. Для нас важно, прежде всего, совершенно справедливо отмеченное обстоятельство, что временно достигаемое господство опирается на «особую способность устанавливать многочисленные мелкие факты», собирать их и «втискивать в выводы». Такого рода собирательство исключительно плодотворно – взятка за взяткой как бы заполняются соты самой истины. И Чарльз Дарвин, создатель одной из самых эффективных теорий современного естествознания, пожалуй, даже несколько недооценивается Фридрихом Ницше. Но принадлежность к типу ума определена совершенно правильно, убедительность естественного отбора подтверждается отборной копрофилией, навыками регистрирующего познания, умеющего отделять кристаллики объективного от картины сырой, меняющейся процессуальности. Некоторые методы естествознания позволяют принудительно осаждать продукты из продуктивности путем, например, проникающей абстракции, то есть еще до того, как они сами осядут и подсохнут, – для этого, конечно, нужно располагать эталонами осевшего и отпавшего сущего.

Бросим теперь взгляд в правый нижний угол нашей сводки истинного знания. Именно там мы обнаружим его наиболее житейскую часть, которая как раз и обеспечивает триумф фаустовской цивилизации. Это целое сонмище устройств, экономящих присутствие, то есть заменяющих субъекта, где это только возможно: термостаты, фотоэлементы, таймеры, «доводчики дверей», объективаторы всех видов, бдительная стража, способная препятствовать проникновению всякой не оцифрованной индивидуальности[7]. Для рыцарей ордена копрофилов все подобные затраты, безусловно, стоят свеч, они повышают специфическую экономичность среды обитания.

Здесь же, по соседству, располагается и криминалистика и вообще вся фаустовская юриспруденция, заменившая свидетельские показания вещественными доказательствами, что привело к ожидаемому триумфу соответствующего вида знания, в том числе к революции в профессии сыщика (криминалиста), еще более сблизившегося с ищейкой. Втискивать улики в выводы методом дедукции, всесторонне вынюхивать преступника по невольно оставленным им следам – в этом современный мир преуспел ничуть не менее, чем в других копрофильских дисциплинах. Что же касается разговора по душам, прямой беседы, – здесь, напротив, следствие изрядно деградировало и фаустовский субъект норовит во всех возможных случаях задействовать вместо себя, например, детектор лжи. И если теперь окинуть общим взглядом всю сводку установленных истин, вопрос Пилата (в уточняющей редакции Иммануила Канта) получает вполне однозначный ответ, озвучивать который, действительно, не пристало Иисусу.

6.

С гносеологическим аспектом истины все ясно: истина есть конструкция из отходов творения, и она объективна, поскольку отходы суть конечные продукты метаболизма и хорошенько подсохли. Назовем ли мы соответствующий строительный материал «явлениями», как это сделал Кант, или, например, отражениями внешнего мира, суть дела не изменится. П. Валери прав: мы познаем сущее в его отбросах, внимательный взгляд на процедуры нашего продуктивного познания не оставляет сомнений на этот счет.

Но гносеологический аспект – не единственный, и сущее мы не только познаем. Мы совершаем поступки, деяния, осуществляем контактное проживание, что и позволяет нам вернуться к прежнему утверждению: «Я есть свет и Истина». Этими словами провозглашается истина деятельной жизни, не имеющая прямого отношения к специфической достоверности знания, к тезису Бэкона «знание – сила». Вчитаемся еще раз в соответствующий фрагмент размышлений Ницше: «В конце концов они должны делать нечто большее, чем только познавать, – они должны быть чем-то новым, означать что-то новое, представлять новые ценности! Пропасть между “знанием” и “умением”, быть может, больше, а также страшнее, чем думают: возможно, что могущий в высшем смысле, т. е. творящий, должен быть незнающим…».

Речь идет не столько об «умеющем», сколько о могущем, поступающим и способным к поступку. Речь идет о созидающем ценности, которые не отпадают от продуктивности, а пребывают внутри нее и омываются ею. «Незнающий» в смысле Ницше интуитивно следует изречению Экклезиаста «умножая познание, умножаешь скорбь», ибо, опять же, интуитивно он понимает, в чем источник скорби, понимает, как опасен перегруз статистическими сводками, уликами и вообще «фактами»: от такого перегруза становится нечем дышать, хотя люди – это, конечно, существа двоякодышащие, и совсем без рефлексии не обойдется никто из живущих человеческую жизнь. Но истина бытия должна быть свободна от перегруза, легка на подъем, пригодна для полета. Эта истина действительно конкретна, поскольку не выпала из потока своего времени, она есть подлинная эпифания, она может быть изменена и восстановлена, распята и воскрешена. Истина бытия не объективна, потому что она не объектна, в отличие от достоверности познания она не роется среди «полезных ископаемых», – все ископаемые для нее бесполезны. Это не конечный продукт метаболизма, а такой ресурс бытия и времени, за который идет непрерывная борьба.

И все же человеческая автономия никогда не теряет из виду мусорной кучи. Онтологическая опора свободы – это бросовый ресурс, который никто из высших игроков, никто из прежних игроков не может втянуть, вобрать в себя, ибо это конечный продукт метаболизма, куча отработанных отбросов. В этой куче можно долго и безнаказанно рыться, ведь в ней оставлены улики всякого обезвреженного сущего. Но, с другой стороны, человеческой экзистенции не обрести без выхода в пространство осуществленности, в борьбу за признанность, в собственный хронопоэзис. Штурм плотных слоев реальности, их очеловечивание и их превосхождение человеком означает превосхождение самого ветхого человека, неизбежно «ветшающего», как и все сущее в любой локальной нише. И чтобы обрести эту истину, мы должны выйти за пределы глагола «знать».

 

Примечания

[1] См.: Брайсон Билл. Краткая история почти всего на свете. М., 2007.

[2] Арендт Х. Vita Activa или о деятельной жизни. СПб., 2000. С. 69.

[3] Tauber A. The Immune Self. L., 1998. Иновидимость — это то, что «подставляется», чтобы ввести в заблуждение.

[4] Докинз Р. Эгоистичный ген. М., 2010.

[5] Шеллинг Ф. В. Й. Введение к наброску системы натурфилософии, или О понятии умозрительной физики и о внутренней организации системы этой науки / Шеллинг Ф. В. Й. Сочинения в 2 т. Т. 1. М., 1987. С. 198.

[6] Ницше Ф. По ту сторону добра и зла / Ницше Ф. Сочинения в 2 т. Т. 2. М. 1990. С. 372.

[7] Любопытное описание всего этого множества «человеко-заменителей» дано французским философом Бруно Латуром. См.: Латур Б. Нового времени не было. Эссе по симметричной антропологии. СПб., 2006.

 

В заставке использован кадр из фильма Константина Лопушанского «Ночь в музее» (1989)

© Александр Секацкий, 2019
© НП «Русская культура», 2019