Если вспомнить определение поэзии, данное Кольриджем: Лучшие слова в лучшем порядке, то многие поэты наших дней окажутся чуть ли не вне её пределов. Но в том-то и состоит вечная тайна поэзии, что определить её можно только стихами, а уж в них мы как-нибудь разберёмся: в поэзии они или вне. С пределами придётся проститься сразу.
Передо мной стихотворная книга Александра Ожиганова «Стрекоза». Это первая книга поэта. Она рождалась на моих глазах, и я доподлинно знаю её содержание, но зная имя, не осмелюсь вторгаться в тайну. Зато мне есть что порассказать о самих стихах, вошедших в эту воздушную книгу.

Как не верти сие трепетное создание, Кольридж тут ни при чём. Лучших слов в лучшем порядке не сыщешь. Да и что есть эти лучшие слова? Самые точные? – Едва ли. Стихи бывают прекрасны и своей неточностью, слова их подчас волнуют мерцанием ускользающего образа, смысла, наконец, многозначностью семантических связей, музыкой. А если всё это есть, то могут ли быть более незаменимые звуки, чем те, какие мы слышим в лучших стихах лучших поэтов: и тех, кто предпочитал слова точные, и тех, кто выбирал самые туманные, тёмные, чуть ли уже и не слова, а признаки тайны.

Есть речи. Значенье
Темно или ничтожно.
Но им без волненья
Внимать невозможно.

Пусть муза Ожиганова подтвердит это вслух!

Стрекоза
Н.В.Д.

1.
Смотри любимая сестра
смотри ноябрьская гроза
смотри у синего костра
опять танцует стрекоза

Опять кристаллы папирос
опять безлюдный перевал
опять ложится поперёк
тропы колючий астрагал

Смотри никто нас не спасёт
смотри ни ангелов ни фей
смотри как медленно ползёт
к тебе последний муравей

2.
«Я муравей а не царь
зарежь меня и зажарь
на этом костре
по ветру пепел развей
я не царь а муравей»
он говорил сестре

«Ты муравей а не царь
ну что же мне очень жаль
но я не пойму
что мне до грусти твоей
ты не царь а муравей»
она отвечала ему

«Загонит любых царей
в нору говорил муравей
снег ветер и гром
не прогоняйте меня
и до наступленья дня
я позабуду дом»

«Но я не забыла дом
и стол под любым листом
с бочонком вина
до сих пор не в тягость мне
память об этом вине»
ему отвечала она

3.
Слабый слабый свет
а источник света
за десятком лет
ледяная флейта

Светлый светлый хор
звук подобен свету
дует ветер с гор
в ледяную флейту

4.
В предрассветной мгле скрипела
старая повозка
впереди коней летела
мокрая стрекозка
на одном крыле желтела
звёздочка из воска
на балу напропалую
всё она плясала
в ночь последнюю сырую
до смерти устала
и на старенькую сбрую
ленту привязала

И скрипит скрипит повозка
молния сверкает
а усталая стрекозка
в полумгле летает
и кичась остатком лоска
плача умирает

Тускло звёздочка на воске
на крыле мерцает

Что это? – Стихи. При том настоящие, ожигановские, каких мы не слышали. Что за голос в этих странных стихах, где нет знаков препинания, а душа поэта высказывается так, будто их и не надо. И без них интонация столь достоверна и пронзительна, а строфика столь естественна, выразительна и прекрасна, что эти почти бесплотные звуки флейты становятся дуновением ветра на перевале, дыханием самой осени, течение еле приметного глаза Времени.
Вот вам и первый сборник поэта, сама душа этого сборника. Эти образы сквозят на протяжении всей книги, тягучей и долгой, как те десять лет, в какие она была создана.

Стихи написаны в 1969 году. К тому времени я знал Сашу четвёртую осень и уже природнился к стихам его, к нему самому, ко всему, что принёс в мою жизнь этот странный молчальник, глуховатый к стороннему шуму нападок и похвал. Так близко свела нас тайна поэзии, какой мы тогда взалкали, так и не утолив нашего юношеского голода обильными продуктами тех лет, завалившими полки книжных гастрономов. И вот от этой жратвы остались одни прилагательные. А тайна поэзии, взыскуемая нами, оказалась судьбой и жертвенным словом, в котором вино вдохновения столько раз отдавало памятью крови.
С тех пор много чего утекло в потоке, где мы время от времени встречались глазами, а то и просто отражались в безразличной струе под солнечными и пасмурными небесами России.

То мы на пару сгребали снег вокруг Эрмитажа. То я доискивался своего приятеля в полку в Старом Петергофе, где он имел случай служить так близко от Сосновой Поляны, нашей общей с ним и привычной провинции. То он возвратился ко мне из армии, уже из Вологды, куда занесла его солдатская доля. То, наконец-то, я махал к нему в Молдавию, о которой столько от него слышал.
Там – в Молдавии и на Лимане я посетил с ним все те места, какие подарили нам, северянам, не очень-то южного поэта – его самого – Александра Ожиганова.

Места явились мне именно такими, какими они проглядывают в его стихах. Днестр уносил к Русскому морю быстротекущие мутные воды. Бендеры и Тирасполь выглядели томящими и безвыходными, примерно такими местечками, от которых исстари бежали поэты. Бежал и Ожиганов. Впрочем, не бежать было бы и невозможно. Поэты с таким дарованием всегда разрывают сомкнутый круг родных заборов и стен.

Я вырываюсь из кольца
Родного города, родного
И нелюбимого лица.
Прощая, плешивый Иегова!

Это стихи 1965 года. Юноша определил свою предысторию как нечто ветхозаветное, уже пришедшее в его сердце, обновлённом стихией поэзии. А в 1973 году он заканчивает стихотворение о Бендерах следующими словами:

Я руки за спиной сведу и сяду.
Что нужно мне?.. Мне ничего не надо.
Но что здесь моему подвластно взгляду?
Всё, от чего не оторвать мне взгляда!

Но ещё было местечко Парканы. Его хорошо видно с высокого берега Днестра в пыльных Бендерах. Огромное болгарское село за Днестром. Черепичные крыши мазанок напоминают полотна Сезанна.
Там среди неоглядных виноградников и непролазных садов отстоялась какая-то невыразимая горечь поэта, лишённого дара солнца в этой распалённой солнцем земле, но зато в преизбытке наделённого, нет, не грустью, (в нём ничего нет расплывчатого, туманного), но какой-то неодолимой тоской, процеженной сквозь крупицы слов, подобных магическим кристаллам здоровой аттической соли.

Диалог

«Не останавливайся здесь:
Ты всё ещё в гостях – не дома!
Всё смысла лишено, всё невесомо.
Не соль и суть – а вспененная взвесь.

Не останавливайся здесь!
Здесь кое-что тебе знакомо…
Усадьбу белого детдома
Ты видишь, поглядев отвесно ввысь.

Там ангел в белом колпаке
И вылинявшей куртке,
Там ангел кроткий, ангел жуткий
Обломок кирпича зажал в руке.

Его ладонь в открытых гнойниках
И голову, как факел, керосином
Облитую, ты видишь?.. В двойниках
Взвесь повторяет эту же картину».

— Приевшееся колдовство
Как дрожжи здесь необходимо.
Немного солнца, горсть сухого дыма,
Глоток вина – вот только и всего!

— Здесь ангел отразился в двойниках
Из взвешенных частиц, из мнимой глины.
Земной пузырь пронзив до сердцевины,
Ты одного из них сомнёшь в руках.

Здесь смысла нет ни в чём, нет сердцевины.
— На полпути – я не на облаках!
Там ангел, расплодивший насекомых,
Обломком кирпича швыряет: трах! –
И наконец-то найден икс искомый.

Необходимо колдовство.
Необходима ведьма в три обхвата,
Растущие, как на дрожжах ребята
И жара впрок – вот только и всего!

— Тебя охватывает страх.
Запрячься же, укройся под соломой!
Во взвеси вспененной и невесомой
Ты только лишь соринка на губах.

Я пью от жара вспененный настой,
Отвар, который пострашней отравы.
Здесь всё – игра, здесь всё – одни забавы,
Броженье, гниль, земли пузырь пустой…

Ни берега здесь нет, ни переправы.

— Необходимо колдовство,
Путеводитель и запас словарный,
И стол – корабль простой и легендарный –
И одиночество – вот только и всего!

Не догадается о том,
Как парус призрачный надёжен,
Тот – наверху. Он только корчит рожи,
Швыряет сверху битым кирпичом.

«Не останавливайся здесь!» Это всего лишь мучительное заклятье, сердце же навсегда остановилось где-то здесь над взвесью, вспененной и невесомой, то есть над неоглядным и непроглядным Днестром.
Это и другое стихотворение написаны после армии, когда Александр Фёдорович Ожиганов искал где ему, наконец-то, остановиться. Это – пейзаж и местообиталище детской души, которую тянет над рекой памяти, как во сне, неодолимая тяга Времени.

Села дощатый тротуар
И клёны тонкие в гурьбе…
Я получил сегодня в дар
Воспоминанье о тебе.

О детство в солнце голубом!
Окна узорчатая резь…
Не воскресает ли в былом
Всё – похороненное здесь?

В этих стихах с беспощадной отчётливостью отразился образ тех мест уже не жизни, но души, где через год я удивлялся верности этих скупых и чуть горчащих слов.
Даже «окна узорчатая резь» была действительно узорчатой. В Бендерах есть колокольня, построенная каким-то итальянцем, там же и похороненным. В проёмах её звона узорчатой резью, какая относится и к нестерпимому свету в окнах, переливается таинственная решётка странного оптического эффекта, о котором ничего достоверного я так и не смог узнать у знакомых архитекторов и физиков.

А это голубое солнце! Что за нежность и горечь! И это на юге – лунное солнце… Что же! Вполне возможно, что зрение поэта до сих пор остаётся детским и сверхчувствительным. Даром, что у Саши очень плохое зрение. Впрочем, ему дано видеть нечто большее, может быть, даже оттенки избыточного ультрафиолетового свечения далёкого солнца детства.
Это далёкое солнце детской души до сих пор освещает бесприютную жизнь поэта, где бы он ни скитался.
Да, стихи Ожиганова как-то по-особенному угрюмы, чуть ли не безисходны, но в них всегда царит латинская ясность и уравновешенность.

Юго-запад уже в который раз одаривает нашу поэзию дарами Назона, незримо блуждающего где-то там по Дунаю, Днестру, Лиману и Понту. Там и я порой слышал его стенания и «голос, шуму вод подобный».
Антиох Кантемир, Херасков, Пушкин, Багрицкий, Штейнберг, Рейн, Ожиганов… Вот те имена, приходящие мне на память при воспоминаниях о Бендерах, Кишинёве, Аккермане, Одессе.
Если сказать откровенно, Ожиганов родился в Одессе, одесситом и вышел. Такой же, как все они – одесситы – неунывающий, земной, вещный. Вот только молчалив и сосредоточен, как мы – ленинградцы. Впрочем, сам Ожиганов утверждает, что ко мне это не относится. Что ж! Как видно и впрямь исключения подтверждают правило.
Ожиганов от рождения носил «золотое клеймо неудачи на ещё безымянном челе», носит его и поныне. Лишь чело явно утратило черты безмятежности.

Я вообще считаю, что неудача не столь страшна, сколь ей малюют. А волков бояться – в лес не ходить. Про Ожиганова же можно сказать и по-другому: сколько волка ни корми, всё в лес смотрит. Он явно обречён на неудачу, и в этом его спасение. Удачи, Саша!
Удачи и тебе, поэт Ожиганов! Вы оба согрели моё порядком загнанное сердце, когда я решился навестить вас, то есть тебя и детство твоё в вашем полуденном от нас, гипербореев, отъединении. Решился и не раскаялся.
Как же я пьян был, если с тех пор счастье не посещало меня. Тем завиднее доля дарителя, потому что ты подарил мне две счастливых недели. Таким и помню тебя – пьяного дружбой на мелькнувших тем летом холмах Кишинёва и дюнах Каролины Бугаз… Где ещё – не столь важно.

Но вот Ожиганов… Едва ли читатель найдёт в нём избыточный оптимизм, какого мы все заждались. Но что-то он всё же получит.

Я выпил много красного вина,
Пытался петь, шутить и улыбаться…
И мне печально девочка одна
Сказала: что ж, давайте целоваться!

Ночной неторопливый листопад
Переполнял глубокую аллею.
И девочка сказала: говорят,
Что ничего я толком не умею.

Вы – мой наставник, опекун и брат.
Мне, как ребёнку, ничего не снится…»
И я ей улыбался невпопад
И называл любимой ученицей.

А озеро мерцало в полутьме,
Как холст нерасчленённого экрана.
И за кругами веток, на холме
Ещё светились окна ресторана.

Её лица магический овал
С раздвинутыми детскими губами
Я в суеверном страхе целовал
И гладил деревянными руками.

И всё, что я до этого умел,
Всё, что ещё могло бы пригодиться, –
Вобрало побелевшее, как мел,
Лицо моей любимой ученицы.

А вот иные воспоминания. Старый Крым. Ожиганов уже был там с детдомом. В 1968 году за чтением Мандельштама его дума вновь оплотнила память.

Старый Крым
Памяти О.Э.М.

Мне хочется увидеть Старый Крым,
Который был когда-то молодым,
Сойти по тем запущенным ступеням
И тихо поклониться старым теням,

Тем старым теням, перешедшим в Тень.
Ступень… И вот – ещё одна ступень…
А третяя ступень уже незрима…
Шуршит пустая раковина Крыма,

Гниёт родник, и медленный песок
Так незаметно трогает висок,
Что отшибает память поколенья
Заученным растленьем среди тленья.

Заучена измученная речь.
Описана одними гордость плеч,
Описан у других орлиный отблеск…
Но описи предполагают обыск.

А раковина всё-таки пуста.
И только шум, когда к устам – уста,
Постылый шум, изустный и жемчужный,
Томит тоскою: чуждой и ненужной…

Еврей, однообразный, словно бог,
Безобразную речь создать не мог
И в этой жизни – ангельской, собачьей! –
Всё понимал и ничего не значил.

Несомненно, он читал Мандельштама. Я сам давал ему списки. Но были и другие поэты. Им-то и было суждено напечатлеться в его сознании. Это прежде всего Ходасевич, Рейн, Бродский, позднее Бобышев.
Ближе всех ему Ходасевич. Более того, я бы назвал его Ходасевичем во втором воплощении. Говоря его же словами, «как желчным Владислав», кстати, он тут же называет его учителем, Ожиганов порой прямо-таки трясётся от злости при виде бессмертного людского безобразия.
Но что делать! Ему дано реагировать на малейшие отклонения от человеческой правды. О Божеской правде с ним лучше не говорить. Её для него обнаружить трудно, поскольку он европеец по образованию, то есть наследник гуманизма и антигуманизм он в нём так и не усмотрел. Зато он буквально на каждом шагу обнаруживает зримые следствия антигуманизма, то есть ему вообще дано видеть по большей части следствия, поскольку сознание его феноменально по самой своей латинской сути. Оттого ему так и близок Ходасевич. Оба они видят мир слишком отчётливо, и это доставляет им, что тут поделаешь, муку.
Близок ему и Кушнер. Недаром и Кушнеру нравятся его чёткие линии, прямизна метафор и скупость мысли. Но вот чего уж вы не найдёте у Ожиганова, это кушнеровского штукатурства. В образе Кушнера всегда примерещится умелый портной. Посмотрите, как лежат у него в стихах вещи… Он всегда их у вас на глазах поправит. А эти всплески руками, хватания за голову!.. Но как же точны выкройки Кушнера! Я всегда любовался. Впрочем, наша дружба с Кушнером так и началась. Кушнер похвалил стихи Ожиганова, Ожиганов – мои. Позже мы оба навещали старшего поэта и всегда повторялось одно и то же.
Бродский же напротив отметил в стихах Ожиганова соловьиное начало, чувственный избыток эмоции, его романтизм, чего так не любит Кушнер. Но романтизм ожигановский романского происхождения. Ничего готического искусство в нём так и не обнаружило. Правда, он пытался зажечься от ледового пламени готики, но это его увлечение только оттенило подлинную ожигановскую природу – природу Назонова света.
Ожиганов сам открыл всё то, что ему сродни: Юго-запад, римских классиков, Ходасевича, Бродского, Рейна, Бобышева и Кушнера. Он и к Гёте приглядывается всё потому же. Видно, чует в нём римлянина. Но самым решающим было ему открытие Ленинграда. Здесь и музеи, и библиотеки, и поэты, и художники… Словом, Ленинград.
И до чего же близка ему оказалась наша скромница Муза, её чуть бредовое воображение, воспалённое белой ночью, её бессонное бдение над призрачными рядами античных колоннад, архитравов и портиков, скандинавка, возмечтавшая быть смуглой римлянкой Флорой.
Он прижился к поэзии нашей, будто ему нипочём эта нордическая суровость резкого стиля и ледяная скованность всей формы в целом. Эти признаки, можно сказать, привились, как оспа «мальчику Ионелу», и он, переболев, не погиб, но окреп и акклиматизировался. Будьте уверены!
И ныне мягкость причерноморской речи ощущается разве что в певучих интонациях «юго-западного полумолдавского стиха», как выразился сам поэт. Тембр же самого голоса, его энергия, приобрели размах и масштабность ленинградских поэтов, таких как Бродский, Бобышев, Рейн. Это мы видим в больших стихотворениях и композициях Ожиганова («Ленинград», «Элегия», «Восточные сказки», «Утопия», «Барак»).
В маленьких же стихотворениях тембр продолжает оставаться певучим, но приобрёл какую-то кристальную колкость и сдержанность, будто слегка осолился или оледенел. Вот стихотворение 1973 года:

Что ещё мне спеть с тобой, синьора?
Нет ни слёз, ни смеха, ни тоски.
Утреннею дозой «беломора»
Сердце зажимается в тиски…

Итальянка ты? Или испанка?..
Перуанка?.. Трудно разобрать.
Может быть, ты – инопланетянка?
Как развеселить тебя? Обнять?

Видишь: я ещё топчусь в двадцатом
Веке – Волга … Вологда… Октябрь…
Может быть, мы спели б о крылатом
Паруснике? Есть такой корабль.

На него поднимется не каждый:
Кто рождён пучиной – в экипаж!
Вряд ли ты его встречала дважды.
В радужных наклейках твой багаж.
И тебя уносят самолёты,
Корабли и ветры дальних стран…
Кто ж ты, путешественница, кто ты?
Может быть, росла ты у цыган?

Мы с тобой увидимся не скоро:
Я из этих кущей – ни ногой!..
Что мне спеть? Что спеть с тобой, синьора?
Что мне спеть вполголоса с тобой?

Стихи явно ленинградского происхождения, но в них проглядывает какая-то несеверная нежность. Впрочем, здесь явственно звучит петербургско-цыганская, стрельнинская интонация. Есть даже оттенок меланхолии. И вообще, сатурническое безумие как-то развилось в ожигановской натуре именно в Питере. А вот другое:

Еда и сон, и чтение не впрок
Для канцелярской крысы, кем являюсь:
Не ем – травлюсь и не лежу – валяюсь,
И не читаю – шарю между строк.

Будильник тарахтит, как автомат.
Из кружки – чай, из пачки – сигарету.
И на бегу, как общую диету, –
Глоточек Леты, чёртов препарат!..

Стихи написаны в 1974 году. В них больше резкости и колкости. К сожалению, поэт нынче всё реже доверяет своему напевному дару. Может быть, в своей новой книге, вдали от сдержанных упрёков и жарких похвал, он сумел вырваться из ледяных объятий Ингерманландии и приобрёл нечто принципиально новое, вот уже три года приобщаясь волжскому накатистому простору, ибо сейчас поэт живёт в Куйбышеве и как-то потерялся из виду.
Юго-запад, Северо-запад, Юго-восток… Остаётся разве что Северо-восток… Но это уже не его привилегия. Ишь, разбросался!
Что ещё принесёт поэту наше русское море необъятных говоров и необозримых разноречий? Чем ещё обогатится его и без того хорошо разработанный и послушный стих?
На моей памяти осталось много высоких отзывов о стихах Александра. Достаточно вспомнить имена: Горбовского, Кушнера, Сосноры, Бродского, Бобышева, Рейна, Татьяны Гнедич.
Нечего и говорить, что вся «команда» ленинградских поэтов вот уже десять лет знакомится со стихами Ожиганова и ни разу не окрысилась на него, как на чужака и пришельца. Все давным-давно привыкли числить его ленинградцем, как москвичи не мыслят Москвы без Алейникова, хоть он всегда был из Кривого Рога. Так и мы уже никогда не сможем себе представить нашего города без одессита и «молдаванина» Ожиганова, который, если приглядеться, нет-нет и глянет татарином.
И что с того, что ему так и не удалось поселиться здесь своим среди своих! Его стихи сами о себе заявили в наших сердцах. И ещё раз послушайте голос ленинградского поэта. Привожу одно из любимых его стихотворений. Вот оно:

Красная улица
(здесь в 1831 году жил А.Пушкин)

Я полюбил тебя за влагу
Апрельских утр, за пенье птиц,
За боль, за белую бумагу,
За суету вязальных спиц,
За самый малый взмах ресниц,
Скороговорку, слов свеченье…
Замедленная речь старух
Утратила своё значенье.
Слова не радовали слух.

Ты помнишь ли счастливых двух?

Состарились здесь два столетья.
Осталась белая доска,
Его любовь, его тоска,
Которую преодолеть я
Не в силах до сих пор… И третья –
Та царскосельская жилица,
Которой воздано сполна!

Но не дочитана страница…
Простит ли нас Карамзина?

Недаром улица красна,
Тиха, недаром на закате,
На неизменном сквозняке
Я жду в слезах, и кто-то катит
На самокате в тупике.

Не будет лучшего подарка,
Чем желчный и продрогший весь –
На Красной улице, под аркой
Сената и Синода. Здесь.

С тех пор, как было написано это стихотворение, прошло восемь лет, и поэт, по всем признаком, кажется понял, что встреча, о которой он так страстно мечтал, состоялась.

7 апреля 1976

 

АЛЕКСАНДРУ ОЖИГАНОВУ

I.
Оттого ли, что нищ твой Христос и незрим,
Одарил тебя Бог нищетой, и за это молчаньем.
Брат мой, нищенка муза твоя, сам ты щупл, пилигрим.
Занесло ж тебя к нам на базар, где с животным урчаньем
Рим кромешный влагалище речи сосёт.
Занесло ж тебя… Эдак
Разве слово заносит на рифму, поёт
Мерный синтаксис «лазаря». Редок
Наш язык, точно рваная сеть.
Не уловишь сей рванью достаточно рыбы.
Но затем, чтобы нищего «лазаря» петь
Нужен вещий ловец и достаточно — нищий,
Посылает нам Небо прообраз поющий
Нищеты христианской, апостолов, дабы
Мы смогли их распять пред собой лишь за то,
Что невместно посланникам Бога потёртое слов решето.

2.

И за то, что нищ твой Христос и незрим,
Не заметит крушенья империи Рим,
Посягнувший на слово твоё запылённое, странник,
И могилу твою не отыщут, и время пройдёт,
И могилу твою археолог найдёт,
И пройдут времена, и в Россию, посланник,
Ты зайдёшь на советское время затем,
Что последнему Ромулу мстит поражением Рем.

3.
Но за то, что нищ твой Христос и незрим,
Не поверят тебе, шестикрылый босяк, серафим,
И мечу твоему удивляться не станут,
Разве вскользь усмехнутся твоей нищете,
Не расслышав глагола в словесной тщете,
И полушки никто не подаст, разве власти пристанут.
Разве сплюнет окурок студентка твоя,
Комсомолка, скользящая взглядом змея,
Улыбнётся развратно,
Да какой-нибудь, как называют, поэт
Зазевается сдуру на твой силуэт,
Уходящий в пространство на вечный ночлег,
И следов не запомнит курящийся снег,
Так явленье твоё невозвратно.

1970

 

На заставе: О.Охапкин и А.Ожиганов, начало 1970-х гг. Фотография Виктора Немтинова

 

© «Русская культура», 2019