Кандидат филологических, доктор философских наук, профессор. Профессор кафедры философии ЛГУ им. А. С. Пушкина и международных программ Европейского университета в Санкт-Петербурге; читает курсы по философии (эстетике, этике, философии и семиотике культуры, аксиологии), истории русской и зарубежной культуры, истории российского и зарубежного женского творчества, философии, теории и практике (культурного) перевода, петербургской культуре. Области исследовательских интересов: история культуры, сравнительное литературоведение, история русской эмиграции, гендерные исследования, женское творчество, философия и история перевода. Автор и редактор 15 книг, среди которых монография «Метаморфозы в изгнании: Эстетика литературного быта русского зарубежья» (СПб., 2003), «Камер-фурьерский журнал» Владислава Ходасевича (М., 2000, 2002), «Мы: Антология женской прозы русской эмиграции» (СПб., 2003), «Грасский дневник» Галины Кузнецовой (СПб., 2007), «Столицы мира в поэзии русской эмиграции» (СПб., 2011), собрание женских воспоминаний о революции 1917 г. и гражданской войне (СПб., 2013), “Изгнание как послание: эстезис и этос русской эмиграции” (СПб., 2015) и др. Автор более чем 200 научных статей, обзоров, библиографий и рецензий, опубликованных в изданиях России, Польши, Великобритании, Германии, Финляндии, США, Израиля, и ряда переводов художественной и научной литературы. Проводила исследования, участвовала в конференциях и читала лекции в университетах США, Великобритании, Финляндии, Польши, Швейцарии, Германии и др. Профессиональный переводчик с английского и польского языков; член Союза писателей Санкт-Петербурга и Союза российских писателей. Член многих российских и зарубежных научных и профессиональных ассоциаций; член редколлегий и редакционных советов российских и польских научных изданий.

 

Самоубийство представляется нам «черной дырой»
прорывом в ткани смысла, которую плетет человек.
И. Паперно. Самоубийство как культурный институт

Самоубийство сделалось предметом научного осмысления в середине XVIII века: первыми работами в этой области были исторические обзоры известных случаев самоубийства и взглядов на него известных людей[1]. В последующие столетия к проблеме суицида обращались историки (в том числе историки культуры), философы, филологи, психологи и психоаналитики, правоведы и судебные эксперты, статистики и социологи, пытаясь в пределах своих наук разрешить представлявшуюся неразрешимой «загадку самоубийства» (т. е. вопрос о его причинах) и, как минимум, дать ему научное, т. е. объективное определение. Попытки не могли увенчаться и не увенчались успехом, что в конце концов вынуждены были признать те, кто их предпринимал. На специально посвященном самоубийству заседании Венского психоаналитического общества в апреле 1910 года З. Фрейд предложил воздержаться от суждения, «предоставив человеческому опыту разрешить эту проблему» (Паперно, с. 5). В 1936 г. психоаналитик Грегори Зилбург, основатель нью-йоркского Комитета по изучению самоубийства, заявил, что «с научной точки зрения проблема самоубийства остается неразрешенной» (там же). Социолог Джек Дуглас в 1967 г. пришел к выводу, что явление самоубийства не имеет адекватного определения (Дуглас, с. 81). Подводя своеобразный итог, председатель Американской Ассоциации суицидологии Эдвин Шнейдеман в заказанной ему «Британской энциклопедией» в начале 1970-х гг. статье о самоубийстве утверждал, что «никто не знает, почему люди кончают жизнь самоубийством».

Тем не менее, не прекращавшееся на протяжении столь длительного времени «вопрошание о суициде» имело весьма серьезные гносеологические и эпистемологические последствия. Во-первых, в процессе поисков родились несколько самостоятельных дисциплин, среди них – социология и суицидология. Начало первой, как известно, было положено книгой Э. Дюркгейма 1897 г. «Le suicide. Étude de sociologie» (первый русский перевод: Дюркгейм Э. Социологический этюд. 1912)[2], начало второй – созданием уже упоминавшегося Комитета по изучению самоубийств, который стал первой профессиональной ассоциацией в этой области; как самостоятельная научная дисциплина суицидология оформилась в США в 1950-е гг. Во-вторых, последовательно складывались научные дискурсы – медицинский, естественно-научный, морально-статистический, правовой, социологический, философский и пр. – в рамках которых предлагались различные трактовки явления: как психической аномалии или ее симптома; как самостоятельной болезни, коренящейся в том или ином отделе человеческого организма; как «морального действия», типологически сопоставимого с болезнью («такое же явление, как болезнь»); как диагностического случая человеческого действия и болезни общественного организма (Дюркгейм); как эстетически организованной смерти, переросшей в «болезнь века» (романтики), как утверждения индивидуальной воли (Шопенгауэр) и пр. В-третьих, вырабатывались определенные культурные парадигмы и модели самоубийства («смерть Сократа», «смерть Христа», «смерть Катона», «смерть Вертера»[3]), с которыми сопоставлялись, с одной стороны, и с опорой на которые оформлялись, с другой, индивидуальные случаи суицида. Рассуждения о суициде разворачивались как рассуждения о соотношении души и тела, об отношении человека с Богом и/или с обществом, о парадигме части и целого, о смерти и бессмертии, о свободе воли и ее пределах. В результате обозначилось концептуальное, методологическое, тематическое пространство научной рефлексии и выработался язык, благодаря которому стало возможно говорить о философии, феноменологии, типологии суицида; о его историко-культурных, религиозных и секулярных, правовых, психологических, нравственных и эстетических характеристиках[4], об образе самоубийства и самоубийцы в культуре.

Ко второй половине ХХ в. сложился новый подход, общие принципы которого были сформулированы в книге социолога Дж. Дугласа «The Social Meanings of Suicide» («Социальные смыслы самоубийства») (Принстон, 1967): исследовать не явление как таковое и не исторические, медицинские или статистические данные о нем, но те смыслы, которые приписывались этому акту самим самоубийцей и/или его современниками. Иными словами, дискурс о самоубийстве перерос в дискурс о культурных смыслах, о человеческом опыте как явлении и продукте культуры, и в таком варианте оказался значительно более продуктивным, чем предшествовавшие ему узкоспециальные дискурсы, поскольку позволил рассматривать явление в значительно более широкой перспективе. Ниже предлагается несколько видоизмененный ракурс видения проблемы: при сохранении основополагающего культурно-семиотического подхода самоубийство рассматривается как результат действия имманентного культуре эсхатологического посыла (начала?), эксплицирующегося в режиме взрыва (или бифуркации). То есть, речь пойдет не о смыслах, приписываемых самоубийству культурой, а о суициде как о явлении, культурой обусловленном.

Эсхатологичность есть одно из базовых свойств культуры, некий исходно гнездящийся в ее организме вирус, что получило вербальное выражение в множественных метафорах «конца времен», «конца света», «конца века», нередко понимаемого как «конец света», «рубежа веков», «вывихнутого времени», «разорванности связи времен» и пр., активно творимых, осваиваемых и репродуцируемых культурой. Эсхатологичность возможно рассматривать как одно из проявлений «катастрофического» сознания в культуре и/или один из вариантов архетипа катастрофы[5]. Философское понимание эсхатологии как учения о необходимом и неизбежном в истории мира и истории человека этапе, без которого невозможно преодоление основных противоречий бытия, получило выражение в известном утверждении Бердяева: «История мира и история человечества имеет смысл лишь в том случае, если она кончится. /…/ Бесконечный прогресс означает торжество смерти»[6].

Представляется, что на этом основании можно с известной долей допущения говорить о присущей культуре суицидальной интенции, своего рода «влечения к смерти», вызревающего в ее недрах в режиме латентной динамики в периоды спокойного центростремительного развития и прорывающегося вовне в моменты культурного «слома», когда развитие становится центробежным. Выражаясь метафорически, эсхатологическая энергия накапливается в культуре и время от времени прорывается наружу как «протуберанцы самоуничтожения», что на антропологическом уровне имеет результатом взрывы суицидальной энергии, получившие название «эпидемии самоубийств» и воспринимаемые как «знамение времени». Весьма существенно, что подобные прорывы случаются не только в результате разного рода социальных катаклизмов негативного порядка – как ни парадоксально на первый взгляд, представляющиеся вполне позитивными с точки зрения социально-политической события могут привести к ситуации культурного «слома», чреватого ростом эсхатологических и, соответственно, суицидальных настроений. С этой точки зрения войны, социальные революции, перевороты, бунты и т. п. в той же мере выступают катализаторами, активизирующими чреватую ростом суицида латентную эсхатологию, что и свержение тиранов, деколонизация, научные и научно-технические революции и пр. Все они в той или иной мере воспринимаются как освобождение, а любое освобождение есть насилие, таящее в себе угрозу радикализма; выражаясь метафорически – некий питательный бульон для суицида.

По существу, ухудшение и даже улучшение обстоятельств внешнего порядка в данном случае не играют решающей роли, хотя невозможно не учитывать их значимость: именно в рамках оценочной оппозиции «лучше – хуже» формируются индивидуальные представления о будущем и связанные с ними ожидания, равно как и модус поведения, когда это воображаемое (желаемое) будущее становится неопровержимым настоящим[7]. И все же решающим фактором является смена культурных парадигм как таковая, неизменно воспринимаемая сообществом и составляющими его индивидами как насилие, поскольку она влечет за собой необходимость пересмотра иерархии культурных моделей, на которые им дóлжно ориентироваться в своих действиях. Иными словами, катаклизмы культурного порядка оказываются более значимыми, чем катаклизмы социально-политические. Неготовность и обусловленные ею невозможность и/или нежелание соотносить свои действия с изменившейся или долженствующей измениться культурной парадигмой становится причиной множественных случаев индивидуального и массового суицида, проявляющегося как в актах самоубийства, так и в актах самоубийственного бездействия, традиционно и не всегда корректно понимаемого в культуре как покорность судьбе (другая формулировка – приятие судьбы). Этот механизм лежит, как представляется, в основании массовых самосожжений и самозакапываний в ожидании «конца света»; он же объясняет поведение евреев (особенно немецких), которых отправляли в концлагеря в годы Второй мировой войны, и народов, подлежавших депортации; массовые самоубийства среди русских эмигрантов и т. наз. перемещенных лиц, которых насильственно репатриировали в СССР в конце Второй мировой войны; им возможно объяснить как сделавшиеся печальной нормой в условиях любой диктатуры самоубийства во избежание ареста, так и не менее типичное покорное ожидание ареста при полном осознании его неизбежности и мн. др.

Культурный дискурс стремится к самовоспроизводству и в силу этого провоцирует в том числе и суицидальные акты, услужливо подсказывая готовые модели для них, а в некоторых случаях властно требуя следования этим моделям. У древних майя ритуальное самоубийство приравнивалось к принесению себя в жертву богам, и избравшие подобный путь пользовались глубоким уважением. В джайнизме голодная смерть как способ сознательного ухода из жизни считалась одним из восьми дополнительных дисциплинарных обетов. В Индии считается, что самоубийство как ритуальная жертва богам открывает дорогу в вечность. Представление о социально регламентированном самоубийстве с древности составляло одну из существенных черт японской культуры и неоднократно становилось причиной суицидальных актов индивидуального и массового характера. Один из самых показательных примеров – «эпидемия самоубийств» после капитуляции Японии осенью 1945 года (по разным оценкам, число жертв составило от 35 до 200 тысяч); не менее показательно и то, что сегодня Япония занимает первое место в мире по количеству Интернет-клубов самоубийц.

Самоубийство традиционно рассматривалось как способ сохранения чести во многих европейских и в русской культурах: добровольный (на самом деле – вынужденный культурными конвенциями) уход из жизни осознавался как единственная возможность сохранить доброе имя и остаться человеком чести в памяти современников и потомков. Другой широко известный и не менее конвенциональный способ сохранения чести – дуэль, т. е. определенным образом организованный спектакль на грани убийства и самоубийства, в котором жизнью рискует каждый из участников. Дуэлянт по умолчанию должен быть готов к смерти, поскольку участие в дуэли есть не что иное, как вызов судьбе. С этой точки зрения дуэль вполне может квалифицироваться как одна из предлагаемых культурой моделей хладнокровного группового самоубийства. Многочисленные коллективные самоубийства членов различного рода сект[8] в XX столетии также совершаются по готовым моделям, сложившимся на протяжении человеческой истории. Рассмотренное в этом ракурсе, самоубийство не может быть признано добровольным актом (вопреки установившимся представлениям, получившим отражение в разного рода типологиях суицида) – оно лишь представляется таковым, тогда как по сути дела вынуждено обстоятельствами и основанными на значимых для большинства конвенциях ожиданиями сообщества.

Убедительным подтверждением культурной вынужденности суицида можно считать акт приписывания самоубийства, одним из самых известных примеров которого, безусловно, является миф об эпидемии самоубийств, вызванной «Страданиями юного Вертера» Гете; в психологии и суицидологии даже существует термин «эффект / синдром Вертера», обозначающий суицид под воздействием литературного или иного художественного произведения. Принято считать, что «Вертер» породил эпидемию самоубийств, охватившую значительную часть Европы, свирепствовавшую до 1820-х гг. и оказавшую значительное воздействие на мироощущение и эстетику романтиков. Известно, что этого мнения придерживался сам Гете и высказал его в «Поэзии и правде»; его точку зрения разделяли м-м де Сталь, Байрон, основоположник психиатрической теории самоубийства д-р Этьенн Эскироль[9] и мн. др. Однако на основании существующих документов можно с достоверностью говорить лишь об отдельных и весьма немногочисленных случаях самоубийств, вызванных книгой, – по мнению Мартина Суэйлза, распространенность мифа основана не на истинном положении дел, а на реальном страхе, что книга могла стать причиной подобной эпидемии[10].

Другой вариант приписывания касается самих деятелей культуры, которые, как принято считать, по определению более чувствительны к ее эсхатологическим флюидам и в силу этого с суицидальной точки зрения составляют очевидную «группу риска». Особенно склонными к суициду считаются художники слова, что, вероятно, объясняет интерес к проблеме «писатель и самоубийство» – равно исследовательский и сугубо бытовой, обилие существующей по этому поводу литературы разного рода, циркулирующие в культурной среде (в том числе и в Интернете[11]) списки писателей-самоубийц и нередкие ошибки по этой части, основанные на представлении о суициде как о должном для писателя способе ответа на неблагоприятные вызовы внешнего мира.

Григорий Чхартишвили (aca Борис Акунин), размышляя о писательстве как опасной профессии и ссылаясь на известную фразу Ж. Кокто «Писать – это убивать смерть», утверждает: «Человек убивает себя тогда, когда страх жизни становится сильнее страха смерти. С художником это происходит чаще, чем с обыденными людьми. /…/ Неслучайно столько людей искусства (п р е ж д е   в с е г о   л и т е р а т о р о в) были поистине зачарованы смертью и всю жизнь исполняли с ней некий причудливый танец – как правило, не слишком длинный. /…/ Возможно, главная привлекательность самоубийства для художника состоит в том, что оно – высший акт доступного человеку творчества и в то же время поступок, как бы отменяющий смерть» (с. 289) и приходит к выводу, что «самоубийство писателя – это нередко еще и полемика с Абсолютом. Художник, творец – это Демон, любящий Бога, но отказывающийся быть его слепым орудием. /…/ человек искусства вообще и литератор в особенности по всем параметрам должны попадать в группу высокого суицидального риска» (с. 289–290, 295; курсив Чхартишвили, разрядка моя – О. Д.)[12]. Завершается книга «Энциклопедией литературицида» (термин А. Рембо), включающей 353 имени литераторов от античности до конца ХХ века; список предварен авторской справкой, в которой приводится статистика, касающаяся причин и способов писательских самоубийств, а также этнические, гендерные и собственно творческие (поэты, прозаики, драматурги и пр.) характеристики включенных в список персонажей. На англоязычную, франкоязычную, немецкоязычную и русскоязычную литературы приходится более половины списка; существенную часть в списке занимают имена японских писателей.

Еще одну весьма многочисленную «группу риска» составляют звезды кино, театра и пр. рассчитанных на массовое потребление искусств, обстоятельства жизни которых весьма агрессивно тиражируются средствами массовой информации, а известия о попытках суицида, завершившихся или не завершившихся смертью, представляются ими в режиме «по нарастающей», создавая в социуме атмосферу массовой истерии и способствуя росту числа самоубийств среди поклонников «звезд». Последние в данном случае предстают не только как субъекты / объекты суицида, но и как катализаторы суицидальных взрывов в социуме, а печать и другие СМИ выступают в роли коллективных agents provocateurs, создающих[13] и поддерживающих атмосферу самоубийства и тем самым способствующих непрерывному воспроизводству суицидального дискурса в культуре[14].

Наконец, культура, основываясь на устоявшейся системе ценностей, творит новые модели, метафорически переосмысливая традиционное понимание суицида как акта отрицания, насильственно и преждевременно прерывающего естественное течение событий. Дискурс, посредством которого «говорит язык», вызвал к жизни ряд новых формул, превратившихся в клише, легко узнаваемых и в силу этого весьма продуктивных. Сегодня принято говорить о нравственном, профессиональном, творческом, политическом и др. видах самоубийства; особый случай представляет самоубийство антропологическое или гуманитарное, тесно связанное с представлением о грозящей миру гуманитарной катастрофе и более чем какое-либо иное клише эксплицирующее катастрофичность сознания современного человека. Существенным во всех этих случаях является то, что, отталкиваясь от сугубо физического по своей внешней сути явления (прекращения органической жизни), сознание посредством ряда метафор, сопрягающих физическое и метафизическое, проходит некий символический круг, а в случае с гуманитарной катастрофой – возвращается в точку глобального отрицания и того, и другого в апокалиптическом образе тотальной гибели в результате последовательного и целенаправленного самоуничтожения, по В. Соловьеву – «последнего акта исторической трагедии».

В завершение – два из возможных вариантов рабочего определения суицида, рассматриваемого в процедурах культурно-символического и семиотического подхода: претендующее на научность и метафорическое. В рамках первого самоубийство предстает как обусловленный и вынужденный культурным дискурсом акт (или минус-акт) преждевременного насильственного ухода из жизни, основанный на укоренившихся культурных моделях, оцениваемый в соответствии с ними и способствующий их дальнейшему дискурсивному воспроизводству. В рамках второго, если понимать эсхатологию как учение о конце времен, а историю культуры как «книгу о концах», самоубийство есть точка (момент) встречи индивидуальной эсхатологии с эсхатологией культуры.

 

Список литературы

  1. Бердяев Н. А. Опыт эсхатологической метафизики. Творчество и объективация // Бердяев Н. А. Царство Духа и царство Кесаря. М., 1995.
  2. Дюркгейм Э. Самоубийство. Социологический этюд. СПб., 1912.
  3. Желтикова И. В., Гусев Д. В. Ожидание будущего: утопия, эсхатология, танатология. Орел, 2011.
  4. Катастрофы сознания. Самоубийства религиозные, ритуальные, бытовые, способы самоубийств. М., 1997 (Энциклопедия преступлений и катастроф).
  5. Кузнецов О. В. Проблема катастрофы в бытии культуры. Екатеринбург, 1995.
  6. Паперно И. Самоубийство как культурный институт. М., 1999.
  7. Писарчик Т. П. Эсхатологическая идея в русской философии истории ХХ века // Вестник ОГУ. 4, 2005. Приложение «Гуманитарные науки». С. 40–46.
  8. Тругубов Л., Вагин Ю. Эстетика самоубийства. Пермь, 1993.
  9. Чхартишвили Г. Писатель и самоубийство. Изд. 2-е. М., 2001.
  10. Alvarez A. The Savage God: A Study of Suicide. New York, 1971.
  11. Boym S. Death in Quоtation Marks: Cultural Myths of the Modern Poet. Cambridge, MA, 1991.
  12. Cutter F. Art and the Wish to Die. Chicago, 1983.
  13. Douglas Jack D. The Social Meanings of Suicide. Princeton, 1967.
  14. Emile Durkgeim: Le Suicide One Hundred Years Later. Ed. by D. Lester. Philadelphia, 1994.
  15. Minois G. Histoire du suicide. Paris, 1995.
  16. Monestier M. SUICIDE. Hirtoire, techniques, et bizarreries de la morte volontaire, des origins a nos jours. Paris, 1995.
  17. Negroni F. de, Moncel C. Le suicidologue. Dictionnaire des suicidés célebrès. Bordeaux, 1997.
  18. Pinguet M. La mort volontaire au Japon. Paris, 1984.
  19. Räithel G. Selbstmorde und Selbstmordversuche amerikanischer Schriftsteller. München, 1966.
  20. Rost H. Bibliographie des Selbstmords. Augsburg, 1927.
  21. Shneidman Edwin S. Definition of Suicide. New York, 1985.
  22. Soubrier J.-P. Definitions of Suicide // Suicidology: Essays in Honor of Edwin S. Shneidman. Ed. Antoon A. Leenaars. Northvale, N.J., 1993.
  23. Swales M. Goethe, The Sorrows of Young Werther. Cambridge, 1987.
  24. The Oxford Handbook of Eschatology. Ed. by Jerry L. Walls. Oxford, 2007.

 

Примечания

[1] Автором одной из самых ранних работ, «Istoria critica e filosofica del suicido» (Лукка, 1761), был монах Тито Бенвенуто Буонафеде, писавший под псевдонимом Агатописто Кроманциано; библиографию наиболее значимых посвященных самоубийству исторических трудов, изданных в XVIII–XIX вв., см. в: Паперно И. С. 24–25.

[2] Книга вызвала широкое обсуждение в русской печати и в философской среде и обусловила появление значительного числа трудов отечественных философов, посвященных этой теме, в ряду которых «Самоубийство. Психологический этюд» Н. А. Бердяева, само название которого отсылает к работе Дюркгейма.

[3] Подробнее об истории их формирования и функционирования в культуре см. в: Паперно И. С. 10–21.

[4] См., напр., названия наиболее значимых трудов, изданных в XIX и первой половине ХХ вв., в которых заявлен ракурс рассмотрения проблемы самоубийства: Stäudlin C. F. Geschichte der Vorstellungen und Lehren vom Selbstmorde (Göttingen, 1824); Lisle H. E. De suicide, statistique, médicine, histoir, et législation (Paris, 1856); Legoyt A. Le suicide ancien et moderne. Etude historique, philosophique, morale et statistique (Paris, 1881); ODea J. Suicide: Study on Its Philosophy, Causes and Prevention (New York, 1882); Westcott W. W. Suicide: Its History, Literature, Jurisprudence, Causation and Prevention (London, 1885); Bayet A. Le suicide et le morale (Paris, 1922); Feden H. A. Suicide: A Social and Historical Study (London, 1938); в 1927 г. в Аугсбурге вышла в свет первая библиография работ по данной проблематике: Rost H. Bibliographie des Selbstmords; в ХХ в. появился целый ряд библиографий, словарей и справочников, посвященных проблеме самоубийства.

[5] Полную парадигму суицида как выражения катастрофы сознания см. в: Катастрофы сознания…

[6] Бердяев Н. А. Опыт эсхатологической метафизики. Творчество и объективация // Бердяев Н. А. Царство Духа и царство Кесаря. М., 1995. С. 274; см. также: Кузнецов О. В.; Петров Ф. Н.; Желтикова И. В., Гусев Д. В.; The Oxford Handbook; Катастрофы сознания…

[7] По справедливому мнению отечественных исследователей, возможно выделить три основных ракурса ожидания будущего: утопический – надежду на улучшение социального бытия, эсхатологический – рефлексию предельных вопросов существования мира, и танатологический – формирование образа смерти, отражающего представление о границах индивидуального проникновения в будущее (Желтикова-Гусев).

[8] Напр., секты «Храм народов» (Гайана, 1978), секты «Ветвь Давидова» (коллективное самосожжение, 1993), Heaven’s Gate (39 членов секты приняли фенобарбитал, после чего надели на головы пластиковые пакеты, чтобы задохнуться во сне, 1997) и мн. др.

[9] В своем классическом труде «Об умственных болезнях» (1838) Эскироль впервые рассматривает самоубийство как симптом и проявление «умственной болезни».

[10] Swales M. Goethe, the Sorrows of Young Werther. Cambridge, 1987. P. 94.

[11] См., напр., специальный раздел в статье «Самоубийство» в Википедии.

[12] Кроме того, в подтверждение своих рассуждений Чхартишвили опирается на известные высказывания М. Бланшо («искусство – это власть над смертным пределом, предел всякой власти»), Ю. Мисимы («Литература насквозь пропитана ядом»), Ф. Ницше («Искусство опасно художнику») и мн. др. (289, 291 и след.).

[13] См., напр., представленный И. Паперно детальный анализ того, как русская печать способствовала «эпидемиям самоубийств» в России в 1860 – 1880-е и на рубеже XIX–XX вв. С. 99–138.

[14] В 1960 г. Эрвином Рингелом и Норманом Фарбером в ответ на неуклонный рост числа самоубийств была создана Международная ассоциация по предотвращению самоубийств (МАПС), по инициативе которой и под патронажем Всемирной организации здравоохранения с 2003 г. отмечается Всемирный день предотвращения самоубийств (10 сентября).

В заставке использован фрагмент иллюстрации Жана Батиста-Симоне к роману И. В. Гёте «Страдания юного Вертера», XVIII век.

© Ольга Демидова, 2018
© НП «Русская культура», 2018